*
— Как ты позволил ему?! Минги знал, что Юнхо начнет с этого. Завернутый в четыре одеяла из шерсти, с кружкой горячего отвара в руках, он все ещё не согрелся, но уже начал отчитывать. Минги кривит губы в оскале, только вспоминая, как Уён, этот сукин сын, улыбался, говоря о жизни Юнхо, как о разменной монете. Он бы высек его без какой-либо жалости, так, чтобы он ещё неделю пролежал лицом в подушку, если бы мог вернуться в прошлое. Увы. Увы он… Минги не знал, что должен чувствовать от его предательства. Нож торчал в его спине и проворачивался каждый раз стоило ему сосредоточиться на той боли, что он почувствовал, когда понял: Уён столкнул Юнхо. Он сделал это. Улыбка Уёна была такой светлой, такой искренней. Минги так наивно верил, что они стали друзьями — все эти бесчисленные дни, что они провели в светлых классах Академии, пока готовились к отплытию. Их дружеские попойки в тайне от Юнхо, пьяные разговоры, ему казалось они были искренними. Уён был таким открытым. Душа на ладони. Минги привязался к нему, как к младшему брату. Опекал. Помогал узнать корабль. Узнать команду. Позволил узнать себя. И он столкнул Юнхо. Уён, черт возьми, знал, как он дорог Минги. И он так просто был готов убить его, Юнхо, который даже после всей этой истории с сиреной помогал ему. Чертов, чертов ублюдок. Минги смаргивает беспомощное нечто, застилающее глаза. Он такой же как тот пацан, имя которого он выжег из своей памяти. Второй раз на одни и те же грабли, Сон Минги — говорит он себе с отвращением. — Я был, знаешь ли, немного отвлечен! — хрипит Минги, падая на стул напротив кровати Юнхо, — моего любовника выбросили за борт, я был уверен, что он умер! Юнхо поджимает губы горько, отпивает отвар, чтобы не отвечать на это заявление, полное подавленного страха и отчаяния. Минги выглядит слишком раздавленным произошедшим, чтобы продолжать распекать его. Юнхо знает, что и сам бы думал совсем не о Хонджуне и его безрассудности, окажись Минги на его месте, но… — Та сирена, — говорит, морщась от горечи отвара, — Сан. Поймал меня почти сразу. Первое, что он сказал было о Уёне, — он прикрывает глаза, перед веками — скуластое лицо, узкие темные глаза и голос. Там в океане, схваченный сиреной, он понял кое-что важное. Секрет Уёна, о котором он не знал, стоило ли говорить кому-то ещё. Даже Минги. Уён, этот хитрец, знал, что его поймают. Он спланировал это, пуская пыль в глаза своей открытостью и наивностью — он поставил ловушку, и Юнхо, как настоящий глупец, шагнул в неё. — Боже, никогда не видел такую огромную сирену, ещё и говорящую как человек, — он говорит это, чтобы отвлечь, чтобы донести простую истину, затерянную в бесконечных охотах, — он…они не скот для убоя, Минги-я. Минги фыркает. — Я знаю. Всё знаю. Но тебя не было. О. Минги сутулится, смотрит так тяжело и потерянно. Также как и Юнхо на него. На миг, на один крошечный миг падения в океан, Юнхо подумал, что это конец. И он был так напуган. В момент удара был так полон страха — за Минги. В те крошечные секунды своего падения он успел ужаснуться тому, что станет с Минги, когда он узнает. Юнхо отставляет горячую кружку и разводит руки, пока в ребрах не вспыхнет боль. Ему не нужно ничего говорить, чтобы Минги нырнул в его объятия. Тонкий нос прижимает к синякам на горле, горячее дыхание заставляет мурашки бежать по обнаженному телу. — Я люблю тебя, — говорит Минги сломлено, в самую его кожу. Юнхо легко зарывается пальцами в его короткие волосы. Прижимается губами к колючим вискам в коротких утешающих поцелуях. Минги сжимает его не слишком сильно, помня о синяках на спине и боках от удара о воду. Дышит им, целует плечи и горло в повязке. Юнхо ждёт, когда он наконец поймет, что всё позади. Что Юнхо не оставил его, прежде чем скажет то, что ему точно не понравится. — Нам нужно снять его. Сонхва. Минги фырчит в его горло, но едва кивает. — Нужно, если Чонхо ещё не сделал этого. Ты пропустил целый спектакль, — его голос ощутимо выравнивается. Юнхо целует его шею. — Расскажешь после. Идём. Минги тяжело вздыхает, но отпускает его из объятий. — Хонджун сойдёт с ума, — говорит он, пока Юнхо натягивает сухую рубашку, — если он прикажет выпороть тебя за своевольство, мне придется поднять бунт. — К счастью, я уже здесь, чтобы его подавить, — криво улыбается Юнхо, натягивая сухие сапоги. Если и были вещи, в которых он был уверен, так это в том, что Сонхва не место на том столбе.*
