***
1954, июль — Федя, у меня для тебя сюрприз! — Григорий поднял сына на руки и закрутил. — Какой? — Федя смеялся. — Увидишь через три недели! — Григорий сделал ещё круг и опустил малыша на пол. — Я буду занят и не смогу забрать тебя на выходные, прости. — Ну ладно, — Федя опустил голову. — Это будет очень большой сюрприз. Тебе понравится, обещаю. — Я верю тебе, папа, — очень серьёзно ответил Федя. Григорий потрепал его по голове. Посёлок Волжский станет городом. Прецедент! Всего два с половиной года и посёлок становится городом! И как — приказом самого Президиума Верховного Совета, высшего органа страны! Такое надо отпраздновать и отпраздновать так, чтобы это запомнили все. У Сталинграда всего три недели, чтобы организовать настоящий пир. Григорий сумел договориться с чиновниками о проведении двух праздников: сначала официальный, потом личный. Пусть люди отмечают своё, пусть, но города отпразднуют сами. Он даже сумел договориться с Москвой, чтобы указ Президиума Верховного Совета был подписан не утром, а ровно в шесть вечера. За это придётся заплатить свою цену, но сейчас Сталинград об этом не думал. Все три недели он носился как белка в колесе: найти место для проведения, найти и арендовать шатры, заказать блюда и много-много всякого разного. Ему даже кошмары сниться перестали: вместо трупов и криков он видел еду, белую ткань, зелёную траву и пока что размытые лица гостей. Гостей будет много. Вся Волга, весь Дон, промышленные города, друзья и приятели, знакомые, некоторые уважаемые люди — не меньше двух сотен. Федя узнал, что станет городом, утром, во время официального объявления. Малыш с какой-то радостной гордостью читал с листа текст и аплодировал со всеми, смеясь. «Папа, скажи Челябинску, что он очень сильно не прав! Я стал городом всего за два года! Гоп!» В пять часов вечера начался настоящий праздник. Столы, трибуна, зелёная трава под ногами, голубое небо и города вокруг. Федя очень испугался толпы, но Григорий посадил его себе на шею, и кроха немного успокоился. Все хотели взять Федю, обнять, ущипнуть за пухлые щёчки, Сталинград даже почувствовал странную ревность, но вовремя задушил это чувство. Все должны запомнить, что его сын стал городом. — Гриша! — он обернулся и увидел Святослава. — Я привёл Волгу! — Федя, знакомься, — Григорий тут же спустил сына с плеч. — Это Волга. Она — рогатая олениха. Поприветствуй её. Волга величественно шагала по траве, чуть кивая коронованной головой знакомым городам. Самая длинная и крупная река Европы. Рогатая олениха — невозможное животное, никогда не встречающееся в природе и тем лишь подтверждающее свою силу, легендарное существо, символ плодородия и света. Федя застыл, смотря на царственное создание, он подсознательно понимал, что перед ним что-то необычайное. Волга медленно, не спеша, подошла и обнюхала ребёнка. Все затаили дыхание. Потом Волга лизнула Федю в лоб. — Она приняла его! — Волга его признала! — Ура-а-а! Ура-а-а! Ура-а-а! Григорий облегчённо рассмеялся. Он понимал, что Волга примёт малыша, но почему-то боялся. Действительно, с чего бы ей его не принять? Она уже лет сто всех принимает, даже кости никому копытом не ломает, как раньше. Как глупо. Волга продолжала вылизывать Феде голову, точно мазала елеем, потом повернулась к Григорию и странно кивнула назад. — Она хочет, чтобы ты посадил Волжского ей на спину, — сказал Святослав. — Вот это честь! — Камалия улыбалась. — А меня она так не величала в детстве. — Меня тоже, — Святослав вздохнул. — Федя, сейчас я посажу тебя на её спину, — Григорий опустился на одно колено. — Крепко держись за рога, нельзя падать. — Хорошо. — И не бойся. Ты ей очень понравился, она ничего тебе не сделает. Волга нетерпеливо фыркнула и топнула копытом. — Ладно-ладно, сейчас, — Григорий поднял сына и осторожно опустил на ровную спину. — Держись крепко, понял? — Угу. — Тогда