Время. Лишь оно лечит любую боль.
Ибрагим паша, «Великолепный век»
2 сезон 4 серия
Предательское ощущение собственной нереальности неотступно преследовало Ибрагима последние пару часов перед роковым восходом солнца, и всё же ему не удалось побороть в себе этот мучительный трепет, делающий его будто бы беспомощным и ослабленным перед неумолимым роком, сулящим ему удивительное будущее. Внутренне он уже согласился с самим собой, что действительно принял верное решение, что его выбор является более чем осмысленным, что он следует своему глубинному желанию и ничуть не жалеет об этом, однако по-прежнему в тяжёлой голове украдкой проскальзывали надоедливые мысли, норовящие внушить непрошеные сомнения. Да, он хочет идти своим путём и покорно следует зову своего сердца, но что же станется с теми, кто некогда был ему близок, кто всегда находился рядом и ни разу не отказывал ему ни в помощи, ни в понимании? Что ждёт его лучшего друга, которому суждено остаться в одиночестве, пережить, вдобавок к невосполнимой потери возлюбленной, расставание с единственным верным соратником? Неторопливо поднимаясь по крутой лестнице, ведущей из тёмного трюма на верхнюю палубу, словно намеренно растягивая каждый свой шаг, Ибрагим до сих пор жил в минувших мгновениях предрассветных сумерек, которые ему посчастливилось провести бок о бок со своим повелителем, как в прежние времена, и до сих пор в ушах у него звенела прощальная песнь скрипки, удручённая и тоскливая, лучше любых слов передающая ту неукротимую бурю, что разрывала на части его преданную душу. Хотя Сулейман сам дал другу своё позволение покинуть дворец и возглавить осиротевшую команду, хотя султан, вопреки собственной печали, прежде всего заботился о счастье своего визиря, не способный в полной мере поверить в истинность происходящего Ибрагим прекрасно видел настоящие страдания повелителя, считывал в его потухших глазах пожирающую его боль, чувствовал каждой клеточкой тела одолевающие его противоречия, похожие на сотни выпущенных отовсюду вражеских стрел. Даже теперь благородный падишах не изменял своей искренности, даже теперь не пытался затевать бессмысленные игры, идя на поводу у низких человеческих страстей, и за эту неподкупную честность, за это беззаветное доверие Ибрагим был готов благодарить его бесконечно и никогда бы не нашёл самых подходящих слов, чтобы выразить своё сожаление и свою признательность. И всё-таки удивительно: если ему жаль, то почему он хочет уйти? Если ему больно, почему он хочет бросить тех, кого любит? Потому что впервые за всю свою жизнь он выбрал себя, а не кого-то другого. Тихий зимний рассвет, облачённый в роскошный позолоченный наряд и сверкающую диадему с многочисленными лиловыми самоцветами, величественно шествовал по пустынному горизонту от востока, распуская позади себя атласную жемчужную мантию, и смирный ледяной ветер вольно раздувал её во все стороны, заставляя ложиться по стеклянному небу дымчатым шлейфом. Яркий свет на миг ослепил вышедшего из полумрака Ибрагима, вынудив его инстинктивно сощуриться с непривычки, но, стоило ему только разомкнуть глаза, и перед ним предстала изумительная картина, к которой он, несмотря на прекрасную осведомлённость, к собственному стыду, оказался совсем не готов. На палубу он поднялся по просьбе Тимьяна для проведения обряда Посвящения, однако, как выяснилось, другие члены команды, в том числе османский султан и его неотразимая дочь, уже все собрались — не хватало только его, нового лидера, будущего капитана странствующих моряков. Встречая виновника торжества, Грач, Север и Добряк выстроились в ровный ряд по одну сторону палубы и все как один повернули головы на объявившегося визиря, обратив на него одинаково благоговейные взгляды; напротив матросов «Свободного» рядом друг с другом замерли Сулейман и Михримах: подёрнутый едва уловимой нежностью взор султана излучал ласкающую мягкость, а сияющие глаза юной госпожи так и лучились истинной радостью, пронизывая окоченевшее в смятении тело воина блаженным теплом. Втайне ото всех негромко вздохнув, точно в предчувствии чего-то невероятного, Ибрагим медленно двинулся