— Что же с вами случилось, юный Господин, — лекарь смотрит на него пристально сквозь крохотные круглые очки, стекла которых мерцают в близком пламени свечей. Смотрит с вопросом, на который не получит ответа. Уён подносит липкую ладонь к губам, прежде чем зайтись глубоким грудным кашлем. Он слишком слаб, даже чтобы приподняться с постели. Руки дрожат, по телу липкий пот, хотя жар давно прошёл, и он, наконец, смог съесть легкий обед самостоятельно. Уён хочет уточнить с иронией, о чём именно спрашивал его лекарь: о исполосованной спине, о порезанном горле, о треснутых ребрах, о разбитом лице в желтушных синяках или о лихорадке которая чудом не довела его до смерти? Или о том, как он вообще оказался на пороге имения в Камале, мокрый, грязный и при смерти, хотя корабль охотников в порт не заходил? — Держите язык за зубами, доктор, — хрип на губах с привкусом болезни. Уён откидывает голову на взбитую слугой перьевую подушку, облизывая пересохшие губы и мерит семейного лекаря тяжелым взглядом. — Как пожелаете, господин, — лекарь опускает голову в поклоне, прежде чем закрыть чемоданчик с тихим клацаньем замка. Лекарство в бутылке из темного стекла на вкус как плесень и железо, но он настойчиво требует принимать его трижды в день по двадцать капель, иначе молодой господин последует примеру своей почившей родственницы. Уёну и без его советов ясно, что боль в груди годы жизни не продлит, как и молчание доктора не продержит в тайне от родителей его пребывание в семейной резиденции так долго, как необходимо. Доктор уходит, желая доброй ночи, слуги приглушают лампы у постели, оставляя в комфортном полумраке для грядущей ночи. Уён смотрит на бутыль с лекарством — стоит закупить у лекаря побольше, на то будущее, что, как он надеется, наступит. Когда-нибудь. — Уходи, — сказал ему Сан. И Уён ушёл, когда стало ясно, что остаться — значит умереть. Вкус крови был самым честным, самым заслуженным. Уён обнимает холодную шею Сана слабыми руками, поднятый над штормовым океаном словно последнее земное божество, сокрушаемое безжалостными волнами. Он смотрит в полные воды и мрака глаза, поверхностно хватая губами крохи ледяного воздуха, усеянного мелкой моросью серого дождя. В глазах Сана его жалкое отражение. Его предательское лицо. Уён не может удержать дрожи, понимая, что это затянувшееся сейчас, этот самый миг — последнее, что у них остаётся. Он должен успеть так много. Он так виноват. Но эта ледяная в своем обжигающем холоде вина заставляет его замереть, запечатывает рот дрожью и комом в горле. В этом коротком миге глаза в глаза, когда его эмоции становятся слишком явными, не нужно ни одного слова, чтобы понять: прости меня, оставь меня, потому что это всё, чего я заслуживаю. Выстрела, удара в спину. В лицо. Руки Сана, такие знакомые и надежные, крепко обхватывают его мокрую спину. Держат высоко и слишком бережно. Так, как Уён больше не заслуживает. Скорбь по ним ли самим, по Сонхва ли, по их разорванным жизням, или их любви, опутанной понимаем потери, словно липкой, грязной паутиной — что именно держало их на поверхности зыбкой волны? Почему они оба ещё не ушли на дно камнем? Хонджуну стоило бы выстрелить в его спину. Перебить позвонки этой шеи, где неподъемным грузом — вина. Чтобы, оседая в крепких объятиях, укладывая горячую голову на все ещё надежное плечо, чувствуя соленый запах кожи — Уён не смел задерживать дыхание. Чтобы он пил воду с его тела и тонул, как должен. Чтобы не цеплялся за него, как