Невозможно утаить от сердца то, что видят глаза. Соколлу Мехмед паша, «Великолепный век» 4 сезон 154 серия
Незаметно на обширный морской мир откуда-то с неба бесшумно спустилась призрачная синеватая тьма, будто сотканная из голубого стекла и хрустальных бусинок, с лёгкостью преломляющая любые мелкие поползновения неуловимого света, так что казалось, несмотря на заход обрамлённого алыми всполохами солнца, ночь так и не настигла земное пространство в положенный срок, а осталась невозмутимо висеть где-то за горизонтом, опасаясь приблизиться к разогретой за день обители бесконечного зноя. Никак не смирившийся с окончанием отпущенного ему времени жаркий свет ревностно оберегал безвольный мир, не позволяя густому мраку отобрать у него всю полноту неоспоримой власти, и при всякой попытке нежных предсумрачных теней просочиться сквозь неприступную стену отталкивающего сияния безжалостный небесный огонь яростно обжигал их потрёпанные края, неусыпно прогоняя их прочь. Всё поднебесье, подобно сладостному бисквитному пирогу, раскрасилось в разные цвета, что плавно и едва заметно перетекали один в другой, причудливо смешиваясь и наползая на несуществующие границы, отчего широкий, выгибающийся матовым куполом горизонт пестрел пепельными и алмазными оттенками, точно сотканное из лёгкой полупрозрачной ткани полотно, усыпанное драгоценными камнями. В самой вышине, там, куда едва ли добирался ограниченный человеческий взгляд, небо хранило сплошную угнетающую черноту, единственное напоминание о наступившей ночи, в остальном же оно оставалось таким же светлым и утончённым, как в пору самого раннего рассвета, когда солнце только собирается вставать, а луна по-прежнему бледно сияет, готовясь окончательно померкнуть. Ближе к середине горизонта чёрная непроницаемость сменялась насыщенной, глубокой синевой, которая ближе к чётко очерченной границе с ровно дышащим морем всё светлела, выцветая под незримым влиянием какого-то внутреннего мерцания, и на самой линии соприкосновения с бескрайней водой уже становилась нежно-голубой, переливаясь всеми тайными оттенками приятной взгляду лазури. Огромные рваные облака, непостижимо пышные, оттенённые голубоватым градиентом, но всё такие же белоснежные, по мере своего движения складывались в затейливые фигуры, то сливаясь друг с другом и образуя одно большое, затмевающее собой полнеба облако, похожее на грозовую тучу, то сметливо распадаясь на множество мелких обрывков, напоминающих клочки изодранной ваты, так что создавалось впечатление, будто в небе зависли крупные хлопья преждевременно выпавшего снега. Наблюдать за этим не прекращаемым танцем в непостижимых просторах раскинувшегося на всю ширину взгляда горизонта составляло особое, ни с чем не сравнимое удовольствие, ибо всегда степенное наблюдение за чужой, словно отчуждённой от остального мира жизнью навевало определённое умиротворение более слабым существам, склонным забывать свои истоки, заставляло их так или иначе обращаться в глубины всеобщего мироздания и с неясной, но столь близкой сердцу тоской размышлять о смысле всего того, что происходило вокруг них каждый безвозвратно упущенный миг. Хотя покатый небосклон то и дело окутывали пышные меха курчавых облаков, ни одно из них ни разу не наползло на ослепительно сверкавшую в обсидиановом перламутре круглую луну, что искрилась в совершенном одиночестве подобно огромному белому глазу, и желтоватый свет её плавно растекался по холмистому морю ровной серебристой дорожкой, беспрепятственно проникая в тёмные выемки меж вздымающихся на поверхность спящих волн, окрашивая их девственным льдистым цветом. Остальное море, лишённое благосклонного покровительства ночного светила, утопало в абсолютной тьме, лишь чуть видимое глазам, и только по несмолкаемому шелесту накатывающих друг на друга гибких волн можно было догадаться о том, что вокруг всё ещё бушует свободная стихия. Не зря эту ночь на борту «Свободного» прозвали Белой — на первый взгляд, до наступления полноценной тьмы оставалась ещё пара часов, хотя сумерки, сравнимые по своей пестроте с обычной предутренней туманностью, давно миновали, а время приближалось к полуночи, и оттого с трудом удавалось заставить непокорный организм заснуть, ведь он отказывался мириться с таким откровенным обманом. Не привыкшие к подобному природному явлению новые пассажиры корабля и думать забыли о каком-либо сне: усталости не осталось ни в одном глазу, совсем не располагающая к отдыху атмосфера бесцеремонно изгнала её из изнурённых сознаний, и неизвестно, когда теперь одинокие в своём несчастье обыватели верхней палубы смогут насладиться желанным покоем, слишком уж странным и непривычным чудилась им эта перемена, повторяющаяся уже не один день подряд. Вынужденный каждую ночь насильно погружать себя в сон Ибрагим самозабвенно уповал на то, что слова Киная скоро сбудутся и какая-нибудь из ненавистных ему Белых ночей станет последней, всё-таки шёл последний месяц лета, да и вообще, раньше он даже не подозревал о том, что в Чёрном море существует такое волшебство, поскольку в Стамбуле никогда ничего похожего не случалось, разве что иногда, где-то в середине тёплого сезона, ночь наступала позже обычного. Поэтому теперь и без того вконец запутанные мысли изумлённого визиря пребывали в куда большем беспорядке, из-за сбитого режима бодрствования и недостатка сна он стал нестерпимо рассеянным и заторможенным, и Сулейман, сполна разделяющий с ним все эти неудобства, чувствовал себя ничуть не лучше. Уже заранее зная, что ни за что не уснут, объединённые общими неразрешимыми трудностями друзья поднялись на верхнюю палубу, навстречу свежему, дышащему вечерней прохладой воздуху и ублажающему воркованию мирно храпящего под густым пологом беспробудного сна моря, над головами их теперь во все стороны раскинулось беззвёздное синее небо, поражающее страстной яркостью скопившихся в нём голубоватых и чёрных оттенков, а в глаза беззастенчиво светила равнодушная луна, напоминающая огромную, начищенную до блеска жемчужину, потонувшую в мрачной бездне. Вот уже несколько минут, сколько именно, никто из них не знал, они стояли в заворожённом молчании у края палубы, неотрывно глядя остекленевшими глазами