по залитой бледным золотистым свечением палубе к капитанскому мостику и, проходя мимо друзей, коротко косился на них, отчего-то ощущая себя менее взволнованным и одиноким, со всех сторон окружённый их немой поддержкой. Вот пожилой Халим, на морщинистом лице которого залегли глубокие тени, неприметно кивнул ему в ободряющем жесте; рослый Эсин с упругими плечами уважительно прикрыл карие глаза, выражая безмерное почтение; юный Бахтияр, перехватив смешанный взор друга, светло улыбнулся ему, внушив чуть больше решительности. Красавица-Михримах смущённо потупила взгляд при приближении воина и лишь робко глянула на него из-под полога густых ресниц, застенчиво улыбнувшись, но и этого Ибрагиму было более чем достаточно, чтобы почувствовать прилив свежих сил и необходимой уверенности. Поравнявшись со стоящим подле дочери Сулейманом, воин задержался напротив него и в последний раз одарил его вопросительным взглядом, точно желая узнать, действительно ли он готов отпустить своего визиря, не передумал ли он обрекать себя на мучительную судьбу вдали от близкого друга. Открыто и доверительно посмотрев Ибрагиму прямо в глаза проникновенным взором, Сулейман так и не проронил ни слова, не изменив мерцающей у него на губах призрачной полуулыбке, и только едва заметно качнул головой в сторону капитанского мостика, словно призывая своего визиря не медлить и со всем достоинством принять избранную им стезю. Новый всплеск невыразимого сожаления затопил растроганное существо Ибрагима, на одно пугающее мгновение мир вокруг него содрогнулся, потеряв прежние ясные очертания, но затем он, собравшись с мыслями, уверенно расправил плечи и снова сошёл с места, оставляя позади терпеливо глядящего ему вслед Сулеймана. Как добрался до лестницы, как поднялся по ней на самую верхнюю точку корабля, он едва ли осознал и даже с трудом потом вспомнил — лишь обнаружил себя уже вдали ото всех, в леденящих объятиях набирающего силу попутного ветра, под прицелом пламенеющего где-то вдали новорождённого солнца, и все звуки кругом будто разом затихли, погрузив отрезанное от прочего мира пространство в уютную пустоту. Подняв глаза, Ибрагим сразу наткнулся на Саттара, что терпеливо ждал появления новоиспечённого капитана, в самой невозмутимой манере держа руки за спиной, и на подгибающихся ногах османский визирь приблизился к лекарю, провожаемый его открытым взглядом, не лишённым некой доли вежливого благоговения. — Полёт, — возвысил сдержанный голос Тимьян, когда Ибрагим остановился в шаге от него, замерев напротив в напряжённом ожидании. — Мы, члены экипажа «Свободного», свидетели: наш бывший капитан Кинай реис, да пребудет он в Раю (тут снизу донеслось дружное и скорбное «Аминь»), избрал тебя своим преемником. Готов ли ты принять его путь, взять на себя его обязанности? Готов ли ты исполнить последнее желание нашего капитана? — Я готов, — чувствуя отчаянную сухость в горле, как можно более твёрдо отозвался Ибрагим, и услужливый ветер с лёгкостью подхватил его слова, разнеся их над затаившей дыхание палубой. — Да будут Великие Силы свидетелями, — благосклонно кивнул Саттар, с неприметным одобрением окинув воина взглядом, и затем перешёл на торжественный тон, от которого вдоль позвоночника визиря пробежал странный будоражащий холод. — Полёт! Клянёшься ли ты оберегать и защищать вверенных тебе людей, заботиться об их благополучии и безопасности даже ценой собственной жизни? Клянёшься быть справедливым, мудрым и терпеливым, хранить священные знания своих предшественников и быть готовым прийти на помощь своему брату? — Клянусь! — громче прежнего выпалил Ибрагим, с небывалым наслаждением выпуская из себя это ёмкое горячее слово, и в этот момент в самом деле ощутил мощный прилив неистовой решимости, что намертво укоренилась в его преданном сердце, полностью уничтожив былое волнение и неугодную мнительность. — Вверяю свою жизнь моим братьям, и да покарают меня Великие Силы, если нарушу я их священный закон! Явно удовлетворённый услышанным, Тимьян чуть наклонил голову в знак признания этих слов, после чего подступил вплотную к Ибрагиму, являя его взгляду очаровательную