Янтарь о сталь!

R
В процессе
487
8
cdttbs бета
Размер:
планируется Макси, написано 240 страниц, 69 028 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
487 Нравится 241 Отзывы 88 В сборник

Глава третья. Русские горки

Настройки
1950, май — Гриш, ты точно не хочешь поехать с нами на рыбалку? — Астрахань серьёзно смотрел на друга. — Прости, но нет, — Гриша поморщился. — Ты занят? — Да. — Ты уже три месяца говоришь, что занят. — В жизни бывает такое. — Ладно, я понял. Если надумаешь, скажи мне, — Рахим похлопал друга по плечу. — До встречи. — И тебе того же, — Астрахань развернулся, засунул руки в карманы и нахмурился. С Гришей творилось что-то очень нехорошее. Понятно, что в его ситуации хорошего нет и не будет, но Рахим спинным мозгом чувствовал, что это не простые проблемы после уничтожения города. За четыре века Астрахань понял, что паранойя — это просто очень хорошая интуиция. Гриша избегал встреч. Отказывался от праздников. Смотрел куда-то вдаль. На какие-то мелочи моментально срывался — Рахим тогда впервые в жизни увидел побелевшего от ужаса Уралова — а на что-то не реагировал совсем. Рахим видел такое много раз, он участвовал во многих войнах, но чутьё говорило, что это не обычный военный невроз. Он видел такое и после пожаров, когда половина города за полдня превращалась в угли, но голос внутри твердил, что это иной случай. Астрахань раздражённо щёлкнул пальцами. Он не знал, что происходит, потому не знал, что делать. Надо посоветоваться с Камалией и Святославом.

***

— Привет, — Казань крепко его обняла. — Как ты? — Неплохо, — конкретно сейчас Григорий чувствовал себя несколько неудобно. — Не верю, — Камалия очень серьёзно смотрела на него снизу вверх. — Да нормально всё! — Волжский попытался снять с себя тонкие руки, но Зилант не поддавалась. — Гриша, хватить нести ерунду, Рахим уже чуть ли не на стенку лезет, пытаясь понять, что с тобой. Я могу тебе как-то помочь? — Камалия, остановись. Я сам справлюсь. Если пойму, что не могу, скажу, хорошо? — Не забывай о своём обещании, — Камалия похлопала его по плечу. — Да как я тут забуду, — шутливо проворчал Григорий. Забыть невозможно. Как бы Сталинград не хотел стереть из памяти те дни, они всё равно возвращались во снах. Вкус крови во рту, пыль, дым, гарь, пепел, порох, осколки кирпичей и снарядов, крики, взрывы, выстрелы. Постоянный шум, постоянный запах, постоянный свет. Спать невозможно: под веками сверкает и горит, мышцы сводит от боли. Боль. Постоянная боль. Те места, которые обхватила Камалия, болят. — Через три недели будет Сабантуй, только попробуй не приехать, понял? Григорий вздохнул. — Понял. Ехать совершенно не хотелось, хотелось сидеть дома и никуда не выходить. Волжский не хотел показывать слабость и не хотел видеть жалость. Такое чувство, будто он, Григорий, воплощение города на Волге, растворился в той битве: никто не смотрел на него просто как на Гришу, все видели в нём героя, место битвы, город-символ. Это выбешивало. Он не хотел, чтобы на него смотрели через призму того, что он не выбирал и что хотел бы вырвать из своей жизни. Сталинград не мог остановить людей. Они не желали видеть в нём человека — они видели в нём символ, Христа, распятого на кресте, чьи страдания очистили человечество, не человек, а дух, символ, идеальный и бесчеловечный. Как он не бился, пытаясь порвать эту сеть, показать, что он просто человек, она только затягивалась сильнее. Он не мог сделать ничего. Его известность стала его проклятием, публичный образ — злым двойником. Всё, что он мог — убрать с глаз долой, уйти ото всех, от ужаса и боли, которые они в нём видели. В одиночестве тихо и пусто, нет взглядов, шепотов, жестов. Но в одиночестве есть мысли. И мысли становились всё страшнее.

***

1950, май Голова раскалывалась. Вильгельм раздражённо массировал висок и старался держать портфель так, чтобы он не стучал по колену. Его вызвали в Центральный комитет. Это нервировало. Если в министерстве иностранных дел Вильгельм знал практически всех важных и, соответственно, опасных людей, то здесь он чувствовал себя беззащитным: нет контроля, нет предсказуемости, нет порядка. Надо уйти поскорее. Твангсте кожей чувствовал ненависть, презрение и отвращение, они заставляли держать спину ровно, а лицо — спокойным. Нельзя позволять думать, что он просто человек, слабый человек, которого можно уничтожить. Боль в висках усилилась. Головная боль была единственной, которую он чувствовал. Порой ему казалось, что он спит: щипает — а боли нет. Лучше бы это был просто сон. От сна можно проснуться, от жизни же можно проснуться только смертью, а на это Вильгельм, бессмертное воплощение, был неспособен. Как же болит голова. Когда вернётся, выпьет травяной настой и ляжет спать. Завтра суббота, можно отоспаться. А, нет, пятница. Ладно, надо будет отправить домработницу за таблетками от головы. Придётся принять четырёхкратную дозу, после войны некоторые лекарства или работают хуже, или не работают вообще. Твангсте даже не успел удивиться, когда голова загудела, а в глазах сверкнуло и потемнело. — Гнида фашистская, каково было детей в печах жечь?! Вильгельм моргнул, зрение прояснилось. Он моргнул ещё раз и понял, что не знает, кто перед ним. Черные волосы, бледная кожа, шрам на брови — впервые видит. Голова заболела ещё сильнее. Пятикратная доза, определённо. Судя по взгляду неизвестного, вопрос был не риторическим. Раздражает. Какой ответ он вообще ожидает? «Нормально»? «Никак»? — Это не входило в мои обязанности, — по виску стекало что-то тёплое. Сильно его ударили, однако. Неизвестный смотрел на него со смесью ярости, ненависти и отвращения. Ждёт продолжения? — Даже если бы это входило в мои обязанности, то никак. Я ответил на ваш вопрос? Воплощение сплюнуло, что-то прошипело и развернулось. Как же болит голова. Уже в машине, зажигая сигарету, Твангсте подумал о том, каково это было. Это был порядок, а порядок должен быть. Никакая упорядоченная война не может быть хуже хаотической бойни всех против всех.