на вечно меняющийся горизонт, никто из них не пытался делиться увиденным, поскольку прекрасно чувствовал, что другой видит то же самое, и чужие эмоции в это чарующее время становились удивительно доступными, лишёнными былого притворства. Например, стоя рядом с околдованным благоговейным безмолвием повелителем, Ибрагим как никогда явно и безошибочно скрадывал любое ворочающееся внутри него чувство, от искреннего любования представшей перед ними непорочной красотой до какой-то затаённой и оттого особенно острой тоски, причина которой оставалась недоступной Великому визирю, что не могло не задевать его: Сулейман словно желал всеми способами отгородиться от него, спрятать от его проницательной натуры нечто, не дающее ему покоя, и чем больше он старался оставить непонятные чувства в неведении от своего друга, тем ощутимее становились они для Ибрагима. Вскоре он понял, что повелителя гложет вовсе не тоска, а самая настоящая тревога, пусть пока только нарастающая, не видимая внешне, но зато на редкость цепкая и неизгладимая, преследующая султана, как ночной кошмар, безжалостно терзающая его совестливое сердце. Что самое поразительное, Сулейман даже не старался бороться с ней, он просто позволял ей существовать, расти внутри него, и безвольно слушал её мерзкий, отравленный предательскими сомнениями голос, при этом оставаясь глухим к немым взываниям самого Ибрагима, хотя обычно относился к его реакции с настойчивой чуткостью. Одной лишь этой странности в поведении Сулеймана хватало, чтобы Ибрагим начал настороженно поглядывать на него в попытке исподтишка разгадать причину таких головокружительных изменений, украдкой заглядывая в его непроницаемое, точно каменное лицо, погружённое в мертвенную тень, что безвозвратно поселила в его мудрых, неповторимо внимательных глазах чуждое ему равнодушие. Казалось, повелитель, вместо того, чтобы обращать внимание на своего друга, молча делился печалями с такой же отрешённой ночью, облачённой в белую свадебную фату, точно два влюблённых, они ворковали друг с другом на каком-то им одним известном языке, и невольно ставший свидетелем подобного откровения Ибрагим всё явственнее ощущал себя в этой беседе лишним, впервые не достойным того, чтобы быть посвящённым во все тайны своего господина. Неприятный озноб непрошеного испуга игриво пробежал вдоль его позвоночника, внезапный порыв прежде тихого и непринуждённого ветра с отрезвляющей дерзостью прошёлся по его волосам, прижимая их к голове, и вдруг на него со всех сторон сразу повеяло каким-то адским холодом, вынудившим его постыдно вздрогнуть всем телом. Однако и к этому неожиданному движению Сулейман остался безучастен, ни один мускул не дрогнул на его постаревшем под тяжестью неразрешимых волнений лице, голубые глаза, в сумраке ночи превратившиеся в тёмно-синие, ни разу не моргнули, продолжая неотступно изучать задумчивым взглядом разброшенное далеко впереди серебристое море. — Повелитель, — наконец не выдержал долго молчавший из уважения к раздумьям падишаха Ибрагим и невольно внутренне напрягся от того, как неестественно, фальшиво и неуместно прозвучал в степенном ночном затишье его ощутимо обеспокоенный голос, ему даже почудилось, будто шепчущее под крепким бортом корабля море затаило шумное дыхание, прислушавшись к первым словам, прозвучавшим над его спящей обителью. — Скажите мне, что Вас тревожит? Я же вижу, Вы взволнованы. Молчите, не смотрите на меня. Я в чём-то провинился перед Вами? — Нет, Паргали, — устало, будто через силу отозвался Сулейман сквозь тяжёлый вздох, и густой голос его прозвучал надломлено и тихо, почти сливаясь с недовольным рокотанием морских просторов. — Просто есть одна вещь, которая не даёт мне покоя. Я всё время об этом думаю. — О чём Вы думаете, повелитель? — холодея всем телом от неудержимого предвкушения, осторожно осведомился Ибрагим, боясь спугнуть хрупкое доверие государя, и невольно подался ближе к нему, не сводя с него впитывающего взгляда. — Расскажите мне. — Фурия, — коротко бросил Сулейман, впервые оторвав безнадёжно погасший взгляд от пустынного горизонта, и пристально всмотрелся в открытое лицо друга несколько грустными глазами, выражающими невосполнимую подавленность. — Она поведала мне свою историю... Всё то время, что Сулейман пересказывал слова старпома, Ибрагим слушал его предельно внимательно, не перебивая, и вскоре подлинная картина непростого прошлого гречанки Дельбар безукоризненно сложилась у него перед глазами: будучи маленькой девочкой, она вместе с братом оказалась в плену у пиратов, потом попала в рабство к жестокой госпоже и несколько лет провела у неё в услужении, пока ей и Кинаю не удалось выбраться из её дома. Что ж, эта история многое объясняла в поведении несговорчивой и подозрительной Фурии: она мстила хозяевам невольников, жаждая уберечь невинных людей от унизительной участи, которая постигла её; она отвыкла доверять другим, потому что в своей жизни видела только жестокость и насилие; перенесённые в детстве испытания закалили её характер, превратив её в стальную воительницу, и всякая былая женственность погасла в ней, даже не зародившись. Все эти выводы пришли в голову Ибрагиму молниеносно, невесомые признаки вымученного сочувствия ненадолго затронули его внезапно очерствевшее сердце, и всё же он решительно не понимал, почему Дельбар рассказала всё это именно Сулейману и почему ещё посмела в чём-то его обвинять: видите ли, он ничем не лучше её бывшей хозяйки и поэтому никогда не сможет её понять! Да знает ли эта своенравная упрямица, какую непосильную ношу приходится нести Сулейману на своих плечах каждый день, какая огромная ответственность возложена на него, с какими трудностями он сталкивается во время своего правления?! Как смеет она судить о султане, даже толком не зная его, не понимая и не осознавая всей тяжести предназначенного ему бремени?! «Ну а ты, Ибрагим? Разве ты понимаешь? Разве в силах ты осознать, каково быть падишахом всего мира? Чем ты отличаешься от Дельбар? Разве ты не такой же раб, каким когда-то была она?» — Ибрагим, разве это правда? — услышал визирь полный невыразимого отчаяния голос повелителя точно сквозь непримиримый шум опасной бури, настолько громко