самодельную серьгу — натуральное соколиное перо, характерно пёстрое и лоснящееся, свисающее на тонком чёрном шнурке. Опьянённый возвышенными чувствами, Ибрагим безмолвно опустился перед лекарем на одно колено, низко склонив голову, и спустя пару мгновений ощутил, как умелый целитель ловко и безболезненно цепляет серьгу ему на ухо, продев шнурок в то самое маленькое отверстие вблизи хряща, что осталось на память после его первой битвы вместе с побледневшим шрамом, спускающимся на шею. Приятный на ощупь птичий пух защекотал чувствительную кожу уха, но никакой тяжести воин не заметил; мгновением позже лёгкая тень накрыла его лицо — это Тимьян увенчал его голову знакомой широкополой шляпой с цветными перьями, которую прежде Ибрагим наблюдал лишь у Киная, носившего её как своеобразный символ своего лидерства. Хотя данный обычай тоже являлся неотъемлемой частью ритуала Посвящения, Ибрагим неожиданно ощутил себя неловко и скованно, осознав, что отныне вещь, ранее принадлежащая его другу, перешла в его собственность и теперь он должен носить её столь же достойно, как это делал его великий предшественник. Только тогда, когда капитанская шляпа заняла своё законное место, Саттар чуть дотронулся ладонью до плеча османского воина, побуждая его встать, и тот медленно поднялся на ватных ногах, еле заставив себя встретиться взглядами с мягкосердечным лекарем, что наблюдал за ним с некой особенной дружеской нежностью. — Мой капитан Ибрагим реис! — торжественно провозгласил молодой целитель, не сдержав восторженную улыбку, и отступил от вновь провозглашённого лидера с почтительно склонённой головой, прижав ладонь к груди в области сердца. — Морское братство и Ваша верная команда ждут Вас! Задержав на преданном Тимьяне неподдельно признательный взгляд, Ибрагим отвернулся от него, приблизившись к краю капитанского мостика, и обратил внимательный взор на простирающуюся под ним палубу, где готовые присягнуть ему на верность моряки все как один согнулись в прилежных поклонах, повторив уважительный жест своего целителя. Дружным хором они возносили хвалу и честь новому капитану, вкладывая столько неиссякаемой силы и заповедного восхищения в каждый свой прославляющий крик, что казалось, будто над морем бушует целая толпа возбуждённых матросов вместо четверых — единственных выживших. Взбодрённый их искренней радостью и неопровержимым доверием, Ибрагим с растроганным наслаждением и мучительной тоской вслушивался в предназначенные ему превозносящие вопли, постепенно обретая всё больше уверенности и какого-то исцеляющего покоя, и сразу заметил, как в стройный хор чужих голосов плавно и совершенно внезапно влился другой, глубокий и звонкий, невыносимо знакомый и оттого рождающий одним лишь своим звучанием не только непрошеную растерянность, но и всепоглощающую благодарность. Меньше всего Ибрагим ожидал распознать среди складных тембров странников ни с чем не сравнимый бархатный голос Сулеймана, что выкрикивал наравне со всеми в светлеющее небо возносящие хвалу фразы, делая это столь отточенно и свободно, словно заранее знал о каждом их слове. Безошибочно найдя друга среди товарищей, тронутый до глубины души воин задержал на нём полный неиссякаемой благодарности взгляд, приправленный робкой нежностью, а повелитель, перехватив его взор, выразительно сверкнул ему глазами, в которых так и сияла неприкрытая тёплая гордость, и затем скопировал позу моряков, замерев со склонённой головой и прижатой к груди ладонью. От подобного действия со стороны падишаха Ибрагим даже опешил: прежде, в том у него не оставалось сомнений, Сулейман никогда ни перед кем не склонялся, но сейчас он с крайней невозмутимостью гнул шею перед своим другом, тем самым признавая его новый статус и принимая его независимость. Почему-то, наравне с опьяняющим сердце умилением, в ублажённую душу Ибрагима вкрадчиво проскользнула уже узнанная им щемящая боль, выдавливая откуда-то из бездны его ошеломлённого существа бессмертное сожаление, и лишь необходимость сохранять должное лицо в присутствии своей команды помогла ему воздержаться от того, чтобы хоть кому-то продемонстрировать свои истинные чувства. Пусть лучше все, включая Сулеймана, думают и видят, что он по-настоящему счастлив; пусть не догадываются, что с этого дня на сердце у него останется очередная кровоточащая рана, которая никогда не затянется.***
