Говорят, когда мы теряем того, кого любим, загорается сорок свечей. По одной с день свечи гаснут. Но последняя свеча до самого судного дня гореть будет.
Шехзаде Мустафа, «Великолепный век»
3 сезон 44 серия
«Ты умрёшь не раньше, чем увидишь печальную смерть этих людей. И каждая капля их крови будет на твоей совести». Окутанное сумрачным туманом дымчатое небо лишь чуть подёрнулось первыми вкрадчивыми проблесками неумолимо возрождающегося на далёком востоке необъятного горизонта мнительного рассвета, а осточертевшая своей матовой чернотой ночь будто и не собиралась уходить и уступать законное место новому дню. Сотканные из вездесущих теней холодные когти намертво цеплялись за бренную оболочку беспробудного мира, неизлечимо изнурённого пережитыми потрясениями, но наступающий со всей неотвратимостью белёсый свет продолжал упрямо вытеснять её, торопясь изгнать забывшуюся тьму в самые низменные глубины немого забвения. Несмелые вкрапления нежной синевы покрыли недосягаемое полотно причудливыми разводами, отчего стало казаться, будто небо и лежащее под ним тихое море слились воедино, и только тонкая светлая полоса робкой желтизны пролегала между ними невесомой гранью, обещая скорое пришествие венценосного солнца. Не нарушая привычного умиротворённого ритма, тёмно-изумрудные волны вблизи корабельного борта невозмутимо проплывали мимо, лепеча что-то на своём воркующем языке, и ничто в их налаженной подводной жизни уже не напоминало о минувшем сокрушительном ненастье, ставшем причиной стольких разрушений, потерь и слёз. Постепенно непрерывный круговорот всемогущей природы возвращался в налаженный ритм, словно не было той ледяной бури, унёсшей с собой столько человеческих жизней, словно растворились любые воспоминания о кровопролитной битве, после которой в душе не осталось ни желаемого торжества, ни долгожданного покоя. Лишь перед глазами всё ещё колыхался кровавый туман, навевающий на обманутый разум ужасающие наваждения, в ушах несмолкаемым эхом звенели душераздирающие крики, в носу стоял непреодолимый стальной смрад свежепролитой крови и гниющей изнутри палёной плоти. Каждый проведённый в этом притворном умиротворении миг будто безжалостно напоминал о неподкупности властвующей над миром смерти: этой ночью кому-то посчастливилось уйти от неё, однако эти выжившие внутренне проклинали добытую ими в жесточайшем бою жизнь, ибо отныне печали их не будет конца. До сих пор всё произошедшее чудилось Ибрагиму какой-то весьма злорадной насмешкой всезнающей судьбы: не осознавая самого себя в этом беспорядочном цикле стремительно сменяющих друг друга призрачных мгновений, полностью отгородившись от внешней реальности за неприступной стеной стойкого равнодушия, он точно обнаруживал себя в неком замысловатом сне, где собственный разум терял всякую власть над телом и наблюдал за всем происходящим откуда-то со стороны. И с этого кривого ракурса, похожего на замыленный взгляд одурманенного вином бродяги, он смотрел на свои печально поникшие плечи, на опущенную к груди голову, изучал погасшие пустые глаза, из которых истлел былой блеск и исчезла присущая абсолютно всем людям заветная искорка жизни. Он лицезрел всё это и не узнавал самого себя — неужели это он, великий османский воин, прошедший не одну битву, одержавший немало славных побед, неужели это его остекленевший взгляд теперь бездумно взирает на морские просторы, больше всего желая немедленно и безболезненно утонуть в их пугающей бездне? Гнетущая пустота в вывернутой наизнанку душе, исступлённая боль в обливающемся кровью израненном сердце, беспомощная едкая тоска, заполонившая собой каждую клеточку покорившегося безжалостному року существа, бесконечные бесполезные мысли о том, как бы всё протекало вокруг него сейчас, если бы всё сложилось иначе. Если бы он оказался быстрее, мудрее, отважнее, если бы проявил больше решительности и благородства, если бы защищал своих друзей столь же жертвенно и преданно, как они защищали его, ещё несколько месяцев назад бывшего для них чужаком. Резкая боль где-то в центре защемлённой груди снова без предупреждения полоснула Ибрагима ядовитым осколком, и тут же, поднимаясь откуда-то из затаённых глубин его пошатнувшегося сознания, перед внутренним взором соткались те самые тёмно-карие глаза, навсегда сохранившиеся в его памяти с тем неугасимым бесстрашным огнём, с той выразительной сдержанностью, которой их почивший обладатель не изменял даже на поле брани, даже находясь на волосок от смерти. В обрывках горьких воспоминаний этот неповторимый гордый взгляд, окутанный незнакомой, прощальной нежностью, всё ещё светился затухающим пламенем, как живой, а сухие губы, прежде чем сомкнуться навсегда, ещё проговаривали последние священные слова, которые вытекали из сломленного тела вместе с умирающим дыханием. Отголоски испытанной тогда слепой ярости до сих пор где-то копошились, не желая вот так просто кануть в забвение, но их перебивало столь разрывающее изнутри отчаяние, что в какие-то моменты Ибрагим действительно полагал, что непоправимо сходит с ума. Страждущие наказать забывшийся человеческий род морские Божества не насытились одной смертью: потом, до последнего исполняя свой святой долг перед братом и товарищами, свою погибель нашла другая свободолюбивая душа, в одночасье потерявшая и семью, и смысл жизни, и саму жизнь, отданную ею во имя рокового возмездия. И по этим двум душам, по этим двум сердцам, которых не смогла разлучить даже смерть, в подлунном мире проливали горькие слёзы осиротевшие странники; тщетно искал избавления утративший своё недолгое счастье влюблённый; в бессмысленном раскаянии мучился брошенный на произвол судьбы друг, успевший беззаветно полюбить их обоих. Не успел Ибрагим свыкнуться со смертью Киная, как самообладание ему надорвала трагическая кончина до безрассудства отважной