за якорь, чтобы не надеялся. Он так устал. Руки прижимают его сильнее. Гром и молнии остаются за пределами их общего океана. Вода плотно облегает сплетенные тела, забивает уши, в которых все ещё звучит безжалостное: вешай. Звуки растворяются, оставляя его глухим и онемевшим. Легкие в клетке треснувших ребер горят и лопаются. Пузыри срываются с распахнутых губ — ввысь, где мрак и режущие вспышки молнии. Шторм только набирал силу. Уён жмётся распахнутыми губами к холодной коже горла, закрывает глаза, горящие от соли. Вода заливается в его сжатое горло, грудная клетка конвульсивно дергается на паническом вдохе. Сан вдруг накрывает его затылок широкой ладонью, не давая всплыть. — Что значит почему? — Сонхва смотрит на него так ласково, рука с острыми когтями легко треплет по горячей от припекающего солнца макушке, — мы же семья. Ты и Сан. Сан и я. — Ты и я, — Уён улыбается, жмуря глаза от счастья, и ластясь под расслабленную руку, как большой кот. — Ты и я, — кивает Сонхва легко, но его зрачки вдруг расширяются, словно он только сейчас осознает сказанное, а голос начинает дрожать от трепета, — ты и я, — повторяет он медленно, — мы семья. Океан ревёт и вздымается ввысь, подбрасывает их тела к самым пенным вершинам. Так знакомо… Уён вдыхает глубоко и жадно, пока не отзываются нестерпимой болью ребра. И держит воздух внутри себя, когда вокруг лишь вода и мрак, так долго, как только может. Доберутся ли они до безопасного места ещё раз? — И мы построим дом! — Уён широко разводит руки, едва ли не подпрыгивая на месте от нетерпения, — на воде! И чтобы могучие сваи, и настоящий бассейн в хижине с тоннелем в самый океан! И каждый день мы будем рядом, каждую долгую летнюю ночь! Сонхва по-доброму смеется с его восторженного лица, вырисовывая на тонкой бумаге угольным карандашом всё, чего так желал Уён. — От ночей я воздержусь, — тихо говорит он, рисуя полную луну над кривым домиком с соломенной крышей. — Но мы всегда будем рады тебя видеть, — Сан легко перекатывается по горячему песку на живот, раскрывая спиной плавник. Греется на солнце, словно был для этого рожден. — Так уж и всегда? — лукаво уточняет Сонхва, рисуя две фигурки под одной крышей, чьи комично большие губы замерли в преддверии поцелуя. — Всегда, когда будем нужны, — жмёт плечом Уён и вспыхивает краской до самых бровей, когда видит угольный рисунок, — чт?! Ч-что это ты рисуешь?! — Любовь. — Но это НАША любовь! — Уён возмущенно выдергивает лист из-под чужих ладоней, — нарисуй свою. — У меня нет своей. Гром оглушает. Волны рвут их прижатые друг к другу тела с чудовищной силой, но Сан сильнее, всегда сильнее. Даже если руки Уёна больше не обнимают его крепко в ответ, повиснув вдоль тела и следуя беспорядочным течениям. Даже если он должен дышать за него. — Сейчас…сейчас, моя любовь, — тихий шепот обжигает губы, — ещё совсем немного… Уёна рвёт соленой водой. Под лопатками острая галька и колючий песок, царапающий голую спину в размокших и ослабших бинтах. Его тянут под руки сильными рывками — и это так невыносимо: боль в ребрах и спине почти оглушает. Уён не уверен, что кричал, не уверен, что кроме воды из его рта могло выйти хоть что-то. — Уже всё, уже всё… Чешуя под его непослушными пальцами твердая и острая, она ранит, но Уён не чувствует боли. Красные капли на бледной коже. — Клубника, — выдыхает Уён, сухие губы плотно прижаты к холодной коже, пахнущей штормом, слова остывают на языке горькой сладостью, — нарисовал клубнику… — Уён-и? — Что за дурак, нельзя любить её так, — продолжает в никуда. Голова так сильно болит, что кажется его глаза лопнули, как перезревшие плоды маленьких томатов, и он больше не сможет приоткрыть опухшие веки. — У тебя жар… Уён мычит нечто, что и сам не может понять. Его тело болит и горит, а вокруг лишь темнота. Черная, глубокая яма и холод. Ему мерещатся темные глаза Сонхва, на дне которых тлеют раскаленные угли. — Мы же семья. Ты научил меня, что семья