и упруго у него стучала в ушах собственная кровь, сдавливая стальной тяжестью виски. — Неужели моё сердце настолько жестоко и холодно? Неужели Дельбар права, и я никогда не смогу её понять? Должный ответ сам собой возник в голове Ибрагима, уже почти сорвавшись с его языка, но он вовремя сдержался, напомнив себе, что больше всего на свете Сулейман ненавидел откровенную ложь, и всё же визирю безумно хотелось решиться на этот обман, лишь бы избавить своего повелителя от мучительных угрызений совести. Разумеется, истина была известна им обоим: будучи великим султаном, падишахом всего мира, Сулейман никогда в своей жизни не испытывал нужды, не расставался с семьёй, не терял родного дома, вынужденный отправиться в неизвестные края, где его никто не знает и не ценит, не подвергался жестоким унижением со стороны безжалостных работорговцев и никогда никому не подчинялся. Но вот Ибрагим прекрасно знал и представлял себе все те невыносимые терзания, которые когда-то перенесла Дельбар, ещё живы были в его памяти неугодные, но незабываемые воспоминания о несчастном детстве, прошедшем в тёмном затхлом трюме пиратского корабля, где повсюду витало неизгладимое присутствие жадной смерти и отравляющего одиночества, где каждый мечтал лишь о свободе и о возвращении в родные края. И он когда-то, маленький мальчик из Парги по имени Тео, стерпел все эти душераздирающие мучения, и его похитили из дома, отобрали у семьи, чтобы сделать безвольным рабом, которым он, впрочем, оставался и по сей день. Если кто-то и мог понять Дельбар и проникнуться ужасной истиной подневольного высшим рангам мира, так это Ибрагим, навсегда расставшийся со своей прошлой жизнью, нашедший смысл в бескорыстном и преданном служении своему повелителю, получивший определённую власть и способный управлять своими подчинёнными, но всё же неизменно порабощённый, зависимый от желаний и прихотей своего господина. Напряжённое дыхание застряло в стеснённом непрошеной горечью горле Ибрагима, не позволив ему выдавить зловещую правду, искренняя привязанность к Сулейману препятствовала ему нанести ему такую тяжёлую рану, причинив непостижимую боль, все отчётливее он понимал, что уж лучше солгать, чем собственноручно изречь ему в глаза то, что он меньше всего ожидает услышать от своего друга. Пусть предупреждающий импульс надоедливого сомнения больно кольнул Ибрагима в самое сердце, пусть откровенная ложь нестерпимо обжигала язык своим горьким вкусом, словно капля сильнейшего яда, всё лучше, чем наблюдать за тем, как друг, окончательно раздавленный неоспоримой истиной, в панической безысходности ищет способы загладить несуществующую вину, как растёт безутешная тоска в его справедливых глазах, как его святая вера уничтожается предательскими поползновениями опасных колебаний. — Вам лучше знать, как будет правильно для Ваших подданных, повелитель, — превозмогая протестующие мольбы внутреннего голоса, уклончиво произнёс Ибрагим то, что султан должен был услышать от своего верного слуги, и украдкой перевёл дух, когда убедился, что скованные непреодолимым напряжением крепкие плечи Сулеймана немного расслабились. — В своих решениях Вы полагаетесь не только на разум, но и на сердце, так что никто не смеет упрекать Вас в несправедливости. — Меня гложут сомнения, Ибрагим, — тихо признался Сулейман, не взглянув на своего друга, и его устремлённый в тёмную, неизведанную даль тусклый взгляд подёрнулся вязкой пеленой неразрешимых раздумий. — Похоже, эти моряки никогда не начнут нам доверять. — У нас ещё будет время заслужить их доверие, — как можно более решительно заверил султана Ибрагим, заодно постаравшись убедить в этом самого себя, и твёрдо посмотрел на его густо оттенённое белым мраком мужественное лицо, застывшее к нему утончённым, величественным профилем, с одной стороны беззастенчиво освещённое полной луной. — Кинай реису придётся выполнить наше условие, если он хочет получить желаемую свободу. Посмотрим, можно ли полагаться на его слово. В ответ Сулейман ограничился лишь лёгким кивком, но Ибрагим прекрасно видел, что мрачные мысли его витали где-то далеко от палубы и корабля, странствуя по морским просторам вместе с вольным ветром, он едва ли прислушивался к словам визиря, пытавшегося всеми силами утешить его, и по-прежнему не удостоил его взора, хотя не смевший поддаваться укоризненному отчаянию друг так и буравил его пытливым взглядом, молча умоляя его подать хоть какой-то знак. Однако полностью покорённый собственными внутренними противоречиями повелитель словно не замечал присутствия рядом Ибрагима, всё его внимание давно поглотило нечто гораздо более убедительное и доступное, не требующее доказательств и объяснений, нечто, с чем не приходилось разговаривать, чтобы донести ему всю происходившую в замкнутом сердце непримиримую борьбу, но что при этом безукоризненно понимало человеческие чувства, прежде чуждые ему. Конечно, подобная неуместная отчуждённость сильно уязвила самолюбие Ибрагима, почти заставив его сомневаться в искренности и открытости своего друга, однако раз уж повелитель решил скрыть от него свои чувства, на то наверняка существовала причина, но даже это слабое утешение не могло успокоить обескураженного подобным отторжением визиря, привыкшего делить с Сулейманом все свои тайны, мысли и мечты. Теперь, слушая вместо приятного рокотливого голоса, бархатного и глубокого, неприступную, упругую тишину, Ибрагим ощущал себя до невозможности одиноким, брошенным и покинутым, словно выброшенный на улицу нежеланный щенок, и укоренившаяся в его верном сердце острая беспомощность словно бесстыдно обнажала его душу перед посторонними, жаждущими насладиться его растерянностью взглядами, что со всех сторон бесцеремонно испепеляли его, невидимые и тайные. Поёжившись от приступа омерзения, Ибрагим невольно отступил от застывшего у края палубы Сулеймана, обхватив себя руками за плечи, и больше не сомневался, что лучше ему поскорее уйти прочь, пока эта странная угнетённость не добралась и до него и не лишила его разума. Вопреки ничтожно вспыхнувшему в оледеневшей груди искристому проблеску надежды, повелитель по-прежнему не двигался, мысленно общаясь с самим собой, и подавленный чужим равнодушием Ибрагим, торопливо отвесив прощальный поклон, быстрым шагом устремился по тёмной палубе к люку, затылком чувствуя, что никто так и не посмотрел ему вслед.***