Дельбар, что без раздумий пожертвовала собой ради того, чтобы справедливо наказать заклятого врага и отомстить за гибель единственного брата. Вот она схлестнулась с Ясемин хатун на краю борта, вот они вдвоём опрокидываются в море, падая в бушующие волны… И вот их обеих уже нет в живых. Обжигающие слёзы увлажняют сухие глаза; застывший в решительном неверии взгляд повелителя полон закоренелой боли; новые горестные стоны разрывают накренившееся небо, терзая раздробленную на части душу… Странная молниеносная вспышка где-то в недрах загнанного в транс существа Ибрагима заставила его крупно вздрогнуть, и мгновенно все утраченные не несколько мгновений ощущения вернулись к нему, неразборчивой смесью навалившись на него и вынудив выбраться на поверхность из беспросветного омута печальных воспоминаний. Очнувшись от долговременного оцепенения, он снова обнаружил себя стоящим на краю верхней палубы «Свободного», в той же позе, в какой находился уже неизвестно сколько времени подряд; ладони его, потерявшие всякую чувствительность, всё так же покоились на деревянных перилах, а перед глазами простиралось говорливое море, чей утробный рокот против воли убаюкивал ослабевшего воина, провёдшего эту длинную ночь без малейшего намёка на сон. Но лишь потом, окончательно выбравшись со дна собственной заповедной скорби, Ибрагим вспомнил, что на самом деле находился на палубе далеко не один: оставшиеся члены поредевшей команды сгрудились в жалкую кучку в стороне от него, и среди них находились Сулейман и его новообретённая дочь, бесподобная Михримах Султан, с которой визирь совсем недавно имел счастье пересечься и откровенно поговорить. Отныне лишь зажжённое в истерзанном сердце пламя взаимной любви, бережно взращённой на протяжении не одного года, держало ослеплённого тьмой Ибрагима на плаву, не давая безвозвратно впасть в отчуждённое одиночество, и мимолётные мысли о скором возвращении во дворец, об обручении со своей избранницей хоть немного согревали заледеневшее сердце. Но стоило этим светлым раздумьям посетить его заторможенное сознание, коснуться восприимчивых струн его заблудшей в собственных желаниях мятежной души, и вся блаженная отрада тотчас куда-то испарялась, сменяясь привычными надоедливыми сомнениями, которые в действительности с недавних пор перестали изводить его, ибо всё отчётливее ему казалось, что тот самый судьбоносный выбор, напророченный ему высшими силами, скоро наконец осуществиться. И некой особенно проницательной частью самого себя Ибрагим уже понимал, каким окажется этот выбор, и это глубинное, не вполне принятое им понимание только больше усугубляло его внутренние противоречия. Разумеется, он слышал, знал, что за его спиной, негромко и бесстрастно переговариваясь, странники обсуждали своё будущее, пытались представить себе дальнейшую жизнь без капитана и старпома, без погибших друзей, и демонстрируемая ими сила духа не могла не трогать Ибрагима, не вселять в него вечное уважение к этим волевым людям, успевшим многому научить его за прошедшее время. Как они справятся с этой утратой, как найдут в себе желание и силы продолжать свой путь? Хватит ли им запала и сплочённости, чтобы противостоять невзгодам и, несмотря ни на что, жить дальше? И, что самое главное, кто теперь возглавит их, кто примет на себя бремя лидера, кто поведёт их навстречу новым горизонтам? — Ибрагим, — раздался позади неподвижного воина знакомый спокойный голос, надломленный и режущий слух, словно горсть разбитого стекла. Выждав пару мгновений, чтобы нащупать оборванные нити уничтоженного самообладания, Ибрагим нехотя обернулся на зов и с завидной непроницаемостью встретился с нежно-зелёными глазами Саттара, что стоял прямо перед ним, изучая его томным взглядом. — Ты тоже должен сказать своё слово. Ведь ты часть нашего экипажа. Неторопливо Ибрагим окинул застенчивого лекаря потаённо тоскливым взглядом, проникнувшись неподдельным состраданием к его потрясённому сердцу, привыкшему доверять бывшему капитану беззаветно и почти бездумно, и сразу убедился для себя, что умелому целителю новым лидером точно не быть, да он, очевидно, и не думал претендовать на эту ответственную должность. Тимьян прекрасно знал своё ремесло, он посвятил врачеванию всю свою сознательную жизнь и наверняка рассчитывал и дальше занимать место лекаря. Внимательный взор воина переметнулся на доброго Халима, который слыл умелым бойцом и рассудительным советчиком с обострённым чувством справедливости, но тот только беспомощно потупил бесцветные глаза, сразу дав Ибрагиму понять, что не собирается выдвигать кандидатуру на пост капитана. Юный Грач, несмотря на все присущие ему заслуги и навыки, удивительные для его незрелого возраста, никак не мог стать лидером странников, ибо опыт его ещё был не столь богат и впечатляющ, как у его более старших товарищей, но про себя Ибрагим почему-то отметил, что этому мужественному дозорному вполне подошло бы почётное место старпома. Оставалась надежда на молчаливого Севера — у того имелись все необходимые умения и знания, чтобы стать прекрасным капитаном: сила, отвага, терпеливость, рассчётливость, лучшего лидера для павших духом моряков и придумать нельзя. Карие глаза прислонившегося к центральной мачте Эсина не выражали никаких особенных чувств, видимо, ему, как и его друзьям, не приходило в голову выдвигать себя на пустующее место Киная, которого, несомненно, никто из них никогда не смог бы заменить. — Север, — негромко обратился Ибрагим к неразговорчивому рулевому, и тот не замедлил выпрямиться, задержав на визире выжидающий, но при этом пугающе бесстрастный взгляд. — Я думаю, капитаном должен стать ты. У тебя много выдающихся навыков, способных сделать из тебя прекрасного лидера. Что скажешь? — Никто из нас не готов брать на себя это бремя, — неожиданно подал надтреснутый голос Бахтияр, поднимая