Насыщенное золото холодного зимнего заката маняще заблестело в небесных чертогах, когда утомлённый долгим и опасным плаванием «Свободный» в сопровождении преданного торгового судна наконец пересёк водные границы османской столицы, очутившись в пределах спокойного Босфора. Почуявшие долгожданное окончание полного невообразимых испытаний путешествия моряки на протяжении нескольких минут оглашали мирное морское пространство торжествующими криками, посылая горячий привет объявившимся на горизонте берегам, и озадаченные пассажиры беззаботно дрейфующих в эти мгновения вблизи города кораблей в недоумении оборачивались на них, безуспешно силясь понять причину их почти безумного восторга. Даже самым свободолюбивым и неудержимым матросам иногда нужно ощутить под ногами твёрдую землю, и преисполненные заветного ожидания странники уже предвкушали заслуженный отдых от бесконечной качки и разрушительных штормов, не стесняясь открыто демонстрировать обуревающую их непостижимую радость. Казалось бы, у них, вольных путешественников, не знающих ни постоянного пристанища, ни бремени семейной жизни, не могло быть никакой конечной цели, ибо существование их строилось на непрерывном движении вперёд, навстречу новым горизонтам, но именно в эти мгновения они, полностью солидарные со своим капитаном, испытывали невероятное облегчение от того, что достигли благословенных берегов великого Стамбула. А их новоиспечённый лидер взирал издалека на знакомые с юности позолоченные купола мечетей и величественные своды дворца Топкапы с тайным благоговением, и в заворожённом взгляде его читалась трепетная тоска — последствие неминуемого понимания предстоящей разлуки. Ещё никогда султан, побывавший в стольких походах, иные из которых длились не один год, не ощущал в себе подобной отрадной истомы при виде родных берегов, любимых домов и святынь, собственного твердокаменного дворца, ещё никогда возвращение домой не приносило ему такого непомерного облегчения и умопомрачающего ликования, похожего на какое-то сладостное опьянение. Лишь теперь он по-настоящему осознал, насколько сильна была та утончённая печаль, что безжалостно грызла изнутри его потерянное сердце на протяжении всех этих месяцев, лишь теперь ему открылось истинное исцеление ото всех его кровоточащих ран, которые упорно не давали забыть пережитую боль. Окованный безудержным нетерпением, падишах пристально следил за тем, как «Свободный» неторопливо подбирается к городской пристани, подстариваясь под изменившееся течение, как он швартуется при помощи умелых моряков и, наконец, пристаёт носом к стамбульским берегам, расслабленно оседая в шаткой неподвижности. В немом неверии сойдя с деревянной палубы на непоколебимую почву, всю пропитанную родством и близостью, вынужденно оставившие дом скитальцы не могли не возрадоваться и не поздравить друг друга с этой значимой победой: даже тот, кому было суждено навсегда покинуть эти берега, не отрицал бушующих внутри него возвышенных чувств. Благодаря слаженной работе объединившие силы моряки обоих судов вывели из заточения пойманных разбойников, уцелевших в кровавой бойне, и с чистой совестью передали их под начало городской тюрьмы, избавив себя от очередного лишнего бремени. Когда судьба пиратов разрешилась, довольно долго странники благодарили доблестного капитана Ирмака, оказавшего им неоценимую помощь, и немногословный воин даже немного смутился от такого к себе внимания, впрочем, благодарности и хвалу принимал с присущим ему кротким достоинством, не упуская возможности выразить матросам «Свободного» ответное почтение. Прекрасно видя изнурённость и некую разбитость вверенной ему команды, Ибрагим счёл разумным обосноваться в Стамбуле вплоть до весны, дабы переждать неблагоприятный сезон постоянных морских бурь, и Сулейман, разумеется, несказанно обрадовался такому решению друга: у него в распоряжении оставалось ещё какое-то