Упругий стеклянный воздух пах прошедшим дождём, напоённый спасительной свежестью, сполна насытившиеся заслуженной влагой лесные деревья расслабленно шуршали своими мокрыми листьями, стряхивая с блестящих под солнцем крон выпуклые капли, и эта серая небесная влага то и дело попадала на тихо крадущуюся через рощу Михримах, окропляя её чёрные бархатные одежды и оседая на гибкой ткани тёмными полосами быстро высыхающей воды. Тёплая подкладка сплошь чёрного плаща надёжно защищала тонкие плечи госпожи, распущенные волосы её покрывал широкий капюшон, скрывая её прелестное лицо от посторонних глаз, кожаные осенние ботинки уберегали её ноги от воды, плотно облегая её маленькие ступни и стройные голени. Внимательно оглядываясь по сторонам, словно пугливая лань, почуявшая рядом охотника, тщательно взвешивая каждый свой следующий шаг, Михримах неторопливо пересекала омытое летним дождём редколесье, ступая по смутно знакомой ей поросшей травой и кустами тропе, внутреннее чутьё подсказывало ей, что выход из чащи уже близко, а значит, скоро пропадёт необходимость прятаться. Впрочем, в притихшем после минувшего ливня лесу и так царило сонное безмолвие, всё мелкое зверьё попряталось в норы, спасаясь от непогоды, и ни один напитанный освежающей влагой листик не трепетал вокруг, порой настораживая одиноко бредущую сквозь лесные дебри девушку своей неподвижностью. Ещё не слышались далёкие чистые голоса певчих птиц, что скрывались от непогоды в густых ветвях окрестных деревьев, только единожды Михримах увидела близко к ней сидевшую на согнутой веточке высокого раскидистого куста маленькую круглую малиновку с ярко-рыжим оперением на грудке и головке, умильно она топорщила свои светло-бурые перья, смешно вздрагивая, но стоило залюбовавшейся этой прелестью госпоже подойти ближе, как напуганная птица тотчас вспорхнула с ветки, точно поражённая смертоносной охотничьей стрелой, и в мгновение ока улетела в глубь рощи, успев напоследок только коротко и тихо свистнуть. Не оставалось сомнений, что обещанный дельфинами шторм всё-таки прошёл, правда, в городе он разразился обычным дождём, не повлёкшим за собой никаких печальных последствий, и не один час наблюдавшая за ним из окна покоев Михримах с трудом дождалась окончания ливня, чтобы выбраться из дворца тайной тропой и вновь пробраться к пристани, на встречу со своим новым другом. Знакомая внутренняя тяга уже давно не давала ей покоя, настойчиво толкая её к морскому побережью, казалось, издали, со стороны полноводного моря, она слышит рассеянный бризом утончённый зов, совершенно бесшумный, но при этом отчётливо ощутимый, гораздо более спокойный, чем в преддверии бури, но всё такой же упрямый и убедительный. Не смея игнорировать этот возвышенный призыв, Михримах при первом же удобном случае покинула Топкапы, идя знакомой скрытной дорогой, и довольно-таки быстро преодолела тенистый подлесок, даже не допуская мысли, что может ненароком потеряться в этих диких лабиринтах, где она побывала всего-то дважды. Ей не приходилось неотрывно следить за дорогой, опасаясь заблудиться, несмолкаемый отчаянный зов уверенно вёл её через лесную обитель, словно ночной мотылёк, ведя её на источник огня, и она столь же доверительно и смело отдавалась на волю этому беззвучному голосу, чувствуя малейшие колебания собственного возбуждённого сердце: куда толкалось оно в её груди, туда она и шла, безропотно подчиняясь его немым приказам. Казалось, этой сплошной стене одинаковых пёстрых деревьев не будет конца, толстые дубы сменялись изящными осинами и густыми ольхами, нагнетающая звонкая тишина начинала давить на уши, сводя с ума, и только когда впереди показался желанный просвет между тёмными стволами, Михримах мигом сбросила с себя все одолевающие её противоречивые чувства и храбро ускорила шаг, рывками продираясь сквозь хитросплетения ползучих по земле кустов без всякой жалости к подолу своего мягкого плаща. Тускло сияющее в сером небе девственное солнце ослепило вышедшую на открытую местность девушку, внезапный порыв развязного, ничем не ограниченного ветра с размаху ударил её в узкую грудь, едва не сбив с ног её хрупкое тело, и от встречных потоков дыхание у неё перехватило, а глаза сами собой зажмурились. Повеяло знакомым пряным ароматом солёной воды вперемешку с ледяным запахом прошедшего дождя, привкус мокрого, прибитого к земле песка и огранённых чёрными волнами влажных камней осел на губах, так что заворожённо впитывающая в себя все эти природные дары Михримах приоткрыла рот в приглушённом вздохе, умалишённо наслаждаясь незабвенным ощущением полной, лишённой всяких границ свободы, которая бескрайне разверзлась перед ней в виде плавно изгибающегося своим зеркальным станом моря, так и влекущего к себе своим соблазнительным танцем. Возможно, не будь молодая госпожа слишком встревожена неизвестностью и страхом за жизнь близких, её бы безвозвратно покорила столь заманчивая независимость, однако неусидчивое волнение за судьбу пропавших в море отца и Ибрагима мешало ей по-настоящему упиваться опьяняющей волей, неугодливое беспокойство продолжало поглощать её изнутри, постепенно овладевая её податливым и ослабленным существом, и с каждым новым вздохом она словно теряла часть жизни, становясь бездушной и ничего не понимающей. Словно под влиянием неуловимого волшебного сна, юная госпожа невесомо шагала по медному в свете золотистого солнца песку, мягко приминая его лёгкими переступаниями, чёрный подол бархатного плаща с тихим шуршанием стелился следом, заметая оставленные отпечатки, в немом восхищении она не сводила благоговейного взгляда с раскинувшегося перед ней моря и даже не заметила, как под ногами у неё заворковали потревоженные прибрежные камни — она приблизилась к кромке воды. Мерные волны непринуждённо накатывали на сточенную гальку, то утягивая её за собой в глубину, то милосердно возвращая обратно на берег, и заворожённая их рокотливым шёпотом Михримах замерла настолько близко к краю моря, что умиротворённые волны, набегая на влажный берег, едва не