на османского воина печальные синие глаза, на дне которых, казалось, отражалось бушующее море. — Возможно, это неправильно, но… Это так. Кинай был незаменимым вождём, никому с ним не сравниться. И теперь, когда его нет, не знаю, имеет ли смысл и дальше продолжать его дело. Без него и Дельбар мы… Мы уже не те, что прежде. Без них мы не можем быть командой. — Что ты такое говоришь, Грач? — искренне изумился Ибрагим, в неверии изучая друга ошеломлённым взором. Чуть поодаль Сулейман и Михримах обменялись непонимающими взглядами, видимо, тоже шокированные таким громким заявлением. — Ведь вы посвятили этой праведной миссии всю свою жизнь, благодаря вам столько невольников обрело свободу, и скольких несчастных вы ещё можете спасти. Неужели вы думаете, что Кинай и Дельбар хотели бы, чтобы их священное дело забылось после их смерти? Вы не должны сходить со своего пути, это то, что делает вас вами. Да, наших близких друзей с нами больше нет, но их дух всё ещё среди нас — в красках Неба, в голосе Ветра, в шуме Моря. Они никогда нас не покинут, они будут вечно оберегать нас, потому что все мы — единое целое. — Ибрагим, — снова вступил в разговор Тимьян, задумчиво нахмурившись, и в упор воззрился на воина испытующим взглядом, словно внезапно вспомнил нечто невероятно важное. — Кинай ведь… Испустил свой последний вздох у тебя на руках. Что он сказал тебе перед смертью? — Сказал, что благословляет меня, — после некоторой паузы ответил Ибрагим, скрывая одолевающее его недоумение. Неужели это настолько важно? — И что Великие Силы всегда будут со мной. Стоило видеть, как в одно мгновение изменилось состояние убитых горем матросов после услышанных ими слов. Лица их, пусть и совсем немного, но посветлели, точно только что они получили некую благую весть, в несчастных глазах затеплился трепетный огонёк воскрешающей надежды, и они воодушевлённо переглянулись, с каким-то тайным благоговением обменявшись понимающими взорами. Непрошеное раздражение укололо Ибрагима в самое сердце: почему они ведут себя так, будто знают нечто такое, о чём не хотят рассказывать ему, своему другу и верному товарищу? И почему, во имя Аллаха, они все смотрят на него так, словно за спиной у него выросли ангельские крылья?! В поисках жизненно необходимой поддержки растерянный воин обернулся на Сулеймана, чей внимательный взгляд излучал задумчивую отрешённость, но в ответ на его немой призыв повелитель лишь неопределённо качнул головой. — Это не просто слова, — наконец произнёс Саттар, не сводя с Ибрагима чуть ли не торжественного взгляда, от которого у визиря всё похолодело внутри. — Так капитан выбирает себе преемника. Согласно обычаю, тот, кто услышал от него эту фразу, должен занять его место. Допускал ли он подобные мысли? Предполагал ли, что опечаленные странники, скованные безысходностью, рискнут выдвинуть его на место нового капитана? Первое, что испытал вконец обескураженный Ибрагим, — это решительное отторжение: об этом и речи идти не могло, ведь он Великий визирь Османской империи, самый близкий соратник падишаха, его лучший друг, как он позволит себе покинуть своего повелителя ради того, чтобы примкнуть к команде странствующих моряков?! Целый вихрь всевозможных отговорок, аргументов, оправданий и сожалений взметнулся в запутанных мыслях впавшего в непреодолимое смятение воина, так что несколько мгновений он просто оторопело смотрел на представших перед ним странников, чья беззаветная вера в прояснившихся глазах только причиняла ему новую боль. Нет, это не может быть правдой! Отказаться от прежней жизни, от всех почестей и полномочий, от былой славы и собственного прошлого, проведённого бок о бок с бывшим шехзаде, ради того, чтобы ступить на новый путь — путь бесконечных исканий, вольных странствий, путь свободы… Разве не об этом всегда мечтал Ибрагим, одинокий сирота, насильно брошенный в жестокий мир господства и рабства, вынужденный бороться за право жить в этом мире, против воли превращённый в слугу, наречённого чужим именем? Разве витающий вокруг команды странников дух нерушимого единства не опьянял его разум, не пробуждал в нём потаённые стремления, разве среди них ему не казалось, что вот-вот он наконец расправит свои подрезанные крылья и взмоет в бескрайнее небо, никем не удерживаемый? Сокровенная вера в Великие Силы так глубоко завладела его сердцем, словно жила в нём всегда, но просто не находила своего выражения; не было для него больше развлечения милее, чем жаркая скачка по реям в тени распущенных по ветру парусов; мир без несмолкаемого рокота моря отныне чудился ему пустым и серым, отсутствие небесного покрова над головой вселяло щемящую тоску. Что означают эти перемены, о чём говорит это предательское чувство, настойчиво побуждающее окончательно вступить в этот мир, стать его частью, отдаться ему всем сердцем? Заблуждение это или истинное желание, указывающее правильный путь? Чем дольше Ибрагим, со всех сторон испепеляемый пристальными взорами тех, кто ожидал его ответа, думал об этом, тщетно пытаясь собрать воедино перебивающие одна другую вспыльчивые эмоции, тем яснее для него становилась неотвратимая правда, которая почему-то терзала его душу мучительным чувством вины. — Нет, я… Я не могу, — зачем-то глупо пролепетал он, отступив от Саттара на шаг. — Это ошибка. Кинай не мог выбрать меня… Я же не принадлежу этому миру, я чужой вам! Моя судьба в другом… — Похоже, наш Зверь знал тебя лучше, чем ты сам, — грустно усмехнулся Тимьян, с долей сожаления наблюдая за взвинченным воином, но губы его при этом тронула мягкая улыбка. — Неужели ты так ничего и не понял, Полёт? Ты всегда был одним из нас. Ты принадлежишь нашему миру и сердцем и душой и наверняка уже сам почувствовал это. Ты истинный избранник Великих Сил, тот, кто может и должен возглавить нас. Отныне ты наш капитан. В эти роковые