***

1950, сентябрь — Мы обсудили все вопросы, — Минск вычеркнул что-то в блокноте. — Вы можете идти. — Не все, — Вильгельм смотрел на последнюю строку в своей записной книжке. — Не могли бы вы выписать мне командировку в Германию в конце декабря? Хотелось бы на Рождество встретиться с семьёй. Минск смотрел на него с нескрываемым удивлением. — Я не буду говорить о том, что в конце декабря у нас сдача годовых отчётов, о том, что в конце года всё начинает бурлить с удвоенной силой, но скажу о том, что это для вас слишком небезопасно, — Немигов стучал ручкой по столу в такт словам. — Вы сами видите, какая сейчас обстановка, лет через пять-десять — возможно, на пару дней, куда-нибудь в польскую Силезию, но не сейчас. Я не желаю бороться с силовыми ведомствами за вашу душу, у меня и без того хватает забот. По правде говоря, я удивлён, почему на вас до сих пор не завели дело. Вильгельм молчал, смотря начальнику в глаза. Минск вздохнул. — Давайте мы поговорим об этом через пять лет. У вас как раз будет юбилей, семисотлетие, быть может, тогда вами будут интересоваться чуть меньше. Поговорим об этом, — Немигов поднял глаза вверх, прикидывая, — в феврале пятьдесят пятого, хорошо? — Допустим. — Вот и договорились. Вопросы есть? Тогда вы свободны. Вильгельм вышел из кабинета с тяжёлым сердцем. Сегодняшний разговор выбил в нём что-то очень важное. Если вдуматься, он вынужден просить командировку, даже не отпуск — потому что это единственный способ обойти проверку на выезд — чтобы провести время с семьёй. Бред да и только. Его жизнь всё больше походила на бред тяжелобольного, такое чувство, будто он лежит в лихорадке и смотрит на свою жизнь откуда-то извне. Господи, что за абсурд? Он, одно из самых известных и влиятельных воплощений Европы, дворянин, монарх, колыбель империи, вынужден каждый день терпеть хамство, дерзость, провокации и унижения. Что эти люди от него ожидают? Раскаяния? Извинения? Признания своей вины? Да, он участвовал в этом. Нет, не жалеет. Приказ должен быть выполнен, даже если он глуп, даже если преступен и ужасен, потому что если сегодня не выполнят один приказ, то завтра не выполнят другой, а послезавтра развалится весь механизм. Никакой порядок не может быть хуже хаоса. Ordnung muss sein. Эти люди даже не хотели его раскаяния, они хотели сорвать злость. Ударить, оскорбить, унизить и почувствовать свою правоту. С каждым повторением Вильгельм чувствовал, как внутри нарастают ярость и злоба. Идиоты. Недальновидные дураки. Если они действительно рассчитывают работать с ним в ближайшие пятьдесят лет, то не надо хотя бы драться. Как ни странно, больше всех вызывал в нём вину Минск. Немигов не ругался, не бил его о стену головой, он просто молчал и смотрел в глаза. «Мне было очень больно. Почему это произошло?» Этот спокойный, невысказанный вопрос не выходил из головы. Они знакомы с детства, Твангсте даже ста лет не было, когда они впервые встретились. Очень трудно смотреть в глаза человеку, которого знаешь почти шесть веков и которому причинил столько боли. «Почему?» Тяжело. Хочется поговорить об этом, но не с кем. Клара уехала в Польшу на две недели, а больше собеседников у него нет. Когда ему было так одиноко в последний раз? Наверное, в детстве. Что бы не происходило, Твангсте всегда был окружён людьми: брат, сестра, семья, друзья, приятели, подчинённые и коллеги. А сейчас никого. Совсем никого. До смерти не хватает Берхарда. Вильгельм даже не думал, что сможет когда-либо так сильно скучать по Шпрее, по его идиотским шуткам, бесстыдному хохоту и отсутствию смущения, тем более, после всего, что между ними произошло. Хочется хлопнуть его по плечу и позвать выпить кружку пива, как в старые добрые времена. Это было всего тридцать лет назад, а такое чувство, будто в прошлой жизни. Твангсте ущипнул себя за руку. Боли не последовало. Он вздохнул и вытащил из кармана пачку сигарет.