касались своими длинными пенистыми языками носков её обуви. Однако Михримах не смотрела вниз, зачарованный взгляд её был обращён на бесконечную линию голубой воды, тронутой матовым серебром после прошедшего дождя, игриво блестящие блики сверкали на её рябистой поверхности, словно маленькие, упавшие с неба звёзды, и искры эти отражались от её светлых лазурных глаз, придавая им всё больше потустороннего мерцания. Как тяжело, как трудно далось Михримах это недвижимое терпение: она столько ждала, чтобы наконец получить ответы на все свои вопросы, и вот теперь её снова кто-то безжалостно мучил беспочвенными ожиданиями, никак не желая прислушиваться к её внутренним терзаниям, с которыми она мужественно боролась с тех пор, как узнала о надвигающемся шторме. Могильный холод вкрадчиво заполз под одежду оцепеневшей девушки, оплетая её стройный стан ледяными цепями, вальсирующий ветер так и вился вокруг неё, будто приглашая разделить с ним его безумный танец, но госпожа демонстративно игнорировала любые попытки раздражённой природы прогнать её с пристани и всё продолжала изучать пустынную морскую даль предвкушающим взором, подрагивая от непредсказуемого ожидания. И вот наконец, когда всепоглощающее отчаяние почти сомкнуло свои жилистые пальцы на горле Михримах, перекрывая ей доступ к дышащему пасмурной прохладой воздуху, поверхность сверкающего моря внезапно всколыхнулась, выпуская на свободу знакомое дугообразное тело, всё серое и блестящее от солёной влаги, но такое недосягаемое, что сперва девушка решила, что ей просто показалось. Но потом игривый дельфин повторил свой прыжок ещё раз через какое-то время, теперь гораздо ближе к берегу, и приковавшая к нему восторженный взгляд Михримах с нахлынувшим облегчением узнала те самые живые глаза, способные говорить громче всяких слов, сплошь чёрные, точно обсидиановые бусинки, с кроткими жемчужными бликами в круглых зрачках. Едва не подплывая к мелководью, умное животное проказливо игралось в воде, жаждая обратить на себя внимание, и тогда Михримах, чтобы дать ему понять, что заметила его знаки, подняла в воздух правую руку, вытянув её вперёд, и чуть подала ладонь с прильнувшими друг к другу пальцами навстречу дельфину, молчаливо говоря: «Я тебя вижу. Я здесь». Сама не зная, с чего вдруг она решила использовать именно этот жест, она с некоторым трепетом в неверующем сердце наблюдала за поведением морского существа, и каково же было её удивление, когда дельфин вдруг перестал так рьяно выпрыгивать из воды и стал лишь немного показываться на поверхности, выгибая серую спину и прорезая изумрудные волны своим острым плавником. Подойдя ближе к кромке воды, Михримах пристальнее воззрилась на животное, тщательно отслеживая каждое его движение, и вскоре уловила то единственное, которое мгновенно положило конец всем её страхам и тревогам: на сердце у неё разом полегчало, вернулась ничем не стеснённая свобода дыхания, на лицо пробилась облегчённая улыбка, как первый послегрозовой солнечный луч пробивается сквозь плотную завесу облаков, разгоняя скопившуюся над землёй тьму. Мягко катаясь по горбатым волнам, дельфин внезапно высоко взметнул свой гибкий хвост и мощно ударил им по водной глади, так что целый каскад ослепительно сверкающих радужных капель разлетелся вокруг, преломляя белое сияние полуденного солнца, а потом он исчез так же неуловимо и таинственно, как и появился, но Михримах не нуждалась в большем, чтобы получить желанный ответ. «Радуйся вместе с нами! Они живы!».***
Воспоминание, в котором в Сулеймане пробуждается жажда справедливости.
Лето 1512 года, Маниса. Извилистые тропы изученного вдоль и поперёк благоухающего сада, избороздившие весь одетый в пёстрое зелёное одеяние парк, впервые показались Сулейману совершенно незнакомыми, таящими в себе какие-то подозрительные загадки, вокруг словно поселился некто чужой, отравляющий райскую обитель своим непрошеным присутствием, и от вечного предчувствуя необъяснимой опасности всё подтянутое тело настороженного шехзаде пребывало в неусыпном напряжении, утончённые чувства умелого охотника и прирождённого воина обострились до предела, ни на миг не позволяя ему расслабиться. Каждый новый шаг давался ему с неимоверным трудом, но он больше не ощущал ни палящих хлёстких ударов объятого нещадным огнём солнца, ни удушливых дуновений разгорячённого ветра, напоённый дымчатым летним зноем мир будто существовал отдельно от него, или это он невольно отгородился от внешней реальности, измученный бесконечными сомнениями и тревогами. Потерянное сердце Сулеймана возбуждённо металось за решёткой крепкой груди, то ли норовя поскорее отыскать исчезнувшего друга, то ли жаждая позорно сбежать от всего происходящего, слишком непредсказуемо и неравномерно сменялись грядущие события, так что попавший в самую гущу этого свирепого потока шехзаде решительно не понимал, что от него требуется. Идя по окутанному тёплым солнечным блаженством цветущему саду, меж аккуратных островков вытянувшихся к ясному небу цветов, Сулейман почтительно держался позади шедшего перед ним султана, не смея ни на сантиметр превышать должную дистанцию, поступь свою он старался сохранять уверенной и спокойной, достаточно сдержанной, чтобы убедить падишаха в своей покорности, но при этом потаённо гордой, присущей полноправному хозяину этой провинции. Хоть молодой наследник держал жилистые руки сцепленными впереди корпуса, как и полагается подчинённому государя, он не склонял высоко поднятую голову, оставляя заросший мелкой щетиной подбородок параллельно земле, расчётливые глаза его беспрестанно обследовали окрестности отдыхающего в самом пекле нестерпимой жары парка в надежде случайно споткнуться о знакомую стройную фигуру неуловимого Ибрагима, но взгляд пробегал лишь мимо редко встречавшихся на пути учтивых слуг или абсолютно пустынных участков сада, где не виднелось ни единой живой души. В эти моменты тихо изнывающий в мыслях от собственной беспомощности Сулейман чувствовал себя особенно одиноким и всеми брошенным, рядом не наблюдалось ни матери, ни сестры, ни друга, все словно сговорились продлить его мучения, надолго оставив его наедине с отцом. Острое неусидчивое волнение неприятным ознобом