мгновения, опять напоминающие отрывок из какого-то вещего видения, Ибрагим не смотрел на убеждённых в своей правоте моряков, чьи заворожённые глаза глядели на него с нескрываемым почтением и глубокой преданностью. Возможно, они даже что-то говорили ему, может, поздравляли или осыпали пожеланиями, но он не слышал ни слов, ни голосов. Застывший взгляд османского воина, окутанный беспросветным туманом, был устремлён лишь на одного человека, на того единственного, чьё мнение волновало его больше всего, чью речь он жаждал услышать в таком же ненасытном дурмане, в каком странник блуждает по жаркой пустыне в поисках спасительной воды. Их глаза, за столько лет привыкшие без зазрения совести изучать чужую душу, неумолимо встретились, и мир застыл для них обоих, как никогда нуждающихся в том, чтобы откровенно объясниться друг с другом. Он, стоящий на пороге самого важного выбора в своей жизни, ожидал осуждения, гнева, обиды, был готов снести любые всплески справедливой ярости и согласиться с каждым обжигающим словом, но в неоправданно тёплых, отдалённо печальных голубых глазах напротив читал только обречённое понимание, напрочь лишённое каких-либо разрушительных чувств. Он всё знал. Знал ещё тогда, когда морские странники впервые выкрикнули его новое символичное имя, целиком и полностью определившее его дальнейшую судьбу. «И что выберешь ты, Паргали? Какому из двух миров ты отдашь своё сердце?» «Ангел тьмы всегда рядом со мной. Султан Сулейман. Мой Азраил, но в то же время и мой спаситель. Мой Рай и мой Ад. Быть рядом с ним — значит отдалиться на шаг от смерти и в то же время приблизиться на шаг к ней. Почувствовать на шее холодное и прерывистое дыхание смерти… Иными ночами, когда я закрываю крепко глаза, я жду, когда смерть постучит в дверь ко мне. Тот миг, когда моя душа покинет моё тело навечно. Одна мечта проскальзывает между туманом. Первые седые волосы появились на моей голове и бороде. Мои любимые — моя Михримах, повелитель, мои друзья — рядом со мной. Всё на своём месте. Время застыло, счета закрыты. Так, как и должно быть. Ни раньше, ни позже…»***
Гармоничные переливы звучащей под преданным покровом отступающей ночи музыки въелись в удивительно податливую память столь плотно и неизгонимо, что дорогие сердцу обрывки давно канувшего в небытие прошлого слепящим огнём замелькали перед глазами, пробуждая поистине светлые и незабываемые чувства. Тот далёкий миг, случившийся словно бы только вчера, стрельнул в ненадёжном сознании обжигающей искрой, и сразу до мельчайших подробностей восстановилось всё, что довелось пережить тогда, — всё осталось именно таким, каким было когда-то. Та же щемящая, никому неведомая тоска в томных глубинах неисповедимой мелодии, та же боязливо схороненная под тысячью нерушимых печатей безутешная печаль, продиктованная чем-то таким, что не дано познать тому, кто не захочет добровольно соприкоснуться с этой ранимой душой, познать все её тайные желания и несбыточные мечты. Как и в тот летний жаркий день, уже давно затерявшийся где-то в истаявшей бездне непостижимой вечности, завораживающие ноты цепляли покорённое сердце, вынуждая его поневоле плакать, сострадать, стонать в один голос с этой музыкой, беспрепятственно проникали туда, куда порой не мог заглянуть сам человек, погрязший в пучине приземлённых мирских забот и преходящих утех. Снова всё внутри безнадёжно замирало, скованное магией чужого искусства, снова прозревшее смертное создание, внезапно ужаснувшееся унизительной бесполезности собственного ничтожного существования, отчаянно влеклось навстречу чужой исповеди, отчего-то такой же искренней и чистой, как непреложные заповеди священного писания. Казалось бы, от неё, от этой надломленной души, не прилетело ни единого слова, сомкнутые уста её хранили стойкое молчание, но вся расцветающая внутри неё боль, все испытанные ею страдания, грозящие спалить её дотла, — всё это с пугающей доступностью отражалось в лоснящихся зеркалах тягучей песни, словно не преследующий цели кого-либо впечатлить одинокий творец вновь стремился таким образом избавиться от ненавистного бремени, так же, как много лет назад, в разгар знойного дня, ставшего судьбоносным для двух потерянных странников, что безвылазно блуждали среди порочной тьмы. Если бы тогда страждущая бескрайней свободы душа, одержимая азартом смертоносной погони и жаждой удачного улова, не откликнулась на преисполненный возвышенных стенаний зов, не попыталась проникнуться им и постичь его природу, не зародилась бы многолетняя, проверенная множеством испытаний крепкая дружба, ставшая отдушиной для них обоих. Не было бы пройденных бок о бок опасных троп, где за каждым поворотом поджидала коварная смерть, разделённых надвое побед и поражений, радостей и печалей, откровенных разговор вдали от постороннего надзора, общих планов и стремлений, о которых хотелось мечтать бесконечно, до тех пор пока они делят на двоих одно дыхание и одну судьбу. Прошло столько зим, не одна весна сменила другую, а всё так и осталось незыблемым, бережно пронесённым через прихоти непредсказуемой жизни, и теперь, когда они снова очутились на распутье, у перекрёстка двух разных дорог, не ощущалось ни сожаления, ни горечи, ни обиды: всё самое ценное и сокровенное хранилось глубоко в сердце, никем больше не узнанное и никому не доверенное. Неподвижно стоя на пороге чужой каюты, столь непредусмотрительно не запертой, и прислонившись плечом к дверному косяку, беззаветно растворившийся в волшебных певучих звуках Сулейман с нескрываемым упоением внимал задушевной музыке, успев позабыть, как тонко и многогранно способна петь скрипка в этих умелых руках, ведомых искренним сердцем. Ничуть не стесняясь своего внезапного вторжения, падишах не шевелился и не сводил проникновенного взгляда с представшей перед ним поджарой складной фигуры, что