***

1950, декабрь — Располагайся, — Вильгельм принял пальто из рук дочери и повесил на крючок. — Я испекла яблочный пирог, — Клара аккуратно положила на пол бумажный свёрток, обвязанный верёвкой. Твангсте хотел поблагодарить дочь, но не успел. — Вот это запах. Сколько хвои вы развесили, отец? — Не помню. А что, настолько сильно пахнет? — Очень, — Клара рассмеялась. — Прямо настроение поднялось. Вильгельм улыбнулся. Тильзит задержалась в Польше до самого Рождества, и он успел порядком соскучиться. Кроме Клары собеседников у него не было. — Итак, ёлочные игрушки, пара гирлянд, марципан и пряники, — Тильзит вытащила из сумки ещё несколько свёртков и коробок. — Где вы поставили ёлку? — Постой, где ты достала марципан? — В Польше. Точно, я же совсем забыла. Ответы на ваши письма, — Клара вытащила из кармана пальто несколько конвертов. Вильгельм вскрыл их немедленно. Он попросил дочь отправить через Польшу письма, которые не должны были попасть в руки советских спецслужб. Когда он закончил чтение, Клара уже ушла в гостиную. — Отец, вам определённо нужно сменить домработницу, — Тильзит стояла посреди комнаты, недовольно уперев руки в бока. — Тут никакого уюта! Совсем не чувствуется женской руки. — Меня всё вполне устраивает, — Твангсте поставил на пол коробку с шарами. — Вы безнадёжны, вам только был бы порядок и всё, — Клара сняла со стены венок. Вильгельм тихо вздохнул. В памяти, как назло, поднимались года вековой давности. Балы, торжества, голоса, звон бокалов, детский смех, вихрь платьев и фраков. На секунду он представил, что, если бы с ним не было дочери, и ему стало совсем тошно. — Есть новости? — Клара перематывала венки лентами. — Позже. У тебя есть что-нибудь? — Поговорим не здесь. Твангсте кивнул. Квартиру наверняка прослушивали. Несколько раз он даже замечал, что в кабинете, куда домработнице запрещено входить, вещи стояли чуть-чуть, буквально на сантиметр, иначе. Обыски. «Я удивлён, почему на вас до сих пор не завели дело», — прошептал вкрадчивый голос в голове. Твангсте изначально не держал в доме ничего важного или компрометирующего, все опасные бумаги хранятся в сейфе в Швейцарии, но угроза обысков действовала на нервы всё сильнее и сильнее. Раздражает. — Я закончила с венками. — Ёлка тоже всё, — он встряхнул руки от иголок. — Тогда пойдёмте ужинать! — Клара улыбнулась. — Надеюсь, ваша домработница готовит сильно лучше, чем следит за домом. — Готовит она действительно неплохо. — Сейчас посмотрим. Вильгельм принёс из кухни блюдо с уткой и яблоками, а в столовой Клара зажгла свечи и накрыла на стол. Они помолились, разлили вино и разрезали птицу. — Подведём итоги года, — Клара отрезала себе крыло. — Мы приспосабливаемся и работаем, мы на свободе и здоровы. По-моему, мы хорошо справляемся. Вильгельм вздохнул. Действительно, можно подводить итоги этого долгого, безумного года, длившегося как десять лет. Он жив, почти здоров и даже дееспособен. Весьма похвально: некоторые до сих пор нервы лечат. Впрочем, если так продолжится и дальше, ему тоже придётся съездить «на воды». На Кавказ поехать, что ли? К раздражительности добавились бессилие и проблемы со сном. В России он чувствовал себя, как морская рыба в реке: вроде то же самое, но очень погано. О том, что происходит с морскими рыбами через пару часов в пресной воде, он старался не думать. — С Рождеством! — С Рождеством! После ужина Клара сварила глинтвейн — пряности она тоже принесла — и они уселись в гостиной. Трещали поленья в камине, пахло елью и имбирём, Тильзит рассказывала истории из поездки, и Вильгельм чувствовал себя так умиротворённо, так по-домашнему, будто он был не на чужбине, в холодной и враждебной стране, а дома, в своей квартире в Берлине, в гостиной у своего камина и своей ёлки. «А ведь обычай ставить ель на Рождество в России появился из Германии», — с неожиданной теплотой подумал он.