поехали. Волга качнула головой и вдруг бросилась вскачь. Она летела по траве, а люди перед ней расступались, как вода перед Моисеем, Федя вжался в спину, на особенно резких прыжках он подлетал, но всё равно держался. Толпа выла и аплодировала, а Григорий торжествовал, не было никакой войны, не было боли, есть только восторг и гордость. Олениха бегала всего минуту, однако эта минута была вечной. — Понравилось? — Григорий поднял сына и прижал к себе. — Сначала я ничего не понимал, но потом понравилось. Я как будто летел! — Федя показал руками птицу. — Если хочешь, мы можем прокатиться на самолёте. — Давай! Григорий улыбнулся, но через секунду посерьёзнел. — Федя, через полчаса ты станешь городом. Тебе будет больно, как никогда. Ты будешь думать, что умрёшь. Это не так. Ты станешь городом и после этого тебя будет почти невозможно убить. — А если что-то пойдёт не так? — Не пойдёт. Ни разу такого не было. Всё будет хорошо, — Григорий поцеловал сына в лоб и спустил на траву. — Пойдём знакомиться дальше? — Угу, — Феде всё ещё было страшно, но он кивнул. Полчаса летели, как ракета. Волжский всё более и более запуганно смотрел на часы, в последние десять минут Григорий даже взял сына на руки, чтобы хоть немного успокоить. Федю ощутимо трясло. — Что, Гриша, будешь таскать ребёнка на руках до пятидесяти? — Лёша ткнул его в бок. — Ростов, если ты не замолчишь, я расскажу, как ты себя вёл, когда становился городом, — отрезал Григорий. — Ладно-ладно, молчу, — Лёша замахал руками. Ростову было так больно, что он перерезал себе горло. Об этом знало от силы человек пять, и Лёша хотел сохранить это число любой ценой. — Пять минут, — Саратов смотрел на часы. — Понял. Витя, объяви, пожалуйста, время. Я пойду с Федей в шатёр. — Давай я пойду с вами, я медик, как никак. — Тогда я всех оповещу, — Самара зашагала к трибуне. Григорий проводил её взглядом. Если Настя решает сделать доброе дело, её можно остановить только прямым попаданием ракеты. Они зашли в шатёр, Федю било крупной дрожью. Витя закрыл полог, налил яблочный сок из бутылки. Григорий, не найдя стула, сел на землю, обняв сына. — Папа, а с тобой тоже было такое? — Да. Это было в конце восемнадцатого века, когда я стал уездным городом. Мне было очень страшно и больно, но в итоге это оказалось полезно. — Держи, — Витя протянул сок. — Пей маленькими глотками, это поможет тебе успокоиться. Хорошо. Теперь возьми платок и засунь в рот. Не волнуйся, он чистый. Это нужно для того, чтобы ты не сломал зубы. Федя побелел, но платок взял. — Сколько времени? — Ещё две минуты. Федя, ты можешь кричать и плакать, это абсолютно нормально, — Витя похлопал малыша по плечу. — Никто тебя не осудит, все мы прошли через это. Я рыдал, твоего отца тошнило, тётя Настя ещё два дня дёргалась от любого шороха. — Не пугай его. — В общем, не сдерживайся, — Витя снова посмотрел на часы. — Минута десять. — Будем надеяться, что Московский сдержит обещание и подпишет вовремя. — Вот будет весело, если он забудет. — Не забудет, он обещал. Друг хмыкнул. Через секунду Федя закричал. Когда Витя посмотрел на часы и сказал, что прошло всего четыре минуты, Григорий не поверил. Для него это длилось четыре часа. Волжский кричал, плакал, выгибался в судорогах, в конце потерял сознание и обмяк в его руках. Григорий хотел забрать боль сына, ему не привыкать, но всё, что он мог — сжать зубы и обнять малыша крепче. Федя застонал. — Ты меня слышишь? — Григорий бережно погладил сына по спине и вытащил у него изо рта платок. — Д-да-а, — просипел Волжский. — Ты молодец, ты справился. Ты теперь город. Всё будет хорошо. Федя заплакал. Их встретили аплодисментами. Федя старался улыбаться, Витя тоже улыбался, Григорий светился, как солнце. Спускался тёплый летний вечер. Гости начали разъезжаться, со столов начали потихоньку убирать тарелки, подарки