застыла к нему спиной, заняв привычную позу для игры, и, растворённая в мягком полумраке маленького помещения, слегка подсвечивалась идущим от круглого оконца белёсым сиянием, настырно сообщающим о том, что приближался рассвет. Столько рассветов они встречали вдвоём, после того как проводили всю ночь напролёт вместе, рассуждая о будущем и взахлёб разговаривая обо всех явлениях мира, но этому рассвету, знаменующему наступление совершенно нового этапа в жизни каждого из них, предстояло стать для них роковым и, возможно, последним. Так думал Сулейман, с особым наслаждением впитывающий в себя протяжные переливы с юности любимой скрипки, украдкой любующийся мужественной красотой своего единственного друга, согретый гордостью за него и его дальнейшую судьбу — судьбу настоящего лидера, каким он всегда был по своей неукротимой природе. Щемящая тоска, подкреплённая выжигающим изнутри отчаянием, с каждым минувшим мгновением всё глубже запускала свои когти в страдающее сердце Сулеймана, норовя в конце концов разорвать его на куски, зыбкая пелена непрошеной горечи маячила перед глазами, смыкаясь вокруг него призрачными тенями, но он не отмахивался от них, не препятствовал им проникать в его блуждающий разум, потому что именно в признании собственного страдания ему мерещилось блаженное спасение от мук никем не скрашенного одиночества. Да, он до сих пор не услышал ни слова, до сих пор лишь гадал о неизбежном решении, способном разделить его жизнь на до и после, но всё равно подсознательно искал встреч, искал близости и прежнего взаимопонимания, искал поддержки и утешения рядом с тем, от кого никогда ничего не скрывал. И эта скрипка, всё ещё помнящая ту судьбоносную мелодию, сумевшую взять в плен самого шехзаде, в эти предрассветные часы пела лишь для него, для его сломленной души, для его разбитого сердца, жаждущего исцеления. Она пела уже на последнем издыхании, словно в предсмертной агонии, с неизменной хрустальной чистотой вытягивая самые высокие ноты, и наконец смолкла, оставив после себя нетлеющее эхо, которое мгновенно бросилась поглощать затаившаяся за углом гулкая тишина. Музыка закончилась, придя к своему завершению, но оба они ещё долго молчали, будто не решались начать неизбежный серьёзный разговор, который должен был всё объяснить и развеять неоправданные сомнения. — Именно эту мелодию ты играл в тот день, когда я впервые услышал твою скрипку, — негромко произнёс Сулейман, рискнув первым вступить в назревшую между ними беседу, и с отдалённой тоской улыбнулся. — Я хорошо помню этот день. Я был на охоте, и раздавшиеся внезапно неповторимые звуки сразу покорили меня и привели меня к юноше, в котором я тут же узнал свою родственную душу. В нём жила та же бессмертная тяга к свободе, он был живым и искренним, всегда настоящим. Прямо как сейчас. — С тех пор прошло много лет, повелитель, — выдержав задумчивую паузу, проговорил тихим голосом Ибрагим, бережно опуская инструмент на стол, и затем повернулся к султану, встретив его доверительным взглядом, приправленным сдержанной теплотой. — Иногда мне кажется, что позади целые жизни. Мы пронесли нашу дружбу через года, через невзгоды и испытания, и наше взаимное доверие так и осталось незыблемым. Воспоминания о пережитом согревают меня, не дают утонуть в омуте печали и боли. Я как никогда рад, что Вы рядом. — Я тоже, Паргали, — искренне ответил Сулейман, глубоко тронутый признанием друга, и неторопливо прошёл внутрь каюты, остановившись подле него. — Да, судьба оказалась к нам жестока. Но вместе мы сможем преодолеть любые страдания, выпавшие на нашу долю. Наше спасение в нашей дружбе. Неуловимый призрак улыбки лишь на миг забрезжил на плотно сомкнутых губах Ибрагима, но потом он отвернулся, лишив Сулеймана возможности лицезреть его неповторимые умные глаза, и снова о чём-то скрупулёзно задумался, чуть нахмурив пушистые чёрные брови. Разумеется, падишах прекрасно знал о тех навязчивых мыслях, что не давали покоя его близкому другу, о том непростом выборе, который теперь стоял перед ним, требуя скорого решения, однако намеренно оттягивал неотвратимый миг заповедного разговора. Ему хотелось, чтобы окутанный глубинными противоречиями воин сам изъявил желание начать общение, как только почувствует, что по-настоящему готов объявить о своём намерении, но ушедший далеко в себя Ибрагим всё молчал, напряжённо и скованно, точно боялся открывать повелителю то, что теперь лежало у него на сердце. Терпеливо наблюдая за ним, Сулейман не торопил с этой необходимостью, не давил и не принуждал, хотя внутри у него самого неиствовала целая буря, а от неудержимого волнения загнанный пульс бешено колотился в ушах. — Я давно понял, что начал меняться, — мягко вклинившись в мерное течение сакрального молчания, всё тем же надтреснутым голосом начал Ибрагим, мгновенно привлекая обострённое внимание Сулеймана, который чуть ли не с жадностью воззрился на него, затаив дыхание ловя каждое его слово. — Когда мы встретили команду «Свободного», жизнь постепенно стала раскрываться мне под другим углом, я увидел то, что прежде видеть не мог, и почувствовал то, что не чувствовал никогда. Я ощутил вкус свободы — той самой свободы, о которой мечтал с самого детства и в глубине души продолжал мечтать. Я решил стать частью этой команды, потому что… Потому что понял, что этот мир стал мне близким и родным. Я снова вспомнил, что значит быть собой. — Ты всегда был не таким, как все, мой верный друг, — призрачно улыбнулся Сулейман, не сумев воспрепятствовать этому странному порыву, и преданно сжал плечо Ибрагима, изучая его утончённый профиль дрогнувшим взглядом. — Поэтому я и полюбил тебя. Только ты, такой удивительный и многогранный, мог стать для меня опорой и близким соратником, посвящённым во все мои тайны. Знай, какое бы решение ты ни принял, какой бы путь ни