***

1950, декабрь Открыв дверь, Григорий на мгновение ослеп от яркого света, а ещё через секунду оглох от взрыва. — Ауч! — взвыл Лёша, закрывая голову. Хлопушка выпала из его руки. — Я же говорил не взрывать их! — Волжский в бешенстве дал ему ещё один подзатыльник. — Да понял я, понял, прости! Я думал, что это Рахим! Больше не буду! — Ладно. Где все? — В музыкальной гостиной. Я проведу. Проходя по коридору и заглядывая в открытые двери, Григорий только и успевал присвистывать. Камалия всегда любила большие пространства, в прошлых веках на обустройство дома к празднику прислуга могла потратить добрых полмесяца, а тут… — И вы умудрились украсить это всё за два дня? — Волжский улыбнулся. Внутри разлилось тепло. — А как ещё? — Лёша пожал плечами. — Развесить не так сложно, гораздо напряжней всё это найти. Дефицит, чтоб его. Гриша, не смотри на меня так, нет тут прослушки. — Бережёного бог бережёт. — Царя бог не сберёг, — очень тихо сказал Ростов. Взгляд Григория потяжелел ещё тонн на сорок. — Ну так вот, половины народа ещё нет, поэтому все в гостиной, а не в столовой. Кстати, ты принёс котлеты и пряники? Федя уже весь извёлся, всё ждёт тебя и твои творения. — Они в машине. Когда будем накрывать на стол, тогда и принесу. — Лень? — Ага. Их встретили звуки пианино и скрипки. Григорий как можно тише открыл дверь, вошёл боком и осмотрелся. В последний раз он был тут лет пятнадцать назад, и за это время многое изменилось. Часть картин сменили, часть — перевесили, шкафы и ковры поменяли полностью. Неизменными остались только пианино, за которым сидел Витя, и инструменты в шкафах. Кажется, скрипка, на который сейчас играл Федя, была как раз из шкафа. Григорий кивнул Камалии, Алине и Насте и сел в одно из кресел. Саратов и Энгельс вошедшего не заметили: они были полностью поглощены процессом. Волжский закрыл глаза, наслаждаясь. Похоже, что-то из Чайковского. Да, это определённо «Щелкунчик». Сейчас, в этой комнате, в окружении этих людей, он чувствовал себя так покойно, как не чувствовал уже очень давно. Хотелось уснуть и поплыть по ласковым волнам пианино, покачиваясь от дуновений скрипки. Перед внутренним взором проносились картины из повести Гофмана: замок с золотыми башнями, девочка и мальчик у ёлки, игрушки, деревянная фигурка, тёмная комната, бой Щелкунчика с Мышиным королём… Его разбудили аплодисменты. — Браво! Браво! Федя, улыбаясь, кланялся, Витя кивал головой. — Всем спасибо! — Энгельс положил скрипку и смычок на пианино. — О, Гриша! Когда ты приехал? — Буквально минут десять назад, — они пожали руки. — Это было прекрасно. — Спасибо за похвалу, — подошёл Витя. — А ты сам не хочешь сыграть? У тебя всегда прекрасно получалось. — Прости, но нет. Слишком давно садился за инструмент. — Да ладно тебе! — Федя похлопал его по плечу. — Камалия, где у тебя ноты «Детского альбома»? Как раз для разминки Грише. — Второй шкаф, третья полка сверху, — предательски улыбнулась Зилант. — Ну ладно, — проворчал Григорий. Витя всучил ему папку с крупными неровными буквами «Чайковский. Детский альбом». — Пусть будет «Вальс», он повеселее. Волжский достал листы, поставил на пюпитр и начал играть. Игра давалась с трудом: отвыкшие, израненные, обожённые пальцы путались, мешкались и дрожали. Дважды он тихо ругался, не сумев взять нужные ноты. Один раз он даже думал бросить и послать всех лесом, но заставил себя продолжать. Последний аккорд. Пауза. Робкие хлопки, переросшие в бурю. — Очень хорошо! — Для такого долгого перерыва — отличный результат! — Молодец! Григорий встал с тяжёлым сердцем. Он даже не думал, что у него может настолько ухудшиться моторика. Нехорошо. — Народ, там Свят приехал! — в гостиную влетел Лёша. — И Рахим! — Предлагаю перейти в столовую, — Камалия встала. Ещё через десять минут приехали Дарен и Вардан, потом ещё, и ещё… Столовая наполнилась шумом и смехом, все шутили и разговаривали, кто-то затянул песню, и через секунду её подхватили все. Григорий подпевал тихо. Потом ещё одна песня, ещё, ещё… Наконец, Камалия хлопнула в ладоши — все замолчали — и объявила, что уже десять вечера и пора накрывать на стол. У выхода из столовой образовалась пробка: все собрались принести свои гостинцы. Волжский терпеливо всех пропустил и вышел последним. Когда вся еда была кое-как расставлена на столе — часть пришлось оставить на утро в холодильнике, потому что не вмещалось — в столовую с ноги вошла Тверь. — В следующем новом году я привяжу Немигова к стулу и заставлю его делать всю работу самому! Все ошеломлённо молчали. — Он заставил меня работать до девяти вечера тридцать первого! — Василиса! — Камалия выбежала из-за стола и расцеловала Калинину в обе щеки. — Я-то думала, что ты Новый Год проведёшь со Святогором! Как я рада тебя видеть! — Спасибо, что пригласила, — Василиса неловко похлопала её по спине. — Святогор сейчас с Ленинградом, Ярославлем и Псковом в Карелии. У них там мужская компания, я не стала мешать. — Василиса, ты ещё и Тверцу с собой привезла? — Святослав удивлённо смотрел на лисичку, крутящуюся под ногами хозяйки. — А что, ты не привёз Волгу? Тверца, да успокойся ты! — Нет, — Святослав несколько растерялся. — Ну ладно, я надеялась с ней встретиться. Слушайте, а у вас есть косточка? А то она не успокоится. Через минуту кость срезали с бараньей ноги и бросили лисе. Та отволокла её в угол столовой и начала с упоением грызть. Григорий раздвинул стулья, Рахим поставил ещё один. — Фух, — Калинина села между ними. — Ну что, ребята, как ваши дела? — Василиса Ярославовна, Минск действительно заставил вас работать до девяти вечера? — Рахим улыбался. — Ага. Занудный, сволочь, хуже него только Твангсте. Гриша, передай мне икру, масло и хлеб, пожалуйста. Спасибо. А как ваши дела, ребята? — Нормально, — Григорий налил себе чай. — Потихоньку, — Рахим накладывал в тарелку оливье. — Работаем. У вас как? — За исключением сумасшедшего начальства, всё хорошо. — Будете