время, чтобы сполна насладиться обществом верного соратника, и теперь скорое расставание с ним стало казаться султану слишком далёким, почти неосуществимым. Мысль о том, что в эти последние месяцы Ибрагим будет рядом, как в прежние времена, словно ничего, что им довелось пережить, вовсе не случилось, согревала тоскующее сердце Сулеймана, иногда внушала дерзкую, но бесполезную надежду, что всё ещё может измениться, что друг может передумать, если увидит и поймёт, как сильно он нужен своему повелителю. До сих пор эти противоречивые чувства продолжали одолевать друг друга в разворошённой душе султана, временами лишали его зыбкого покоя, вынуждая мучиться совестью и неосознанной виной, но самому Ибрагиму он и не думал в этом признаваться: к чему сеять смуту в восприимчивом существе воина, недавно нашедшего свой истинный путь? Издалека, если представить, что не было тех ужасающих событий, что разбили сердца им обоим, Ибрагим казался невероятно счастливым, почти беззаботным, действующим и бросающим многозначительные слова налегке, и лишь ему, Сулейману, позволялось знать всю глубину оставленной у него в душе болезненной раны — раны, которая не затянется ещё очень долго и наполнит его дальнейшую непредсказуемую жизнь безутешными терзаниями. Порой, когда взгляды их, словно бы ни к чему не принуждённые и познавшие всю радость от долгожданного возвращения, ненароком встречались, втайне нащупывая нерушимую связь долголетнего безоговорочного понимания, они безмолвно обменивались друг с другом этой связавшей их ещё крепче болью, но обменивались незаметно, робко и стыдливо, будто боялись всеобщего обсуждения. Не ради исцеления, не ради того, чтобы обрести покой и прежнюю гармонию, но ради того, чтобы одолеть ненавистное им обоим одиночество. Во дворец Сулейман и Михримах вернулись только вдвоём, ибо погрязший с головой в своих новых обязанностях Ибрагим справедливо рассудил, что как никогда нужен своей команде и не может оставить её без покровительства в столь сложное для них время. Растерянность и изумление, с какими нежданное возвращение брата встретила ничего не подозревающая Хатидже, столь сильно обрадовали Сулеймана, что он едва ли слушал многочисленные хлопотливые оправдания смущённой и обескураженной сестры, которая, пока он крепко сжимал её в своих объятиях, беспрестанно извинялась за то, что не подготовила Топкапы к возвращению повелителя и вообще пропустила мимо ушей новость о его приезде, хотя никто, кроме моряков Ирмака и «Свободного», и не знал об этом. В конце концов от переизбытка пробудившихся внутри неё расстроенных чувств Хатидже просто глухо зарыдала на плече брата, уткнувшись носом в его пыльный походный кафтан, и Сулейман с Михримах ещё долго пытались успокоить её, наперебой заверяя, что с ними всё в порядке и никто из них не пострадал. Не без огорчения потрясённая госпожа упрекнула Михримах в её тайном побеге, и юная дочь султана со всей искренностью извинилась перед перенёсшей столько волнений тётей, однако, впрочем, почти тут же получила прощение и в следующий миг уже тоже грелась в нежных объятиях Хатидже, чьи заплаканные глаза ещё никогда, кажется, не излучали столько счастья. Несмотря на упорные возражения Сулеймана и его решительное нежелание поднимать лишний шум, сестра настояла на том, чтобы следующим вечером устроить великолепное торжество в честь вернувшегося из долгих странствий падишаха: ведь все обитатели Топкапы, включая визирей Совета и прочих чиновников, долгое время пребывали в уверенности, что их султан пропал без вести или вообще давно погиб. Столько возбуждённых разговоров и восторженного смеха слышалось отовсюду в притихшем дворце, когда благая весть о благополучном возвращении Сулеймана стремительно облетела каждый угол, но изнурённый долгой морской дорогой падишах, хоть и растрогался от неподдельной радости своих подданных, всё-таки не пожелал ни с кем встречаться и просто удалился в свои роскошные покои, пустовавшие без него несколько месяцев. Мягкая пышность широкого пёстрого ложа с шёлковыми простынями не шла ни в какое сравнение с жёсткими матрасами корабельных коек, и Сулейман