избрал, я приму его и всегда поддержу тебя. Сейчас, как и в тот день несколько лет назад, тебе предстоит выбрать свою судьбу. И её будешь выбирать только ты. Больше никто. — Повелитель, — с придыханием вырвалось у Ибрагима, когда он порывисто развернулся к падишаху, с долей сожаления посмотрев ему в глаза. — Поверьте, мне так не хочется оставлять Вас! Моё сердце изнывает от боли и сожаления, и всё же оно страстно стремится к новым горизонтам, навстречу неизведанному. Я чувствую, что море — моя судьба. Прошу Вас, поймите и простите меня… Если сможете. — Я давно уже понял всё, Ибрагим, — не изменяя своей мягкой улыбке, с безутешной печалью вздохнул Сулейман и чуть сильнее сжал крепкое плечо друга, всегда такое надёжное в пору испытаний. — Если ты действительно хочешь этого, то… Иди. Иди тем путём, который считаешь правильным, и следуй своему истинному предназначению. Только пообещай… Пообещай мне, что будешь счастлив. — Я осмелюсь попросить Вас кое о чём, мой повелитель, — с внезапной робостью произнёс смешавшийся воин, бросив на султана подёрнутый очаровательным смущением взгляд. С чего бы это? Сулейман благосклонно кивнул, показывая, что готов выслушать. — Дело в том, что… Моё счастье отныне невозможно без Михримах Султан. Я питаю к ней глубокую привязанность, и наши чувства взаимны. Простите, что так долго скрывал это от Вас… Я просто боялся Вам рассказать, думал, что Вы рассердитесь. «Так вот почему она оказалась здесь», — отчётливо пронеслось в голове приятно изумлённого Сулеймана, который и в мыслях не допускал, что его юная дочь может быть влюблена, да ещё и не в кого-нибудь, а в Ибрагима, его лучшего друга и верного товарища. Сперва невольное смятение взяло над ним верх, и он промолчал, только продолжая наблюдать за обуянным странным стеснением воином, трепетно ожидающим своего приговора, но затем блаженная безмятежность растеклась у него в груди сладостным шербетом, заставив испытать нечто, похожее на снисходительное лукавство. Подумать только, неприступный Великий визирь, столько лет с самой юности дороживший своим одиночеством, но при этом успевший разбить наивное сердце не одной безнадёжно влюблённой гурии, наконец сам оказался во власти этого всемогущего чувства и при любом упоминании Михримах вёл себя, как потерявший голову мальчишка. В упоении запевшее было сердце тут же пронзила на время утихшая боль, принесённая невольным воспоминанием, и в глазах предательски защипало, а нос защекотал знакомый невесомый аромат пряной морской соли и диких роз. «Прошу, дай мне слово, что, когда придёт время, ты сможешь отпустить меня». «Прости, милая. Пока не могу. И если мне суждено сгореть от той боли, что сжигает меня, пусть будет так. Пусть эта любовь станет мне саваном». — Я никогда не был врагом любви, — тихо усмехнулся Сулейман, с долей безобидной хитринки посмотрев на просиявшего лицом Ибрагима, в глазах которого зародилась надежда. — Раз вы любите друг друга, я одобряю этот союз и даю на него позволение. Будьте счастливы. В порыве немыслимого счастья Ибрагим дёргано склонился к полу, видимо, намереваясь пасть перед своим повелителем на колени, чтобы как положено отблагодарить его за оказанную ему милость, однако султан мягко, но настойчиво удержал его за плечи и медленно выпрямил, не желая даже на миг расставаться с его выразительным взглядом. Лёгкая растерянность испуганной птицей прошмыгнула в суетливых глазах воина, застигнутого врасплох действием падишаха, но потом и это мимолётное смятение отступило, сменившись бесконечной признательностью. — Благодарю Вас, повелитель, — проникновенно выдохнул Ибрагим, неотрывно глядя в увлажнённые глаза друга задушевным взглядом, отражающим гораздо больше, чем он пытался передать словами. — Спасибо за всё. — Об одном помни, Паргали. Что бы ни случилось, ты навсегда останешься моим другом. «Ибрагим. Ибрагим из Парги. Мой главный сокольничий, мой Хранитель покоев, мой Великий визирь, мой бейлер-бей, мой сераскир. Я не отдам тебя на растерзание неизвестному. Мы не склонимся перед судьбой, Ибрагим! Мой товарищ на охоте, товарищ в пути, мой вечный спутник, свидетель моего счастья, моего горя, моей радости, моей победы, моего поражения, близкий сердечный друг, мой брат. Возлюбленный моей единственной Михримах, её слёзы, её счастье. Мой верный друг в радости и счастье, ты был рядом, когда мой сын Мустафа улыбнулся в первый раз. Я уже отдал тебе своё сердце, и больше мне некому предложить этот дар. Эй, красавец с соболиными бровями, не быть мне мужчиной, если я не выпрямлю грудь перед железным наконечником твоей стрелы, куда бы ты её ни направил. Эй, друг, ты владеешь моим сердцем, а если желаешь забрать и душу — знай, я давно уже протянул в твои руки свою голову и свою жизнь. Об одном молю Аллаха — чтобы не испытывал мою душу печалью по тебе».***
Воспоминание, в котором повелитель оказывает своему слуге великую честь.
Ночь со 2 на 3 октября 1520 года, Стамбул. Шелестящий сумрак, сгустившийся вокруг светлой мраморной террасы, лишь чуть отливал заговорённой синевой, отчего казалось, будто недосягаемый горизонт сплошь окутан туманной дымкой, незримой даже для самого внимательного и острого взгляда. Однотонное чёрное небо было безлунным и беззвёздным, немного затянутым рваными клочьями безобидных туч, и только постоянные вспышки оглушительного праздничного салюта, что наперебой сверкали друг за другом, озаряли смольное полотно ослепительными яркими огнями, рассвечивая скучный тёмный пейзаж искрящимися ореолами. Этих пронзительных всполохов было так много, что распространяемое ими золотистое сияние с лёгкостью освещало видневшиеся вдалеке городские дома, чьи очертания крыш неумолимо потерялись бы в густом мареве ночи, и проглядывалась узкая полоса безмятежного залива, который тоже непременно бы слился с окружающей темнотой, если бы