оливье? — Астрахань протянул Калинине ложку. — Да, пожалуйста, — Василиса Ярославовна тёрла глаза. — Ещё один такой год, и я перейду в Коминформ, сил моих больше нет. — Не знал, что Минск настолько страшен, — Григорий накладывал себе печёный картофель. — Это он последние десять лет такой, — Калинина вздохнула. — Бедняга. Винит себя в том, что не смог остановить войну, и боится новой. — Никто не смог, — Григорий сжал вилку. — Ни Париж, ни Лондон, ни Москва. — К слову о Москве, — в разговор вступила Камалия. — Гриша, тебе надо чаще посещать публичные мероприятия. У Москвы заканчивается терпение. — Я же сказал, что не буду ходить на партийные мероприятия. Я готов быть героем для народа, но не клоуном для чиновников. — Гриша, пожалуйста. — Я же сказал! — Григорий повысил голос и осёкся. На него смотрела половина собравшихся. — Прости. Казань только покачала головой. — Камалия права, — Тверь положила вилку. — Тебе лучше не упрямиться. — Я. Сказал. Нет, — Григорий очень старался держать себя в руках. На Тверь срываться нельзя, она простит, но не забудет. — Сейчас опасное время. Не создавай проблем. Предупреждаю по-хорошему. — А вы можете по-плохому? — Могу. — Давайте не за едой, пожалуйста, — попросил Святослав. Василиса чуть хмыкнула и продолжила есть. В их части стола воцарилась тишина, тяжёлая, как морская вода, и такая же тёмная и холодная. Через секунду стало слышно чужие разговоры. — А потом он сказал: «Пошёл лесом, Уралов!» — Алина смеялась. — Вообще-то я послал его на… — Лёша, ну не при женщинах же! — Настя, кто бы говорил! — Тост! — Алина встала. — Тост! — Лёша поднял бокал. — За бесконечное терпение и преданность партии Уралова! — Эй! — Как шумно, оказывается, — задумчиво сказал Рахим. Стало действительно шумно. Василиса Ярославовна начала рассказывать истории из молодости — в двух третях из которых Москве приходилось очень плохо — чем поднимала новые взрывы смеха, Рахим, Камалия и Святослав влились в общий хохот. Всё как всегда. Как будто ничего не было. Совсем ничего. Григорию стало дурно. — Василиса, а расскажи, как ты Святогора из Киева вытаскивала! — Камалия хихикала. — А что там рассказывать? Этот дурак начал хвастаться тем, что заключил со мной союз, это не понравилось Мите, и он приказал бросить его в темницу. Пришлось вытаскивать. — И как же ты его вытаскивала? — Камалия хитро улыбалась. Тверь вздохнула. — Оделась татарским послом. Все расхохотались. — А дальше наш дорогой татарский посол заставил Митю устроить пир, отругал его гусляров и приказал вытащить из подвала Святогора. — И вырезал всех на пиру, — как бы невзначай добавил Святослав. — Слава, ты преувеличиваешь, — Василиса поморщилась. — Не всех, а только тех, кто мне мешал. — Так всё-таки былины говорят правду? — Лёша смотрел на Тверь с удивлением. — Конкретно эта — почти. Моего мужа звали не Ставр, жили мы не в Чернигове, моё отчество не Микулишна, но в остальном — похоже. — Тост! — Тост! — Гриша, наливай! — Алина смеялась. — Нет, — Волжский очнулся. — У меня есть чай. — Ну Гриша! Василиса Ярославовна такую настойку принесла! — При всём уважении к Василисе Ярославовне, я не буду. — Алина, не приставай к человеку, — Тверь вздохнула. — Гриша, ты можешь не пить. — Ну ладно, — Алина пожала плечами. — За то, чтобы былины претворялись в жизнь! Григорий снова отключился. Ему было очень дурно. Почему-то в горле стоял ком, мешая дышать, а живот сдавило. Душно. «Оливье больше не есть, — мысленно приказал он себе. — Хватит жирного». Волжский тайком посмотрел на часы на руке. Половина одиннадцатого. Ещё полтора часа, и он поедет домой. На большее его не хватит. — Гриша, подъем! — опять Алина. Ленин и Маркс, за что? — Твоя очередь! — А? — Григорий встрепенулся. — Что? Какая очередь? — Тост читать! — Ульяновск смеялась. Да сколько можно. — Ты последний остался! — Ладно, но Алине больше не наливать, — он налил себе ещё чай и встал. Через секунду Сталинград понял, что не знает, что сказать. Все слова казались избитыми, фальшивыми, ненастоящими. Он не мог вытащить из себя эмоции, чтобы оживить эти мёртвые звуки. — Кхм. В любом случае, все всё уже сказали до меня. За счастье! Он выпил, и все выпили. Внутри было гадко. «За счастье». Идиотизм и только. Сталинград не верил, что в следующем году будет счастье. Он уже ни во что не верил. До полуночи Григорий продержался на одной силе воли. Ему было невыносимо тяжело улыбаться, смеяться, кивать, он иррационально боялся, что его раскроют. «Нельзя портить им праздник. Нельзя». За минуту до двенадцати все начали считать. Три. Два. Один. Бой часов, аплодисменты, смех. — С новым годом! — С новым годом! Он посидел ещё минут десять, потом встал. — Дамы и господа, я пойду. Остались кое-какие дела. — Да ладно тебе, Гриш! Посиди с нами ещё! — Не могу, правда. Простите, но не могу. — Ладно, — Рахим тоже встал. — Давай хоть провожу тебя. — Всем хорошей ночи! — Григорий улыбнулся на прощание. Получилось вполне искренне. — Бывай! — Не забудь взять моё варенье! Оно в коридоре, коробка под номером три. — Удачи! — А где пряники? — Да тут они, тетеря слепая. Рахим закрыл дверь, и шум стих. — А теперь признавайся, Гриша, что у тебя за дела в Новый Год, — друг скрестил руки. — Я плохо себя чувствую, — лгать бессмысленно. — Мутит, тяжело дышать и в ногах колет. — Понял. Я поведу. Не волнуйся, я не настолько пьян, чтобы потерять руль. Григорий посмотрел на него с сомнением, но промолчал. Они дошли до прихожей, оделись, вышли и открыли машину. — Гриша, почему ты не пил? — Рахим завёл автомобиль. — Мне очень плохо после алкоголя. — Похмелье? — они тронулись. — Мысли. Я перестаю их контролировать. Они становятся ещё хуже. — Понял. Ты не вредил себе? — Пока нет, но после алкоголя очень хочется. Ненавижу это тело. Ненавижу этот город. Просто ненавижу всех. Особенно себя. Короткие предложения падали как камни, как поленья, разрубленные топором. — Я… понял.