уже успел отвыкнуть от этой воздушной упругости, как и от сладостных благовоний, что окутывали его насыщенные мертвенной прохладой апартаменты, распространяя вокруг невидимые ореолы божественных запахов. Устроившись на краю аккуратно заправленной кровати вместе с Хатидже, Сулейман продолжал рассеянно прижимать её к себе, наслаждаясь близостью её стройного тёплого тела, а успокоившаяся сестра расслабленно навалилась на него и устроила у него на плече точёную голову с закрытыми глазами, точно собиралась провалиться в первый за столько времени безмятежный сон. Ладони султана неосознанно скользили по её хрупким острым плечам, а немигающий взгляд, затуманенный отнюдь не беззаботными раздумьями, неотрывно наблюдал за застывшей около входа запертой террасы Михримах, чей изящный стан поразительно долго не двигался, словно напрочь лишённый горящей в нём неутомимой молодой жизни. Сулейману, как заботливому и проницательному отцу, не составило труда догадаться, к кому обращались все пылающие чувства юной госпожи, и неотвратимое понимание того, что скоро двум недавно нашедшим друг друга влюблённым предстоит новая, на этот раз куда более длительная разлука, конец которой мог наступить не раньше чем через несколько лет, нещадно терзало беспомощного перед роком султана, готового пойти на всё ради счастья единственной и любимой дочери. Пути назад были отрезаны: Ибрагим уже стал полноправным капитаном, принеся клятву своей команде и Морскому братству, значит, Михримах, столь рано познавшей горе разбитого сердца, придётся смириться с этой утратой, как Сулейман примирился с безвозвратной потерей Дельбар, успевшей превратиться для него в новый смысл жизни. — Значит, наш Ибрагим теперь капитан? — с лёгким любопытством в тихом голосе прошелестела Хатидже посреди глухой тишины, когда Сулейман закончил рассказывать ей обо всём, что им с Ибрагимом довелось пережить вдали от родных берегов. — И Вы отпустили его? Удивительно. Когда он отплывает? — С позволения Аллаха, этой весной, — сопротивляясь странному спазму в горле, выдавил в ответ Сулейман, постаравшись придать своей надтреснутой интонации былого статного непринуждения. — А до тех пор он и его матросы поживут в доме Ирмак реиса. Я лично позабочусь о том, чтобы они ни в чём не нуждались. — Всё-таки жаль, что наше государство лишилось такого преданного и умного паши, — тихо вздохнула Хатидже, и, словно в ответ на эти слова, сердце Сулеймана горестно ёкнуло. — Нам всем будет его не хватать. Особенно нашей Михримах. Услышав своё имя, до того недвижимая госпожа внезапно пошевелилась, вынудив Сулеймана невольно моргнуть, и затем медленно обернулась на отца и тётю, с некой томной решимостью в потемневших глазах посмотрев на оцепеневшего султана. Совсем взрослая тоска в её блестящем взгляде, прочная уверенность, читающаяся даже в плотно сжатых губах, изменившиеся черты её осунувшегося лица, прежде такого невинного и светлого, — всё это отзывалось в любящем отцовском существе Сулеймана непомерной гордостью и какой-то непреодолимой печалью, будто интуиция заранее нашёптывала ему неизбежную истину, поражающую своей однозначностью. Ещё до того как сухие губы Михримах разомкнулись, чтобы выпустить на свободу эти роковые слова, всё внутри дрогнувшего падишаха обречённо сжалось, отравленное очередной порцией бессмысленного сожаления. — Вы правы, госпожа, — на удивление ровным голосом проговорила Михримах, смело встретив вопросительный взгляд Хатидже. — Я больше не стану скрывать от вас мои чувства. Ибрагим дорог мне, я люблю его… Поэтому весной я уплыву вместе с ним на «Свободном». Разумеется, без позволения повелителя это будет невозможно… Но я надеюсь, что вы сможете понять меня. Что Сулейман мог возразить на это? Имел ли он право мешать счастью влюблённых и запрещать им быть вместе, зная, что этим причинит боль двум самым дорогим ему людям? Он никогда не был врагом любви. А ещё он знал, каково это — терять тех, кто близок сердцу. «Иногда нужно уметь отпускать ради счастья любимых». — Моя луноликая госпожа, — с привычной воркующей нежностью в голосе улыбнулся приунывшей Михримах Сулейман, усилием