перестал отражать в своей водной глади летающие над ним пламенные блики. Там, далеко за пределами господского балкона, с которого весь лежащий внизу город виднелся как на ладони, света рождалось столь немеренное количество, что редкое приземлённое сияние, даруемое расставленными на определённом расстоянии друг от друга свечами, сиротливо тускнело перед ним и уже не казалось избавлением от всепоглощающей тьмы. За одной ракетой стреляла другая, новая блестящая вспышка перекрывала собой предыдущую, распуская по обсидиановому небу искрящиеся огненные лучи, и столько, сколько продолжался этот причудливый танец жёлтых огней, Ибрагиму не надоедало наблюдать за этим: праздничный салют, устроенный гуляющими жителями города, только укреплял его торжество и вселял не свойственную для поздней вечерней поры бодрость духа. Ему действительно ничуть не хотелось спать: пусть прошедший день был полон всевозможных приёмов, церемоний, встреч и деловых бесед, усталости он не чувствовал, только пребывал в редкостном успокоении души, какого не ощущал в себе уже очень давно. Да и что ещё ему требовалось для искреннего счастья, если его близкий друг, бывший шехзаде и санджак-бей Манисы, теперь стал султаном, единоличным правителем огромной империи? Новоиспечённый монарх, более чем достойно вынесший все условности и обычаи в связи с его восшествием на престол, в эти мгновения продолжающегося праздника в расслабленной позе восседал на узорчатой тахте, расположенной посреди террасы, закинув расправленные в стороны руки на её спинку, и с похожим покровительственным умиротворением взирал на выпущенный в его честь салют, не скрывая горящего в проницательных глазах возвышенного торжества. Теперь, когда с многочисленными мероприятиями было покончено, молодой султан с чистой совестью мог позволить себе по-настоящему расслабиться: надетая на нём свободная тёмно-серая рубашка бесстыдно обнажала его широкую сильную грудь, пропуская к коже ласкающие потоки ещё тёплого ветерка, а расправленная чёрная накидка чуть спадала с покатых плеч, и падишах даже не пытался поправить её, словно на этом самом месте, в это самое время ощущал себя поистине раскрепощённым и свободным. Как и положено верному соратнику правителя, Ибрагим занимал место на соседнем табурете, поставленном рядом с господской тахтой, а перед ними располагался накрытый на двоих низкий круглый стол, на который молчаливые слуги ещё продолжали подносить некоторые блюда и кувшины с шербетом. — Вот видишь, Ибрагим, — с радостной улыбкой проговорил Сулейман, первым нарушив затянувшееся между друзьями непринуждённое молчание, нисколько не обременяющее их. — Шаг за шагом мы достигли своей мечты. После всех войн, смертей, сражений сидим здесь… Дождались этой ночи. — Вас ожидает прекрасное будущее, мой повелитель, — тепло улыбнувшись, отозвался Ибрагим под рокотливый плеск наливаемого в стакан напитка: сразу несколько слуг поочерёдно подходили к их столу, чтобы снабдить своего султана новыми яствами. — Своим величием Вы превзойдёте даже царя Александра. О чём мечтали, того и достигли. — Мы двое в мою мечту верили, — многозначительно заметил Сулейман, посмотрев на друга выразительным взглядом, и потянулся рукой в одному из блюд, взяв оттуда жареный орех и изящным движением отправив его в рот. Сделав небольшую паузу, молодой султан отклонился на спинку тахты и, устремив на разукрашенное салютом небо томный взгляд, тихо вздохнул: — Что же нам судьба готовит?.. Сам Ибрагим не мог не задаваться таким вопросом и в последнее время спрашивал себя об этом всё чаще, однако Сулейману так ничего и не ответил: помыслы великого Аллаха не ведомы никому из смертных. Снова между ними воцарилось доверительное, ничуть не напрягающее безмолвие, которым главный сокольничий воспользовался, чтобы выпустить на свободу витающие у него в голове рассеянные мысли. Обжигающие тёмный горизонт огненные всполохи вскоре стихли, отчего над городом вновь сгустилась беспросветная чернота, и бесконечные залпы салютов прекратились, погружая ночной Стамбул и дворец Топкапы в ничем не нарушаемую сокровенную тишину. Отсутствие всяких посторонних звуков благоприятно действовало на пребывающего в утончённой гармонии с самим собой Ибрагима, создавая идеальную почву для рождающихся внутри него глубоких раздумий, так или иначе касающихся его ближайшего будущего. В самом деле, какое место он будет теперь занимать подле султана? Какую должность доверит своему ближайшему соратнику Сулейман и захочет ли вообще по-прежнему видеть его рядом с собой? Отныне вокруг бывшего шехзаде соберётся целая толпа государственных деятелей, визирей и беев, представляющих собой Совет империи, а одной из важнейших обязанностей нового падишаха станет посещение закрытых заседаний Дивана, где Ибрагиму присутствовать запрещено: он не был ни пашой, ни беем, ни наместником, он был всего лишь сокольничим, ухаживающим за господскими птицами. И кто из представителей высшей власти станет с ним считаться, кто воспримет его всерьёз, если увидит подле повелителя? Никогда прежде чужое мнение о нём не волновало Ибрагима так, как теперь, при размышлениях о собственном будущем. Хотя ему всем сердцем хотелось как раньше всюду сопровождать Сулеймана, постоянно находиться рядом с ним, быть его незаменимым спутником, он прекрасно понимал, что от него ничего не зависит: судьбу Ибрагима будет решать его господин, и, какой бы ни оказалась в итоге его воля, ему придётся ей подчиниться. — Ты так глубоко задумался, — неожиданно раздался над ухом молодого воина безобидный смешок Сулеймана, и привлечённый его воркующим голосом Ибрагим резко обернулся на султана, найдя его растерянным взглядом. В окутанных бархатной темнотой глазах повелителя плясали весёлые искорки. — И что тебе говорят звёзды? Застигнутый врасплох вопросом друга, сокольничий только в