наконец удалось собрать в одну кучу — очень большую кучу, настолько большую, что Федю можно было в ней спрятать целиком — и Григорий наконец смог поговорить с теми, с кем действительно хотел. — Рада видеть тебя таким счастливым, — Камалия наблюдала за расходящимися людьми. Она салютовала бокалом и выпила. — За твоё здоровье. Как ты? — Почти нормально. — Голоса в кошмарах пропали? — Не особо, — Григорий пожал плечами. — Просто теперь, когда просыпаюсь, говорю «я вас не убивал». — Помогает? — Пока нет, но, надеюсь, скоро будет. Забавно, что больше всего мне сейчас помогает воспитание сына и щенка. — Витя огорчится, если об этом узнает. Его сеансы тебе так слабо помогают? — Да нет, просто с Витей я встречаюсь несколько раз в месяц, а Федя и Вилен у меня каждый день. — К слову о Вилене, почему ты не привёз его сюда? — Он боится незнакомых людей, и я не хотел его пугать, — Григорий налил чай в кружку. — Хороший пёсик. Умный, послушный, очень любит играть. Команды запоминает на раз-два. Когда вырастет, станет первоклассной собакой. — У тебя всё вырастает в первоклассное, — Камалия фыркнула. — С твоими-то золотыми руками. — Кроме Лёши. — Лёша ещё молод, вот отбесится и тоже станет нормальным человеком. — Что-то мне так не кажется. Они рассмеялись. — Хороший у тебя сын растёт, — Камалия крутила в пальцах ножку бокала. — Добрый, сильный, немного бесстрашный. — Почему бесстрашный? — Я в его возрасте бы ревела от страха, сидя на Волге. — Не думаю, что ты помнишь те времена. — Я думаю логически, Гриша. Ло-ги-чес-ки. Рассчитываю, какой я могла быть девятьсот лет назад, — Казань неопределённо помахала пальцами в воздухе. — Да ладно тебе, — Григорий хмыкнул. — Эй, где твоё уважение к старшим? — Камалия ткнула его пальцем в бок. Волжский хихикнул: щекотно. — Я тебя старше на шестьсот лет, поимей почтение! — Хорошо, хорошо, уважаю и почитаю. — Во-во. Распоясались тут всякие. Что думаешь делать дальше? — Московский уже не требует, чтобы я участвовал в каждом партийном мероприятии, поэтому буду просто жить, восстанавливаться, воспитывать детей, читать книги, готовить. И ни шагу в Москву. — Хороший план. Мне нравится, — Камалия улыбнулась. Они помолчали. — Знаешь, я даже начал думать, что в будущем может быть что-то хорошее, — Григорий рассеянно гладил ручку кружки большим пальцем. — О-о-о-о-о! — Странное ощущение, честно говоря. Отвык от этого за пятнадцать лет. — Я очень рада за тебя, — Зилант похлопала его по плечу. — Коммунизм мне даже почти нравится. — Надо было сказать Московскому, что если тебя не тыкать лицом в коммунизм, то ты сам его полюбишь, — Камалия хихикнула. — Насильно мил не будешь, а если держать дистанцию — уже почти ничего. — Боюсь, он не поймёт. — Но попробовать стоит, не так ли?***
1955, июнь Его разбудил грохот. «Они опять что-то разминируют?» «Так, стоп». «Я жив». Вильгельм открыл глаза и поморщился. Он не чувствовал половину тела, причём буквально: ног и левой руки не было. Кажется, он опять в больнице: пахнет лекарствами. Судя по пению птиц, сейчас весна или лето. Когда он умер, было начало зимы. «Минск меня убьёт. У нас же кризис в Чехословакии». «Какой сейчас вообще месяц?». «Будем надеяться, что кризис разрешили без меня». «Как долго я восстанавливался?» «Ощущение боли до сих пор не восстановилось». «Пить хочется». «Серьёзно по мне проехались». «Что ещё повреждено? Голова вроде в порядке, рука не шевелится, возможно, повреждён позвоночник» «Когда вообще сюда кто-нибудь придёт?» «Голоса нет. Ещё одна проблема. Опять придётся общаться мимикой. Отвратительно». Уснуть не получалось из-за жажды. Вильгельм ждал, пока кто-нибудь зайдёт, долго: небо в окне стало красным, когда в комнату зашла женщина в форме медсестры. Он захрипел, привлекая внимание. Медсестра посмотрела на него как на восставший труп и вылетела из комнаты. «Опять. Когда же люди