заботится друг о друге. Ты наврал, Уён-а? — Сонхва висит во мраке, высоко задрав сломанные в локтях руки. Его запястья разорваны невидимыми веревками, и черная кровь бежит по предплечьям грязными ручьями. — Мы же семья…мы же семья, Сан-а, — Уён вдруг видит огонь, искры летят в каменные своды, монолитами нависающие слишком низко над его ставшей непомерно большой головой. Дым стелется по мокрой коже, забивает саднящий нос и горло. Здесь совсем нечем дышать и слишком холодно. Он говорит об этом в слух, и Сан обнимает его лицо дрожащими ладонями, холодные губы мажут по векам и скулам. — Не делай, — шепчет Уён, когда теплые поцелуи скользят по костяшкам его пальцев, — не надо… Уёну чудятся церковные колокола над головой. Их золотые бока сияют даже от небольшого пламени крохотного костра. Звон оглушительно требует исповеди, и Уён не может больше молчать. Хрипящим шепотом, теряя голос до сиплого шепота, а иногда и забывая все слова, не способные передать и части его сожалений, он говорит и говорит. О том, как сильно виноват. Как эгоистично и уродливо мечтал о смерти: своей или Сонхва. Как омывал его ноги, Бог, Дьявол, кто-угодно, и умолял открыть глаза. И как позволял им мучить его, как бежала ручьями кровь по горячему дереву, как хрустели его кости, и как не смолкали крики. О том, как не сделал ни-че-го, пока Сонхва, их Сонхва, вздергивали на мачте. Говорил и говорил, пока холод не сменился кипящим жаром, а мрак перед глазами режущим светом. Пока его язык не стерся в кровь, а кости не вплавились в камень. — Это всё я, трус и слабак, — он знает, что это так. Говорить тяжело из-за горькой, жирной воды, стекающей в саднящее горло. Сан заставляет его пить, смотрит в глаза так мучительно долго, с нежностью и заботой, граничащей с самопожертвованием, будто не слышит ни слова из исповеди Уёна, иначе давно бы ушёл. Или Уён всё это время не проронил ни слова? Кашель мучает, стискивает грудь железным обручем. На каждый выдох в голове словно взрываются пушки: изнутри разлетаются ядра, выворачивая дула, как железные цветы лилий. Красочный фейерверк из плоти и крови. — Это не так, — Сан лежит напротив него, будто истончившееся видение с темными глазами и сухими губами в глубоких трещинах. Будто несбыточный сон, нарисованный на бумаге, что медленно горела — темнела и иссыхала, осыпаясь между пальцев горячим пеплом. Уён думает, что Сану нужно вернуться в воду, пока не поздно, но не может больше говорить — каждый выдох, как попытка выплюнуть легкие. Каждый звук — тихий свист, каждое мгновение — тягучая смола. — За живым или мертвым. — Он живой, — хочет возмутиться Уён, неотвратимо погружаясь в сон. Живой и наверняка ждёт, не сводя пустые глаза с горизонта. Когда он просыпается в следующий раз уже закат, но он не знает какого по счёту дня. В крошечной щели его убежища — шерстяного одеяла, грубого, но очень теплого, в которое он завернут с головой — видно, как широкими мазками оранжевого масла ложится закатное солнце. Фигура Сана, сидящего у самого выхода из пещеры, кажется почти черной, подсвеченной по контуру пламенем. Медленно покачиваясь из стороны в сторону, будто в танце, он поёт. Глубокий голос, негромкие переливы языка, который Уён так и не смог выучить. — Все песни сирен такие печальные? — голова Уёна лежит на плече Сана, и он едва дергает подбородок вверх, чтобы увидеть, как Сан улыбается. Так, как умеет только он- самыми уголками рта. Теплее, чем солнце. Счастье искрится в его глазах ярче, чем солнечные блики на бирюзовой воде. Семья Уёна думала, что он отправился в соседнюю провинцию на пятидневную охоту на оленей. Но на этих островах оленей не водилось, как и людей, как и кого бы то ни было, способного разрушить их маленький рай на двоих. Только птицы прятались между кривыми ветками густого леса, тут же притихшие, едва Сан запел тихо и нежно. Его дыхание едва касалось волос Уёна. Руки, мягко обнимающие за живот, кончики пальцев, нежно скользящие