***

1951, март — С международным женским днём, — сказал Твангсте, вручил букет и вышел из её кабинета. Грушевиц опасливо понюхала букет. Ничего особенного, просто цветы. Фиалка, лаванда, колокольчик, ещё какие-то цветы, названий которых она не знала. Шеф любит синий? Неожиданно, Мария думала, что он предпочитает жёлтый. За год работы личным секретарём Грушевиц очень хорошо изучила своего шефа. Твангсте вписывался в два слова: аристократ-военный. Изящный, источающий ауру благородства, высокомерный, надменный, хладнокровный, бесчувственный душегуб. Твангсте пугал. Он выглядел как человек, говорил как человек, но в его глазах было что-то нечеловеческое, древнее, хтоническое. Змей. Чудовище из старых преданий. Первый враг человечества. Создание иного мира. Твангсте говорил мало, часто общался жестами или мимикой. Тильзит говорила, что это из-за проблем с речью после войны, но Грушевиц в это верила с трудом. Чудовищу не пристало говорить по-человечески. При всей своей хтоничности Твангсте был ненормально точен и аккуратен. Опоздал за весь год только один раз: когда ему прострелили шею и пришлось ехать в больницу. По рубашкам можно проверять белизну бумаги, а по глазомеру — поверять линейки. Но главной чертой шефа было хладнокровие на грани безразличия. Даже когда Энгельс выстрелил ему в шею, шеф приставил ему к горлу нож и спокойно спросил: «Ваше имя?» В дверь постучали, оборвав поток мыслей. — Войдите! — Утро доброе, — Тильзит закрыла дверь. — О, он и вам подарил цветы? Я могу посмотреть? — Конечно, — Грушевиц кивнула на букет на столе и подошла к подоконнику. Не зря прошлый хозяин кабинета поставил тут вазу. — Boah! Veilchen, Lavendel, Glockenblume und… — Тильзит чуть слышно хмыкнула. — Прошу прощения, просто я не знаю их названия на русском. — Всё хорошо, — вазу сначала надо будет помыть, она вся в пыли. — К слову, вы знаете язык цветов? — Нет, — Грушевиц на секунду растерялась. — Если кратко, он благодарен вам за преданность и постоянство. Поздравляю, — Тильзит улыбнулась. — Он вас ценит. — С чего бы? — Грушевиц подняла вазу и поставила у двери. Во время перерыва надо будет помыть. — Вы ему не мешаете. Очень ценное свойство, между прочим. — Буду знать. Извиняюсь за вопрос, но какие цветы он подарил вам? — Ничего особенного. Благодарность, привязанность, отеческая любовь. — Честно говоря, не ожидала от него такое, — Грушевиц снова села в кресло. Теперь Тильзит смотрела на неё сверху вниз. — Это слишком… романтично? — Отнюдь. Раз уж мы заговорили об этом, как он вам? Что вы о нём думаете? — Вы правда думаете, что я буду обсуждать своего начальника с его дочерью? — Да, думаю. Я не собираюсь ему что-либо говорить, кроме того, если вы правильно его поймёте, вам обоим будет проще работать. Грушевиц мысленно вздохнула. Врать бесполезно, Тильзит с четырёхсотлетним опытом раскусит любую ложь. Что можно сказать безопасно? — Чиновник до мозга костей. Бюрократ, думающий на языке инструкций и процедур. Живёт и дышит политикой. Знает половину Европы. Говорит мало, но по делу. Хладнокровен, умеет держать себя в руках. Почти не показывает эмоции. Пунктуален. Консервативен, но больше представитель Realpolitik. Скорее практик, чем теоретик, но отлично знает теорию. Ненавидит публичность. — То есть, скучный немецкий бюрократ? — Тильзит улыбнулась. — Ещё он удивительно любит кофе, табак и спать. — Скучный немецкий бюрократ. — Прошу заметить, что вы сами это сказали. — Это очень хорошо, что вы так думаете. Это значит, что всё идёт штатно. — Прошу прощения? — На самом деле, он очень харизматичен. Слышали про Макса Вебера и его типы легитимности? В юности он доказывал свою легитимность харизматическим путём. Он умеет говорить, умеет зажигать огонь, умеет вести за собой, просто сейчас ему это не нужно. — То есть?.. — Если ему требуется проявить харизму, значит, что-то пошло не так, ведь других его навыков уже не хватает. — Я учту это. Что-нибудь ещё? — Хм, — Тильзит задумалась. — Он не пугает вас? — Я могу не отвечать на этот вопрос? — Я бы вам не советовала. — Хорошо, — Грушевиц сделала глубокий вдох. — Меня пугает, что человек, убивший такое количество людей и не чувствующий ни малейшей вины, настолько набожен. Он молится перед едой, перед началом работы, после конца работы. Я не понимаю, зачем. — А почему нет? Грушевиц моргнула. — Почему бы и нет? Если бог есть, то он поможет, если нет, то отец ничего не теряет. — Действительно. Они молчали. — Госпожа Тильзит, а вы верите в бога? — Разумеется, — Тильзит улыбнулась. — Я верую, ибо абсурдно. Есть люди, чьё существование не подчиняется здравому смыслу, законам физики и биологии, значит, их создало нечто, что не подчиняется разуму так же. Сын Божий умер и воскрес, так же, как воплощения городов, значит, Бог есть. — С вами сложно поспорить, — Грушевиц на секунду замялась. — Могу ли я задать вам личный вопрос? — Смотря какой. — Каково это — умирать? — Не знаю, мы воспринимаем это иначе. Мы почти никогда не умираем по-настоящему. Для нас это просто очень долгий сон. — Понятно, — тихо сказала Грушевиц. — Ещё вопросы? — Почему ваш отец так сильно не любит женщин? — Грушевиц вспомнила знакомство с шефом. — Он не очень слишком к нам привык. Понимаете, он почти всю жизнь провёл в армии и госаппарате, а там с женщинами туго. Ещё что-нибудь? — У вашего отца осталось хоть что-то, похожее на совесть? — рискованный вопрос, но раз уж пошёл такой разговор… — Скорее нет, чем да. — А у вас? — Грушевиц за год совместной работы поняла, что Тильзит спокойно относится к подобным вопросам к себе. — Не знаю, — Тильзит на секунду остановилась. — Я не чувствую вины, отец тоже. Мы не нарушали закон своей страны и исполняли свой профессиональный долг, — Тильзит нахмурилась. — Если вы думаете, что воплощения одни такие особенные, я вас огорчу: мы созданы по образу и подобию людей. Если вы спросите у простых немецких граждан, очень немногие из них будут чувствовать, что согрешили, а многие не почувствуют никогда. Защитный механизм. Очень немногие способны признать вину. — Как думаете, когда простые немецкие граждане начнут осознавать, что сделали? — Через два поколения. Отца трудно винить, но деда уже можно. Подождите лет тридцать и увидите сами. — Вы настолько в этом уверены? — Я видела это много раз. В дверь постучали. — Войдите. — Мария Алексеевна, вы… — на пороге стоял шеф. — О, Клара. Не ожидал тебя здесь увидеть. — Мы обсуждали цветы, — Тильзит улыбнулась. — Отлично, мне в любом случае нужны вы обе. — Хорошо, — Грушевиц встала, дошла до двери и чуть слышно хмыкнула. Вильгельм Твангсте не чувствовал вину, но он её признавал.

***

1951, апрель Вильгельм тихо вздохнул, положил письмо от сына на стол и потёр глаза. Он очень устал, неделя выдалась совершенно бешеной, хотелось лечь и не вставать часов двадцать. Ещё немного, и он начнёт ненавидеть эту страну, ненавидеть тихо, люто, сжимая кулаки и стискивая зубы. Он не ненавидел Россию, нет. Первое место в его списке пожеланий к уничтожению занимал коммунизм, и занимал уже много лет. Ещё немного, и ему придётся немного потесниться на пьедестале. Бессилие, накатывающее на него каждый раз, когда он не мог пробить свою позицию, не мог ответить на удар, не мог даже составить план своих действий, рождало бешенство. Это было не бешенство его детства, когда он, движимый ненавистью, боролся за власть, не отчаянная ярость юности, когда христианский мир разлетелся на окровавленные куски, и он пытался удержаться на поверхности красного моря. Это было бессильное, запертое бешенство, которое не могло зажечь пепел. Это бешенство разрушало изнутри, выжигало силы. Плохое бешенство. Очень плохое. Сейчас даже письмо от Альбрехта только раздражало. Сын был в Германии, участвовал во внутренней политике страны, боролся за власть, интриговал, создавал и разрушал коалиции, Вильгельм же мог только наблюдать за этим издалека, изредка давая советы или предостережения. Он был оторван от родной земли, и без неё, как мифический Антей, становился беспомощным человеком, не титаном политики, не символом, не воплощением традиции. Человек. Жалкий, слабый, смертный. Задушенный. Разумеется, когда-нибудь, в далёком будущем, он свыкнется с Россией и начнёт считать её своей страной, но сейчас эта страна ненавидела его, и он отвечал ей тем же. Взгляды, полные отвращения, неприязни, злобы, отражались в нём и посылались обратно в том же объёме. Твангсте сейчас было трудно представить те же взгляды, но без привычного набора ярости и непринятия. Что уж говорить, он едва представлял себя, спокойно пожимающего ладонь Энгельсу или Челябинску. При одной мысли об этом рука тянулась к ножу. Даже сама государственная машина, безликая, бездушная, была против него. Если в родной бюрократии Твангсте чувствовал себя как рыба в воде, то сейчас его выбросило из моря, и он лежал на земле, неловко дёргаясь, в ожидании гибели. Вильгельм не понимал, как оно работает, не понимал, куда что направлять, откуда что принимать, какие процедуры требуются обязательно, а какие — нет. Даже спустя год он порой путался, один раз совершенно секретная записка попала в другой департамент, и от скандала его спасла лишь лень получателя, посчитавшего её неважной и сразу уничтожившего. Вильгельм ненавидел чувствовать себя некомпетентным, хуже этого только слабость. Некомпетентные будут выброшены, а слабые — уничтожены. Твангсте вздохнул, потряс головой, посмотрел на часы и поморщился. Восемь вечера, а ему нужно написать ещё четыре записки, две телеграммы и одну докладную. Гадство, завтра суббота, необходимо закончить всё сегодня. Когда он положил ручку в подставку, было уже полдвенадцатого, а глаза неудержимо закрывались. Если бы не литр кофе и две пачки сигарет, его бы хватило на две записки максимум. Как он доехал домой, переоделся и лёг в кровать, Вильгельм не помнил. В памяти осталась только одна мысль: «Я слишком быстро устаю». Зато он очень хорошо запомнил своё удивление, когда его разбудила домработница и сказала: «Сейчас шесть часов вечера воскресенья». Он проспал около полутора суток. Определённо, Россия его истощает душевно и телесно.