смущении потупил взор и в недоумении качнул головой, тщетно пытаясь придумать достаточно правдоподобный ответ. От необходимости поддержать начатую беседу его спасло новое появление слуги: стражник замер перед Сулейманом в почтительном поклоне и обратился к нему ровным голосом: — Великий визирь Пири Мехмед паша просит Вас принять его. — Пусть войдёт, — спустя несколько мгновений разрешил Сулейман, поставив на стол наполненный шербетом стакан. Предполагая, что сейчас ему, скорее всего, прикажут удалиться, Ибрагим поспешно встал с табурета, уже вознамерившись попросить у султана позволения уйти, однако повелитель, промакивая губы расправленным на бедре белым платком, в предупреждающем жесте приподнял руку, молча призывая его остаться. Тронутый доверием молодого падишаха, Ибрагим послушно замер около табурета, поправляя свободные края тёмного кафтана, и привычным движением сложил руки перед собой в ожидании прихода Великого визиря. Пожилой паша, с седыми волосами и усами под крупным горбатым носом и вечно нахмуренными редкими бровями, облачённый в чёрную соболиную накидку поверх светлой рубашки, вскоре появился на террасе и приблизился к Сулейману взвешенным шагом, после чего согнулся перед ним в уважительном поклоне. — О мой повелитель, — размеренно заговорил густым голосом Пири паша, когда опустился подле тахты юного правителя на колени, провожаемый его внимательным взглядом, и обратил на него преданный взор блеклых серых глаз. — Исполняя давний закон, я передаю Вам императорскую печать. С этими словами он протянул Сулейману позолоченную крупную печать с оттиском османской тугры и при этом так низко склонил голову, что его лицо полностью скрылось от глаз наблюдающего за ним Ибрагима. Долго ждать реакции повелителя ему не пришлось: подавшись к припавшему к его ногам визирю, Сулейман мягко накрыл жилистую руку старого паши своими ладонями и окинул его учтивым взглядом, в котором теплилась неподдельная благодарность. — Я желаю по-прежнему видеть Вас Великим визирем, Пири паша, — доверительно понизив голос, пророкотал султан, и пожилой чиновник поднял голову, открыто посмотрев в его молодое лицо. — Вы верой и правдой служили султану Селим Хану, наше государство перед Вами в огромном долгу. И я надеюсь, Вы продолжите выполнять Ваши обязанности. — Благодарю Вас, мой повелитель, — почтительно ответил Пири паша, выпрямляясь, и даже едва заметно улыбнулся; если решение молодого падишаха и внушило ему некое смятение, то он не подал виду. — Буду счастлив служить Вам. Порывисто склонившись к Сулейману, пожилой чиновник с особым благоговением прижал к губам край его накидки и затем неторопливо поднялся на ноги, явно собираясь оставить повелителя, после того как сделал, что требуется. Всё это время Ибрагим терпеливо стоял в стороне, с призрачным интересом наблюдая за первым взаимодействием прежнего Великого визиря и новоиспечённого правителя, и даже не думал вмешиваться: в глубине души ему совсем не хотелось, чтобы Пири паша заметил его присутствие и вообще удостоил его каким-либо вниманием. Впрочем, у Сулеймана, очевидно, имелись свои убеждения на этот счёт, поскольку покинуть покои старому визирю он не позволил. — Одну минутку, Пири паша, — чуть повысив голос и окрасив его лёгкой повелительной интонацией, обратился к отступившему от него советнику султан, и вознамерившийся удалиться паша послушно застыл, вопросительно взглянув на него. Сулейман же приподнял лежащую на спинке тахты руку и плавным жестом указал ему на своего друга: — Это Ибрагим из Парги, главный сокольничий. — Когда оценивающий взгляд мудрых глаз Пири паши переметнулся на Ибрагима, тот незамедлительно отвесил ему лёгкий приветственный поклон, при этом не разрывая возникшего между ними зрительного контакта. — Теперь он будет управлять дворцом. Запомните это. Эта роковая фраза была произнесена Сулейманом столь непринуждённо и сдержанно, словно в действительности не представляла собой ничего важного, но для Ибрагима она стала такой неожиданной и значащей, что поразила его в самое сердце, только что безмолвно страдающее в неведении о предопределённом ему будущем. Оказывается, повелитель уже давно всё решил, давно выбрал подходящий пост для своего лучшего друга, и не просто какую-то мелочную должность, а место Хранителя покоев, ближайшего слуги султана и его верного стража. От одного осознания того, что Сулейман не только не стал отдалять от себя своего спутника, но и подпустил его ещё ближе, у приятно удивлённого Ибрагима восторженно закружилась голова, так что он едва не забыл о том, что должен отблагодарить щедрого господина по всем заведённым правилам. Его растерянный взгляд, по-прежнему устремлённый на Пири пашу, едва ли заметил, что Великий визирь напряжённо нахмурился, точно внутренне отнюдь не одобрял решение молодого султана, а сам он стремительным шагом обошёл табурет, приблизившись к тахте Сулеймана, и припал перед ним на колени, чтобы прикоснуться губами к подолу его одежды, как только что это сделал пожилой чиновник. Удовлетворённый взгляд повелителя покровительственно скользнул по почтительной позе Ибрагима, и затем его ладонь дважды крепко хлопнула бывшего сокольничего по согнутой спине в районе лопатки, что всегда являлось для него высшей формой выражения одобрения. Блаженное тепло разлилось по всему телу преисполненного отрадного счастья Ибрагима, и всякие мучительные сомнения в этот миг окончательно покинули его, как и непобедимый страх за своё будущее, которое теперь казалось ему до смешного ясным и понятным. Его судьба — быть рядом с Сулейманом, оберегать его от любых опасностей и угроз, делить с ним странствия, победы и поражения, быть свидетелем его радости и его печали. Это то, чему Ибрагим был готов посвятить всю свою жизнь без остатка, и тогда он даже не думал о том, что может быть по-другому.