воли подавляя пожирающую его изнутри горькую истому. Неужели не наступит конец этим многочисленным потерям? — Разумеется, я понимаю тебя. Я предполагал, что ты непременно изъявишь желание разделить жизнь и судьбу с тем, кого любишь. В Ибрагиме я никогда не сомневался и знаю, что рядом с ним ты будешь в безопасности. Он сможет уберечь тебя и подарить тебе заслуженное счастье. Раз ты так решила, поезжай. Но помни, что у тебя всегда есть дом, куда ты можешь вернуться. — Отец! — прерывисто воскликнула просиявшая Михримах, срываясь с места, и в одно мгновение оказалась на коленях у ног повелителя, нащупав своими тонкими женственными руками его широкую жилистую ладонь. Самозабвенно юная госпожа прильнула к ней губами, а Сулейман мягко погладил её по вьющимся каштановым волосам, с щемящей гордостью любуясь её непорочной красотой. — Словами не передать, как я благодарна Вам! Я никогда не забуду Вас, обещаю, ни Вас, ни матушку, ни моих любимых братьев! Я буду писать вам и когда-нибудь обязательно приеду, чтобы повидаться! Аллах свидетель, я так счастлива! — Мы тоже никогда не забудем тебя, Михримах, — слабо улыбнувшись, ласково заверила племянницу молчавшая до сих пор Хатидже, и в её вечно грустных карих глазах затаилась горестная тяжесть, которую она всеми силами старалась скрыть от дочери султана. — Наконец ты нашла свой истинный путь и поняла, в чём состоит твоё предназначение. Море всегда было частью тебя, там твой дом. — Ах да, — спохватившись, смущённо усмехнулась Михримах, поднимаясь с колен, и затем устроилась на краю господской кровати с другой стороны от Сулеймана, позволив отцу обвить рукой её талию. На его приправленный невинным любопытством взор она выразительно сверкнула искрящимися глазами, вдруг поразительно напомнив ему одну своенравную морскую воительницу с таким же обворожительным взглядом. — Вы ведь ещё не всё знаете, повелитель. Теперь моя очередь поведать Вам свою историю.***
Воспоминание, в котором ничего не меняется.
Ночь со 2 на 3 октября 1520 года, Стамбул. Время в охваченном всеобщим триумфом дворце давно перевалило за полночь, и постепенно под высокими мраморными сводами установилась блаженная тишина, нарушаемая лишь мерным треском зажжённых вдоль тёмных стен свечей и факелов. Празднество в честь нового падишаха длилось весь день, и только ближе к поздней ночи многочисленные фейерверки наконец смолкли, а потонувший в озорном веселье гарем успокоился, забывшись беспробудным в связи с неминуемой усталостью сном. Многие из обитателей роскошного дворца Топкапы уже спали, предчувствуя скорое пришествие очередного, полного рутинных хлопот дня, для кого-то первого после вступления на новую должность, а для кого-то — точно такого же, как и все предыдущие. Для Сулеймана этот грядущий день определённо никак не мог быть самым обычным: впереди его ожидало первое официальное заседание Дивана в кругу визирей и беев, с которыми ему предстояло наладить доверительные отношения, аудиенции с иностранными послами, страждущими поскорее предстать перед новоиспечённым монархом и установить с ним выгодные связи, и подобных деловых встреч, казалось, планируется так много, что невозможно безупречно подготовиться к каждой из них. Разумеется, Сулейман и так готовился к управлению страной не один год и внутренне пребывал в непоколебимой уверенности в собственном авторитете, но всё равно присутствовала та предательская толика неуёмного волнения, избавиться от которого не помогали даже самые настойчивые уговоры. Немного утешало лишь то, что рядом как и прежде будет Ибрагим, по высочайшей воле султана назначенный Хранителем покоев: пусть другу запрещалось посещать Советы пашей, его преданную поддержку Сулейман с лёгкостью ощутил бы даже на расстоянии, как бы далеко от друга он ни находился. Кроме того, отныне он султан этой империи, её единоличный правитель, а значит, ему под силу немного менять общепринятые правила… Впрочем, об этом можно было подумать и утром; в попытке немного развеяться и отпустить прочь все одолевающие его трепетные мысли, Сулейман покинул свои просторные покои, с изысканным вкусом обустроенные умелыми