к нам привыкнут». «Будем надеяться, что придёт человек компетентный». — Проснулись, всё-таки. Вильгельм скосил взгляд. В дверях стоял врач и усмехался. — Света, принеси воду и скажи поварам разогреть бульон. «Компетентный». — Что, не узнаёте меня? А я на вас полгода жизни потратил, между прочим. Нет? Ну давайте, это было всего девять лет назад, для вас это ведь пара секунд. Видимо, это был врач, наблюдавший его сразу после возрождения в сорок шестом. Какое удивительное совпадение. Что он здесь делает? — Ладно, не помните, так не помните. Говорить можете? Нет? Значит, опять будем общаться морганием. Сегодня семнадцатое июня пятьдесят пятого года. И не смотрите на меня так, я не изменился за девять лет. «Всё такой же дерзкий», — Вильгельм действительно вспомнил. Врач из Ленинграда, потерявший семью и всякий страх во время блокады, ненавидящий и презирающий его настолько же, насколько добросовестно его лечащий. — Откройте рот, — медик влил в него два стакана. Стало чуть лучше. — Если вы удивлены моим присутствием, меня прислали сюда из-за опыта работы с вами и да, я тоже не в восторге. Оцените своё состояние по десятибалльной шкале, моргайте по количеству раз. После недолгого раздумия Вильгельм показал пять. Голова не болит, сознание ясное, значит, всё не так уж плохо. — Хорошо. Мне было приказано зачитать письма от вашей дочери. Вы можете долго слушать? Да — один, нет — два. «Да», — Вильгельм закрыл глаза и начал слушать. — Здравствуйте, отец. Если вы очнётесь через несколько лет, не удивляйтесь, ваши травмы оказались очень серьёзными. Если бы не шрам на руке, я бы вас не опознала, настолько всё плохо. Во-первых, вас как минимум дважды переехали и вас отскребали от дороги в буквальном смысле. Во-вторых, к вашему телу отнеслись в высшей степени безответственно, вас свалили в мешок, а всё, что держалось некрепко, оторвали и выбросили, и теперь оторванное придётся отращивать заново. В-третьих, вас нашли слишком поздно, мы две недели прочёсывали всю Москву, ещё пара дней, и вас бы захоронили. «Действительно, повезло. Если бы меня захоронили на чужой территории, пришлось бы ждать, пока тело в отсутствие подпитки от города не разрушится окончательно. После такого Минск бы меня точно убил». — Некоторые даже предполагали, что вы решили совершить измену и сбежать. Пожалуйста, когда будете умирать в следующий раз, не гуляйте на окраинах города и не делайте это в мой отпуск. Мне пришлось прервать отдых с друзьями, чтобы разобраться с последствиями ваших необдуманных действий. Я буду писать отчёты каждый месяц. Перехожу к политическим событиям. Итак, год закончился достаточно спокойно… Он пропустил не только кризис в Чехословакии, он пропустил буквально всё. Смерть вождя, борьба за власть, череда новых кризисов — всё. Возможно, оно и к лучшему: в нынешней ситуации он не мог ничего приобрести, только потерять. Твангсте буквально отсиделся в тихом месте, пока в правительстве кипело и взрывалось. Он бы очень не хотел попасть под руку Киеву или, ещё хуже, Свердловску. — Это все письма. Новое будет в начале июля, — шорох бумаги. Вильгельм открыл глаза. — Вы хотите что-нибудь написать в ответ? — «Да». — Ваше состояние? — «Да». — Предполагаемое время восстановления? Если да, то сколько месяцев? — «Четыре. Семь». — Хороший разброс. Что-нибудь по работе? — «Нет». Твангсте слишком долго был вне политики, чтобы что-либо думать. Сейчас ему нужно отращивать конечности, восстанавливать органы до нормального состояния, а не поддерживающего жизнедеятельность, разбираться с потерей голоса и так далее. Дни текли незаметно: целыми сутками Вильгельм спал, прерываясь только на приёмы пищи, осмотры и процедуры. Через две недели вернулся голос, через месяц выросла левая рука. Врач снова ворчал, что выполняет работу механика, чиня то, что чинится само, и что мог бы в это время спасать