***

1951, май Саратов вскочил, как только услышал первый выстрел. Когда открыл дверь, прозвучал третий. Когда понял, откуда звук — четвёртый. Когда открыл кабинет Гриши — шестой и контрольный. Виктор вскинул пистолет. На полу кто-то лежал, но он не успел приглядеться. — Оружие на пол, руки вверх, — нельзя допустить дальнейших жертв. — Я считаю до трёх. Гриша смотрел на него как на врага. Сердце пропустило удар. — Раз. Гриша молчал, в его глазах пылала такая ненависть, что у Виктора тряслись руки. — Два. Гриша сделал шаг. — Три. Саратов целился в ногу. Попал: на брюках появилось мокрое пятно. Гриша сделал ещё один шаг, в его глазах ревело слепое, безумное пламя. Сердце упало вниз. Виктор не хотел убивать друга. Не хотел. — Прости.

***

Гриша убил Рахима. Шесть пуль в грудь. Казань рухнула на диван и стиснула виски. Дыхание было тяжёлым и прерывистым. Бедный Рахим. Никто ничего не узнал: через минуту подошёл Святослав и разобрался. Аллах всемогущий, что бы произошло, если бы не Свят?.. — Чаю? — подошёл Витя. Он держался очень хорошо: о произошедшем говорили лишь бледность и дрожь в пальцах. Даже его кабинет выглядел так же, только пахло порохом. — Да, пожалуйста. — Сахар? — Две ложки. Звон ложки о стенки чашки был единственным звуком в комнате. — Держи. — Спасибо. Камалия пила чай медленно, почти не чувствуя вкуса. Витя сидел на кресле и механически крутил в руках чашку. Дзынь! Разбил. — Извиняюсь, я за веником. — Оставь. Витя налил себе ещё чая, высыпал сахар из сахарницы без ложки, выпил залпом. Снова начал крутить чашку. Через две минуты чашка лопнула. Витя снова налил чай. В это раз он сыпал сахар так долго, что Камалия думала, что сахара будет больше, чем чая. Чашка разбилась через пять минут. — Гриша был не в себе. Он бы никогда не убил Рахима и никогда бы не посмотрел на меня… так. Он не понимал, что делает. Почему это произошло? Камалия ничего не ответила. Чай уже остыл, а она всё смотрела в зеленую гладь. — Всё же было так хорошо… — голос Вити дрожал. — Похоже, что не было, — тихо сказала Камалия. — А никто из нас это не увидел. Совсем никто. — Он даже не просил о помощи, — Витя был на грани истерики: губы и пальцы дрожали. — Или же мы не хотели этого видеть. Витя рвано вдохнул и закашлялся. — Я очень плохой друг. — Мы все, Витя. Витя начал рыдать. Камалия молчала. «Я очень плохой друг». Она как старшая должна была понять, что происходит, должна была помочь и предотвратить. Камалия ненавидела себя. Святослав вошёл без стука. Он был бледен, как стена за его спиной. — Я всё прибрал. Отвезём их в больницу после конца рабочего дня, чтобы никто не видел. — Спасибо, Свят. Святослав сел рядом с ней и обнял за плечи. Камалия начала всхлипывать.

***

Гриша открыл глаза через сутки, но в них был один только шок. Виктор приходил к нему каждый день и подолгу разговаривал. Шок прошёл через три дня, и Гриша объяснил, что произошло. Рахим очнулся через неделю. — Гриш, ты не хочешь увидеться с Рахимом? — Виктор сидел напротив больничной кровати, сцепив ладони в замок. — Я… я не знаю. Мне страшно, очень страшно. Я не знаю, что ему сказать, — у Гриши дрожали руки. — Я уже говорил с ним. Он тебя не винит. «Он же не убил меня навсегда? Значит, всё в порядке». И он очень хочет с тобой увидеться. — Я его убил, — Гриша дрожал всем телом. — Я его убил… Виктор встал, сел рядом и обнял. Гришу колотило. — Я не герой. Я чудовище. — Гриша… — Я убил человека просто так. Просто так! Я убил Рахима! — Гриша сорвался. — Гриша, у тебя был приступ, это другое. Ты не понимал, что делаешь. Ты болен. — Значит, я больное чудовище, — в голосе друга звенела обречённость. — Как я могу тебе помочь? — Я не знаю. Я не знаю, что мне делать. Я не хочу никого видеть, не хочу никого ранить, но если я буду ото всех прятаться, мне будет только хуже, и я снова кого-нибудь… — Разберёмся. Мы со всем разберёмся. Взрослые люди, как никак, — Виктор позволил себе пошутить, потому что ещё немного, и ему стало бы совсем погано. — Думаешь? — Думаю, — уверенно сказал Саратов. — Я уже ни во что не верю, Витя. Так странно: вроде бы всё уже прошло, дальше будет только лучше, но я не верю, что впереди будет хоть что-то хорошее, — Гриша на секунду запнулся. — А эти мысли… Они не останавливаются ни на секунду, они говорят, что я чудовище, что лучше бы я умер, что из-за меня погибли сотни тысяч… — Ты же понимаешь, что это чушь? — очень тихо спросил Виктор. — Понимаю, но они не замолкают. Они говорят, говорят, говорят… И я начинаю им верить. — Мы со всем разберёмся. У тебя есть я, Камалия, Святослав, Федя, Рахим, Лёша, и мы все хотим тебе помочь. Ты важен для нас. — Я очень на это надеюсь. — Ты не надейся, а считай, — Саратов дал другу шутливый подзатыльник. Гриша вымученно улыбнулся.