слугами, и вышел на примыкающую к апартаментам террасу, навстречу свежему ночному воздуху и ублажающей прохладе. Словно ни единой живой души не осталось в пылу сознательного бодрствования в эти поистине мирные мгновения, однако наблюдательный султан вскоре заметил рядом чужое непринуждённое присутствие, безошибочно распознав его благодаря вонзившемуся ему в спину чуть растерянному взгляду. — Повелитель? — тотчас подтвердив догадки Сулеймана, прозвучал позади него знакомый негромкий голос, приправленный вопросительной интонацией, и падишах ничуть не удивился, когда, обернувшись, наткнулся взором на стоявшего на соседней террасе Ибрагима, умилительно нахмурившего свои соболиные брови в выражении лёгкого недоумения. — Я думал, что Вы отдыхаете или уснули. — Перед сном хочу надышаться воздухом залива, — мягко улыбнулся Сулейман, неторопливо приблизившись к другу, и тот понимающе кивнул, отведя в сторону видневшегося с высоты моря объятые странной задумчивостью тёмные глаза. С губ его скорее невольно, чем намеренно, слетел тихий долгий вздох, что не ускользнуло от внимания султана, и он участливо спросил: — У тебя что-то случилось? Тебе что-нибудь нужно? — Что мне может быть нужно? — смущённо усмехнулся Ибрагим, бросив на повелителя робкий взгляд, в котором тем не менее читалось настоящее счастье. — Вы сегодня оказали мне такую высокую честь. Быть бы достойным… — Кстати, у меня для тебя поручение, — прервав уничижительную речь молодого Хранителя, внезапно заявил Сулейман, продолжая выразительно улыбаться. Давно забытая мысль, весьма вовремя пришедшая ему в голову именно сейчас, вновь зажгла в нём живительный огонёк. — Приказывайте, я слушаю, — мгновенно обратившись в преданное внимание, с готовностью приосанился Ибрагим и поднял на падишаха терпеливо ожидающий взгляд. Вряд ли он в самом деле предполагал, что способен с точностью определить все потаённые желания своего господина, но Сулейман, внутренне самую малость позабавленный его излишней серьёзностью, не мог не умилиться этому неиссякаемому порыву в любое время суток, по первому же его слову броситься исполнять любой приказ. Безусловно, Ибрагиму он мог доверить всё, что угодно, и ничуть не сомневался, что он справится с возложенной на него задачей в лучшем виде, но теперь султан думал несколько об ином деле, слишком деликатном и ответственном, чтобы в его совершении можно было допускать спешку. Поймёт ли друг, о чём хочет сказать Сулейман? Прислушается ли к его совету или только отмахнётся от его слов? Довольно долгое время молодой правитель откладывал этот разговор, ещё будучи шехзаде в санджаке Манисы, а сейчас, как ему казалось, наступил более чем удачный момент, чтобы поделиться с верным соратником своим мнением. Провожаемый преданным взглядом Ибрагима, Сулейман приблизился к нему почти вплотную, так что друг от друга их отделяли только мраморные перила террасы, и доверительно понизил голос: — Я считаю, что тебе пора наконец завести семью. — У меня есть семья, — после недолгой нерешительной паузы произнёс Ибрагим, посмотрев в глаза друга потеплевшим взглядом, смягчённым возродившейся в нём безмятежностью. — Ты что, без моего ведома создал семью? — беспечно отшутился Сулейман, меньше всего ожидающий от Хранителя покоев именно такого ответа. — Когда-то Вы назвали меня братом, — всё тем же томным голосом ответил Ибрагим и, когда вновь обратил свои рассудительные глаза на падишаха, уже с неким сожалением посмотрел на него, словно изводимый какими-то внутренними сомнениями. — Теперь всё изменилось? — Пришлось бы выбирать брата, я бы выбрал тебя, — с дружеской улыбкой заверил друга Сулейман, нисколько не лукавя, и, точно в подтверждение своих слов, мягко хлопнул его по плечу. Невыразимая благодарность, согретая ответной, едва заметной нежностью, что мгновенно загорелась на дне с юности знакомых и отныне до последнего вздоха любимых глаз, послужила для него лучшей наградой. Возможно, Ибрагим и прав: зачем им кто-то ещё, если они есть друг у друга? Они братья по духу, два осколка одной души, и никто не способен стать для них ещё ближе. Их дружба будет длиться веками.