пробегало по его вытянутой в безупречной осанке спине под роскошным кафтаном, поднимая дыбом каждый волосок на вспотевшей коже, в развёрнутые в господской манере плечи словно вцепились чьи-то невидимые когти, до боли стиснув их сквозь богато расшитую ткань, и даже неспокойное дыхание вырывалось из груди в рваном темпе, а то и вовсе обескураженно замирало. Замечал ли суетливое поведение сына Селим, не представлялось возможным определить: за всё то время, что они миновали несколько троп дворцового сада, погружённый в угрюмое молчание султан не проронил ни слова, ни разу не обратившись к наследнику, не обернувшись на него, словно и так зная, что он по-прежнему идёт следом, не удостоив шехзаде ни малейшего взгляда, тогда как тот большую часть их совместной прогулки буравил глазами покрытый белой шапкой затылок отца, всё ожидая, что он заметит эту непринуждённую дерзость и повернётся к нему хотя бы для того, чтобы сделать выговор. Вряд ли Селим не ощущал на себе откровенно пытливого взора Сулеймана, скорее всего, он просто игнорировал его резкие попытки завладеть чужим неприступным вниманием, и вскоре, спустя некоторое время этой бесполезной игры, Сулейман вдруг почувствовал себя ужасно глупо: в груди у него поселился нестерпимый стыдливый жар, глаза сами собой совестливо опустились в землю, и ещё долго окончательно уязвлённого шехзаде преследовало омерзительное ощущение, будто его только что самым жестоким образом унизили, втоптав в грязь его неприкосновенную гордость. Внутренне разозлившись на себя за проявленную слабость, Сулейман поспешно встряхнулся, прогоняя непрошеный стыд, и вновь вскинул понурую голову, возвращая себе прежний статный вид наследника великой империи. Что с ним, в самом деле, происходит? Он уже давно не ребёнок, готовый пресмыкаться перед отцом в попытке заслужить его одобрение! Если падишаху угодно и дальше не замечать его, пожалуйста, ему всё равно! С тех пор как Селим оказался в Манисе, он держался с властностью и достоинством истинного хозяина, словно все земли поместья Сарухан принадлежали ему, а не его единственному наследнику, но Сулейман, будучи хорошо знакомым с суровым характером султана, берёг гложившее его возмущение при себе, хотя от одного только покровительственного взгляда, каким отец награждал слуг шехзаде, его бросало в яростный жар. Приходилось держать язык за зубами и молча сносить откровенную насмешку своего всемогущего повелителя, который, прекрасно осознавая безграничность собственного господства, с демонстративным высокомерием красовался перед сыном своей неоспоримой силой, причём, делал он это столь утончённо и тайно, что никто, кроме самого Сулеймана, никогда бы не заподозрил никакого подвоха. И всё же, несмотря на явное напряжение между отцом и сыном, что потрескивало между ними в горячем воздухе, словно незримые искры в преддверии грозы, Сулейман из последних сил сохранял напускную невозмутимость, непоколебимое и ничуть не ущемлённое достоинство, должную вежливость и непререкаемое уважение — делал всё возможное, даже переступая через собственные убеждения, чтобы доставить удовольствие властолюбивому султану. Обеспокоенная предстоящим визитом Валиде и так на протяжении всей последней недели твердила ему о правилах, субординации и угодливости, наказывала ему ни в коем случае не пререкаться с отцом и не вступать с ним в дискуссии, избегать опасных тем, касающихся престола или событий прошлой осени, в общем, обрушила на шехзаде целый поток всевозможных запретов, которые Сулейман про себя заменил одним-единственным — не раскрывать рта. Впрочем, Селим, видимо, нисколько не нуждался в общении с сыном, да и сам Сулейман не горел желанием первым начинать разговор, лишь иногда султан, по-прежнему не глядя на него, задавал ему скупые вопросы, выдавливая их из себя будто сквозь неимоверные усилия, и молодой наследник, как и положено послушному сыну, немедленно отвечал ему чётко и уверенно, дабы убедить падишаха в том, что он действительно владеет всеми делами санджака и осведомлён обо всём, что здесь происходит. Оставаясь всё таким же безучастным и строгим, Селим на какое-то время замолчал, и мгновенно расслабившийся Сулейман украдкой испустил увесистый вздох облегчения, мысленно возблагодарив Аллаха за проявленное милосердие, но его боязливая радость, как выяснилось, оказалась преждевременной: всего через пару минут воцарившейся между ними тишины султан чуть повернул голову к сыну и коротко качнул ею в призывном жесте, побуждая поравняться с ним. Несколько оробев от предложенной ему чести, Сулейман безропотно нагнал падишаха, очутившись сбоку от него, и теперь шёл с ним плечо к плечу, подстроившись под его самоуверенную поступь. — Я планирую поход на Вену, — непроницаемым густым басом поделился Селим, устремив прямо перед собой властный взгляд, и от этой неожиданной новости Сулейман чуть не споткнулся, еле подавив всплеск удивления. — И хочу, чтобы ты сопровождал меня в этом завоевании. Для меня будет честью разделить эту великую войну со своим преданным сыном. — Благодарю за оказанное доверие, повелитель, — глубоко склонил голову Сулейман, с трудом сдерживая порыв опасливого восторга: меньше всего он ожидал от падишаха подобной милости и потому едва ли мог поверить в правдивость его слов. Что может быть чудеснее, чем отправиться на священную борьбу с неверными в рядах доблестной Османской армии под началом такого великого полководца! — Я сделаю всё, чтобы показать себя достойным Вашего решения. Теперь Селим ограничился лишь неприметным кивком, коротко покосившись на шехзаде ледяными глазами, но тот уже пребывал на седьмом небе от счастья, предвкушая первый поход, в который он пойдёт как единственный преемник Османского трона, истинный последователь своего великолепного отца, будущий властитель всех тех земель, что ревностно берегли для него его славные предки. Давно пора миру узнать своего будущего хозяина и постичь остроту его смертоносного клинка! Настроение у Сулеймана тут же улучшилось, всеми мыслями он уже находился далеко за пределами границ своей империи, в самой гуще кровопролитной битвы, с опьяняющим стальным ароматом свежепролитой крови в носу, с дурманящим вкусом чужого