***

1952, июль Григорий вздохнул и перешёл из сидячего положения в лежачее, закинув ноги на подлокотник дивана. Замкнутый круг. Он не хочет никого видеть, потому что у него нет на это сил, ему становится всё хуже, он становится всё опаснее для окружающих, и ему всё больше нужна помощь. Витя мешал сахар в чае. Ложка раздражающе стучала о стенки. Дзинь-дзинь-дзинь. Раздражение выматывало. — Так. Ещё раз. Рахим хотя бы не пьёт чай с сахаром в таких количествах. Рахим. Он его убил. Убил. — Что они говорят? — Витя отложил чашку и снова взял в руки блокнот и ручку. — Мы это уже обсуждали. Смотри позапрошлый разговор. Сколько страниц назад? Шесть? Семь? — Пять. Не преувеличивай. — Какая разница? — Гриш, — Витя поднял голову. В его глазах была усталость. — Пусть я и медик, но я могу помочь только тем, кто сам хочет себе помогать. Григорий молчал. Витя решил попробовать себя в медицине во время Первой Мировой, и оказалось, что у него настоящий талант. Витя спасал живые трупы, лечил тело и душу и лишь шутил, что «делится с ними капелькой своего бессмертия». — Я понимаю, что мне нужно что-то делать, но у меня нет сил и желания этого хотеть. Я не верю, что может стать лучше. — Та-ак. — Ты опять сравниваешь меня со своими пациентами? — А что поделать. Уф, — Витя снял очки и потёр глаза. — Хотя, всё равно это бесполезно. Мало кто из моих пациентов имел военный невроз в четыреста лет. Гриша, у тебя точно никогда такого не было? — Не помню. У меня проблемы с памятью. — Ладно, видимо не было, иначе я бы знал. — Ты слишком самоуверен для врача, проглядевшего болезнь друга. Витя смотрел на него со смесью раздражения, негодования и растерянности. — Ты сам не хотел, чтобы тебе помогали. К слову, я до сих пор не могу понять почему. — Сам не знаю. Витя вздохнул, записал что-то, глотнул чаю. — Ладно, пройдёмся по всем пунктам. Ты говорил, что у тебя обострились фантомные боли. Как именно? — Не только фантомные. Шрамы начали вскрываться, и они болят по-настоящему. По части фантомных… Тело горит, как тогда. Иногда мне так больно, что я даже дышать не могу. Такое чувство, будто мне снова дробит кости. Один раз меня рвало от боли. — Что со сном? — Его нет. — Совсем? — Я не могу спать больше пяти часов. Просыпаюсь от кошмаров. — Ты пробовал спать днём? — Вить, я пытаюсь уснуть три-четыре часа, какой дневной сон? — Григорий истерически хмыкнул. — Мне уже никакие снотворные не помогают, я штук десять пробовал. — Какие кошмары тебе снятся? — Гарь, дым, вкус крови, крики, стоны, грохот, выстрелы, трупы, всё горит, всё болит. — Что насчёт навязчивых воспоминаний? — Скорее навязчивые ощущения. Иногда ни с того ни с сего мне становится трудно дышать, отнимаются ноги или становится очень больно. — Что ты чувствуешь в эти моменты? — Отчаяние. Я не знаю, когда это закончится. Я больше не хочу, Вить. — Что именно ты не хочешь? — Жить. Я очень устал. Я устал от постоянной вины, от мыслей, от кошмаров, от того, что люди считают меня героем, когда на самом деле я — чудовище, способное ни с того ни с сего убить любого. Я не хочу, чтобы из-за меня кто-то снова пострадал. Я устал бояться, что снова кого-нибудь убью. Витя молча делал заметки. — Я постоянно их слышу, Вить. Я постоянно слышу, как они умирают. — Кто именно? — Все! Тысячи и тысячи людей, которые умерли ни за что! Умерли за город, которому дали глупое имя! Молодые ребята, они могли жениться, вырастить детей, но они умерли в чужом городе ни за что! — Гриш, остановись, — очень тихо сказал Витя. — Они умерли за то, чтобы не убили их родных и близких, чтобы их родители, братья и сёстры жили. Они остановили врага и спасли всех нас. Григорий начал истерически хохотать. — Ты прав, Витя! Прав! Но я всё равно каждую ночь слышу, как они умирают! Они снова кричат, плачут от боли, стонут, ругаются, зовут маму, они, они… — Они понимали, ради чего умирали. Это не твоя вина, что они погибли. Ты не отдавал приказов. Твои руки чисты. — Но я всё равно их слышу, Вить. Всё равно. Витя продолжал что-то писать. Григорий начал злиться: почему он остаётся таким спокойным?! Как он смеет?! Сотни тысяч погибли! — Гриш, это нормально, что ты злишься, — Витя как почуял. — В твоей ситуации это даже слишком нормально. Саратов наконец поднял глаза от записной книжки, и Григорий увидел в них боль. — Ты очень сильный, Гриш. Я бы не справился. Можно тебя обнять? — Мгм, — Григорий снял ноги с подлокотника и сел. Витя опустился рядом и обнял. От друга пахло лекарствами и травами. — Ты очень сильный, правда. Каждую ночь слышать смерти, бороться с приступами, терпеть бессонницу, сражаться с мыслями — я бы не справился. Каждый день поражаюсь, как ты выдерживал столько времени и даже никому не говорил. — Я старался, — Волжский нервно хмыкнул. — Мы справимся, Гриш. Ты не один. Всё будет хорошо. — Надеюсь, — Сталинград в это не верил. — Пожалуйста, не скрывай от нас своё состояние. Мы хотим и можем тебе помочь. Обещаешь? — Обещаю.
487 Нравится 241 Отзывы 88 В сборник
Отзывы (11)