по обнаженной коже, чтобы не оцарапать — Уён довольно жмурит глаза на миг, чтобы ещё немного полюбоваться этой родной улыбкой. — Это счастливая песня, — говорит Сан с мягким укором, ловя влюбленный взгляд Уёна. И, не выдержав вида его нежно-розовых от жары скул и надутых мягких губ, легко целует в кончик горячего носа: — потому что с тобой я всегда счастлив. Теперь Уён понимал разницу. Да, та песня была полна счастья. А то, что сейчас гулко и тяжело разносилось под сводами этой небольшой пещеры, было намного-намного глубже, чем печаль. Уён с трудом моргает тяжелыми веками, не решаясь пошевелиться или выбраться из колючего пледа, даже не уверенный, что сможет. Тело чудовищно слабое, грязное и дурно пахнущее — будто чужое. Кашель подступает к горлу, изодранному изнутри, и он не может его сдержать. Уён прижимает дрожащую ладонь к губам, чувствуя железный привкус болезни на языке. Сан замолкает, разворачивается резко, припадая на вытянутые руки. И, даже в своём плачевном состоянии, Уён прекрасно видит, как сильно он изможден и иссушен. Это место должно было стать одним из многих. Ещё одним укромным уголком, в котором они остановились бы передохнуть на долгом-долгом пути к свободе. Они должны были быть счастливы здесь. Делить пищу и сон. Но именно здесь, в месте, так сильно напоминающем место их первой встрече, впервые за многие и многие годы, они больше не знают, что сказать. Плед скользит с плеч Уёна на камень, когда он приподнимается на ослабших руках. Тяжелые складки промокли от пота и влажности воздуха. Уён упрямо встаёт на колени, пусть это занимает до постыдного много времени, и пошатывается вперед. Устоять слишком тяжело и он оседает на голени, роняя трясущиеся ладони на колени. Сан смотрит на него. Не так, как должен. — Почему? — хрипит душа Уёна, вырываясь горячими выдохами с окаменевших губ, — почему ты так смотришь? Уён не заслуживал этого: слишком глубокого беспокойства, всепоглощающей вины, будто бы Сан мог быть хоть в чём-то виноват, любви безмерной, прощения безусловного. Сан должен был ненавидеть его. Обвинять. Он должен был кричать и бросать камни. Уён знает, что даже в бреду горячки, рассказал правду. Признал своё предательство и душу на изнанку вывернул, так почему…? Почему Сан спасал его, оставаясь рядом каждый миг его болезни, жертвуя собой? Почему лечил его как умел, тем что Уён оставил здесь, бинтовал его раны и поил в минуты просветления самой ужасной рисовой похлебкой. Почему обнимал ночами, игнорируя жар костра, и шептал, и шептал: — ты не виноват. Я прощаю тебя. Эмоций слишком много. Они так разрушительны. Лицо Уёна бьет судорога, кривятся губы, обнажая стиснутые до скрипа зубы. Он хочет рыдать, но не может. Только сухой, беззвучный плач из хрипов и стонов. Как дитя, он прижимает к опухшим и красным глазам сжатые кулаки, но слёз больше нет. Словно если и плакать, то своей кровью, но и её больше недостаточно. — Ты должен уйти, — говорит Сан тихо и ровно. — Вы спите, господин? — тихий стук в двери отрывает Уёна от созерцания беленого потолка с массивной лепниной. — Заходи, — хрипит он. — Корабль зашел в бухту, господин. Уён вскидывает голову и едва не падает. — К людям. Болезнь убьёт тебя. Уён кивает. Снова и снова. — Ну-ну, — нежно шепчет Сан, оказываясь вдруг близко-близко. Его сухие до корочек руки обхватывают горячие щеки Уёна, заставляя посмотреть в воспалённые глаза, с черными прожилками капилляров. В глаза, где только любовь, всегда только безрассудная, чистая и безусловная любовь. — Тише-тише… Уён кусает губы, безвольно закрывая глаза, чтобы не видеть. — Мы всё исправим, — Сан целует его лоб, вдыхает шумно и облегченно, когда понимает, что жар начинает спадать, — я обещаю. — Только тебе нужно выжить, — говорит Сан медленно. Уён распахивает глаза — вокруг только бескрайнее ночное небо, усыпанное яркими звездами, мокрый песок под пальцами и мерный шум прибоя. Ветер приносит запах дыма и далекие голоса.