первобытного страха на губах, в ушах у него звенели дикие предсмертные вопли убитых врагов, несмолкаемый звон раскалённых сражением сабель и торжествующие крики бесстрашных османских воинов, одерживающих очередную победу. Все эти красочные, точно живые воплощения с головокружительной скоростью мелькали перед внутренним взором Сулеймана, навевая на него ни с чем не сравнимое упоение, невольная удовлетворённая улыбка тронула его губы, и сам он словно невесомо парил над землёй, не чувствуя под ногами мелкой рассыпчатой гальки. Возможно, он бы так и потонул в бескрайнем море собственных величественных мечтаний, если бы внезапно навстречу им не выступил посторонний маленький силуэт, хрупкий и изящный, пестревший под солнцем обилием драгоценных блёсток и позолоченных нитей, вшитых в роскошное атласное платье, утончённо обтягивающее стройную женскую фигурку. Мгновенно отбросив столь сладостные и ублажающие фантазии, Сулейман нехотя вернулся в реальность и резко остановился по первому неуловимому движению шедшего рядом отца, изумлённо уставившись растерянным взглядом на объявившуюся перед ним Хатидже, что в самой непринуждённой манере присела перед повелителем в почтительном поклоне, провожаемая его испепеляющим, брошенным свысока взором. — Повелитель, шехзаде, — нежно проворковала молодая госпожа приглушённым голосом, наградив отца и брата скромным взглядом украдкой приподнятых от земли круглых глаз, и затем мягко улыбнулась, с потаённой мольбой заглянув в серьёзное лицо султана. — Как удачно, что я встретила здесь вас. Если хотите, я могу составить вам компанию. Появление в саду Хатидже пришлось взвинченному Сулейману как раз кстати, замучившее его навязчивое волнение почти лишило его возможности рассуждать здраво, и присутствие рядом внешне спокойной, на удивление, сестры волшебным образом придавало ему уверенности и стойкости перед отцом, при встрече с дочерью будто ещё больше помрачневшим. Сперва шехзаде решил, что ему почудилось из-за причудливой игры света и тени, тем более, над ними свисали низкие ветви старой акации, оттеняя морщинистое лицо султана рваными пятнами синеватого сумрака, но потом, более внимательно присмотревшись, наследник с запоздалым отчаянием понял, что падишах в самом деле совсем не испытывал радости при виде Хатидже, будто она возникла перед ними в самый неподходящий момент и прервала какой-то важный разговор, не имеющий к ней никакого отношения. Но Сулейман-то знал, что они ни о чём не беседовали вот уже которую минуту, так что госпожа выбрала наиудачнейший миг, чтобы заявить о себе, вот только подёрнутые холодным неодобрением синие глаза Селима ничуть не смягчились, излучаемый ими суровый взгляд, по жестокости и напору сравнимый разве что с разрушительным бураном в зимнюю ночь, бесцеремонно прожигал Хатидже насквозь, точно преследовал цель сломать её хрупкое тельце, и превратившийся в невольного свидетеля столь несправедливого недовольства Сулейман огромным волевым усилием заставил себя смолчать, чтобы не усугублять напряжённую обстановку. Ему было безумно жаль попавшую под горячую руку сестру, посмевшую, вопреки всем многократным предупреждениям матери, вмешаться в аудиенцию султана и шехзаде, и всё же, Хатидже явно не заслуживала подобного наказания со стороны родного отца, которого она так давно не видела, в конце концов, и она являлась его наследницей, а значит, имела полное право пообщаться с ним как дочь. Затаив дыхание Сулейман на пределе собственных вожделений наблюдал за окаменевшим лицом Селима, на котором до сих пор не дрогнул ни единый мускул, и когда его потемневшие от зародившейся в них тихой угрозы пасмурные глаза недобро сощурились, сердце его обречённо пропустило назначенный удар и испуганно замерло, словно пойманное в железные цепи. — Молодой госпоже не место в санджаке наследника, — медленно, смачно выделяя каждое беспощадно брошенное слово, произнёс Селим, смерив потупившую глаза Хатидже предвзятым взглядом, и в властной манере вскинул голову, так что жемчужная серьга в его левом ухе бесшумно встрепенулась. — Я поговорю с Хафсой, пусть она немедленно подыщет тебе мужа. Ваша мать уже качала на руках первого ребёнка в твоём возрасте. Затаённый ужас заплескался в распахнувшихся глазах обескураженной Хатидже, отразившись на её милом лице неизгладимым отпечатком решительного непонимания, и непередаваемо разбитый взгляд её с такой безысходной мольбой изучал непреклонного султана, что Сулейман испугался, как бы она не совершила глупость и не вздумала ему возразить. От него не укрылось, как сильно и больно ранили её чувствительное сердце эти жёсткие слова, всеми фибрами своей небезучастной души он ощущал её подступающие горькие слёзы, но ничего не мог сделать, чтобы заступиться за свою сестрёнку: прямое сопротивление воле отца означало мгновенную потерю статуса санджак-бея и ссылку в самую дальнюю провинцию, в худшем случае, утрату права наследовать престол или даже смертную казнь. Ещё в детстве Сулейман осознал, как опасно бывает перечить отцу, и с тех пор он всячески избегал этого, однако теперь что-то воинственное, неудержимо твёрдое и непреклонное вспыхнуло в его опалённой непримиримым гневом груди, выдавливая из неё потоки частого дыхания, при взгляде на султана его бросало в нестерпимый жар, словно вокруг него полыхали яростные языки неукротимого пламени, всё его страждущее справедливости существо решительно восстало против унижений родной сестры, требуя от него немедленных действий. Оторопевшая госпожа всё не двигалась с места, пригвождённая к земле тяжёлым взглядом Селима, однако, когда потерявший терпение Сулейман уже приготовился сделать шаг навстречу падишаху и заслонить сестру своим телом, Хатидже внезапно вскинула прямо на него бесконечно отрешённый взор и молча прикрыла чуть влажные глаза, мнимо призывая его остановиться. С неимоверным трудом Сулейман сдержал свой благородный порыв, прекрасно осознавая всю его опрометчивость и бессмысленность, и попытался напоследок поймать угасающий взгляд огорчённой девушки, но в этот момент Селим резко сошёл с места и устремился дальше в сад, оставив позади молчаливо поклонившуюся ему дочь. Не посмев задержаться рядом с сестрой, шехзаде вынужденно последовал за султаном, и сердце его всё ещё гулко рычало в груди, будто в ненасытной жажде заслуженной мести, невысказанное возмущение рвалось наружу, сотрясая ошпаренное напряжением тело безудержной дрожью, так что Сулейману пришлось в приступе предательского гнева сжать ладони в кулаки, чтобы хоть как-то усмирить всколыхнувшееся в нём незнакомое чувство. Дальше они шли в ещё более углублённом молчании, погружённые каждый в свои тёмные мысли, прежние мечты о предстоящем походе бесследно упархнули от удручённого Сулеймана, оставив его наедине с утробной острой болью и нескончаемым мучением уязвлённой совести, которой совсем не нравилось, что она осталась неуслышанной. И как бы раздражённый её бесполезным вмешательством шехзаде ни пытался успокоить её, заверить в своей невиновности, она только настойчивее ругала его, упрекая в том, что он ничего не предпринял во имя защиты несправедливо оскорблённой сестры, на все слабые оправдания у неё находились бесспорные аргументы, и вскоре разыгравшаяся внутри него нешуточная борьба настолько надоела Сулейману, что он насильно заставил себя подумать о чём-нибудь другом, лишь бы больше не терзаться болезненной правдой. Собственные безутешные раздумья настолько безвылазно поглотили его, что он очнулся лишь тогда, когда неожиданно его приспнувший охотничий слух приласкал отдалённый грубый звук, напоминавший свирепое рычание какого-то зверя, неумолимо он приближался прямо к шехзаде и султану, который тоже насторожился и замер на месте, пристально осматривая окрестности сада, и затем прислушавшийся наследник распознал доносимые до него устрашающие голоса — так лаяли разъярённые псы, причём, этот заливистый лай подсказал Сулейману, что собаки преследуют какую-то добычу и при этом несутся в сторону беззащитных людей. Только вот, что забыла охотничья свора за пределами своей псарни? И кого она могла преследовать в цивилизованном дворцовом парке, кроме мелких певчих птиц и ловких пышнохвостых белок? Судя по надрывной силе их раззадоренного рычания, им досталась весьма крупная жертва, но, поскольку в прилегающем к поместью саду точно не водилось оленей или волков, оставалось только одно — они охотились на человека. Первобытный страх сковал неподвижный стан Сулеймана, мешая ему пошевелиться, и только присутствие рядом непоколебимого отца не позволяло ему впасть в постыдную панику: предельно сосредоточенный Селим и не думал спасаться бегством от разъярённой стаи, с поразительным терпением он ждал, когда псы наконец появятся в поле его зрения, застыв в напружинившейся позе истинного охотника, а между тем загнанный лай становился всё громче, вскоре Сулейман смог различить дробный топот коротких собачьих когтей по каменистым дорогам, к которому примешивался другой, более тяжёлый и медленный шаг, сопровождаемый прерывистым дыханием. Сходя с ума от нетерпения и растущего смятения, шехзаде нервно переступил с ноги на ногу, отчаянно покосившись на неподвижного отца, и наконец из-за деревьев прямо возле султана и его сына на безумной скорости, еле волоча ноги от усталости, вылетели двое и, молниеносно прошмыгнув перед носом падишаха, испуганно забились в ствол ближайшего старого дуба, запрыгнув на его вздымающиеся из-под земли толстые корни. Потрясённый до глубины души Сулейман с бешено колотящимся сердцем узнал в поджаром юноше, что мужественно навалился спиной на своего спутника, закрывая его своим худощавым телом от взбеленившихся тварей, до неузнаваемости потрёпанного диким страхом Ибрагима, с расширенными от неуправляемой паники глазами, в равной одежде, его впалая грудь неестественно быстро колыхалась в такт загнанному дыханию, было видно, как бесконтрольно дрожат его натруженные долгим бегом ноги, едва не соскальзывая с шершавых корней. Приглядевшись, Сулейман увидел, что позади него, в страхе вжавшись стройным телом в дубовый ствол, так же непрерывно трясётся седовласая девушка с мягкими золотистыми глазами, с вплетённым в тонкую косу соколиным пером, очень похожая на его бывшую наложницу Пегах, которую он уже давно не встречал, впрочем, сейчас это было неважно — эти двое, да покарает их Аллах, попали в большую беду и явно нуждались в срочной помощи. Всего через мгновение из той же части рощи выскочили преследователи, оглашая тихий безмятежный сад угрожающим лаем: наперегонки друг с другом к загнанным в угол друзьям мчались четыре огромные собаки, среди которых Сулейман заметил крупного волкодава, двух поджарых остромордых борзых и короткошёрстную лайку, все без исключения обладали мощными мускулистыми лапами и острыми клыками, предназначенными для того, чтобы загонять крупную дичь. При виде несущихся к их временному убежищу псов Ибрагим смело поднял на них суетливые глаза и попытался отбиваться от них ногами, но это было единственным, что мешало своре наброситься на измождённую погоней жертву и немедленно растерзать её: Сулейман, как опытный охотник, знал, что собаки, к великому счастью незадачливых товарищей, не могли похвастаться хладнокровием и рациональностью в пылу жаркого преследования — их чрезвычайно острые умы в эти мгновения занимала лишь мысль о том, как бы поскорее настигнуть добычу, особенно, если они голодны, так что они только беспорядочно кидались на юношу по очереди, не пробуя подобраться к нему со всех сторон разом. Разумеется, неуклюжие пинки Ибрагима редко достигали своей цели и скорее дразнили и без того разгневанных псов, но Сулейман с секундным облегчением замечал, что пару раз другу всё-таки удалось лягнуть кого-то из своры в горло или в грудь, хотя ненадолго поверженные собаки почти тут же снова вскакивали на лапы и с неутихающей ненавистью бросались на Ибрагима, обезумев от боли. Заворожённый смертельным противостоянием Сулейман даже забыл о присутствии отца, не в силах оторвать ужаснувшегося взгляда от борьбы между маленьким человеком и свирепыми псами, но, когда он всё же заставил себя отвернуться и посмотреть на султана, всё тело его похолодело, а внутренности скрутило таким тошнотворным страхом, словно это он сейчас из последних сил защищал свою жизнь от стаи одичавших собак, — невыносимо пылающий взгляд Селима источал настоящую беспощадную ярость.