чьи-то жизни, Вильгельм снова пропускал это мимо ушей, изредка раздражаясь и приказывая медику «перестать валять дурака». Иногда человек действительно затыкался, иногда — злился ещё больше и начинал спорить. Для Твангсте это было своеобразным развлечением. Пусть врач его ненавидел, он был человеком образованным и с живым умом, потому спорить с ним порой было интересно. Особенно занятно оказалось ставить его в моральные дилеммы между злом и ещё большим злом, а потом наблюдать, как человек пытается выйти из тупика, путаясь ещё больше. Это была скучная жизнь, но и не слишком плохая. Никаких нервов, никаких отчётов, никаких переговоров с Варшавой. Мир, блажь, гладь и смертельная скука.***
Мой милый друг, ты говорил, что тебя поражают звёздное небо над головой и моральный закон внутри нас. Сейчас воздух в городах грязен, и я не видел звёзд уже несколько лет. А что насчёт морального закона… Знал бы ты, как мне тебя не хватает. Прошло больше века с твоего ухода, но я всё так же тоскую по тебе, как в первые десять лет. Ты говорил, что мы должны подчиняться долгу, что долг превыше страстей и страхов, что он должен исполняться против страстей тем более, что долг есть необходимость совершения поступка из уважения к закону. Ты говорил, что мы должны поступать так, как мы желаем, чтобы поступали все. Что же мне делать, если законы плохи? Что же мне делать, если все поступают не так, как я желаю? Должен ли я идти от обратного, поступать так, как поступают все? Друг мой, я очень стар. Скоро я перешагну за семьсот лет. Иногда мне кажется, что, пусть тело моё молодо, разум не успевает за временем. В моём детстве убийство было добродетелью, грабёж — надобностью, захват — долгом перед богом. Моё юношество пришлось на худшую войну христианского мира. Ultima ratio — это ведь из тех времён. Все были как я, и я был как все. Я никогда не думал, сколько крови на моих руках, потому что никто об этом не думал. Виселицы стояли лесом, как деревья, поля удобрялись трупами, дети вместо земледелия учились грабежу и разбою, а потом это закончилось, мы все выдохнули и задались вопросом: что же это было? Зачем мы убивали друг друга, зачем сжигали деревни и разоряли города, если порядок остался прежним? Ты жил в эпоху более гуманную, и твоя философия гуманна. Долг может быть превыше страстей лишь тогда, когда страсти не только и не столько удовлетворяют простые жизненные потребности. Я никогда не говорил тебе о том периоде своей жизни, как бы ты не просил, потому что не хотел осквернять твой разум историями кровавого прошлого. Ты даже не знаешь, насколько та война повлияла на меня. Я потерял супругу, потерял друга, потерял подданных и что самое худшее — я потерял веру. Как мог бог, всемогущий, всеведущий и всеблагой, допустить тот кошмар? Как?! Быть может, нет бога Нового Завета, любящего и прощающего, есть один только бог Ветхого, страшный и безжалостный? В тот год, год страшный и уничтоженный, когда мы собрались в Вестфалии и утвердили, что у каждого правда и бог свои, я уверовал в две вещи: во-первых, должен быть порядок, но порядок не религиозный, а просто порядок, ибо во-вторых, абсолютной, спущенной на скрижалях с небес истины нет. Через три года Томас Гоббс написал своего «Левиафана», я прочёл эту книгу и увидел в ней отражение своей жизни: бесконечная война всех против всех. Я увидел в ней абсолютное решение нашей проблемы: всемогущий и всесильный Левиафан. Монополия на насилие. Только один может убивать других. Меч должен быть лишь в одной руке. Это будет меньшим злом из возможных. Вам, людям, в какой-то мере повезло. Вы живёте коротко, как бабочки, и ваши крылья не успевают загрязниться в той же мере, что наши. В моей душе бесконечные отпечатки прожитых лет, и порой я путался, что должно быть сейчас, а что уже ушло. Я решил, что истина — то, что соответствует духу времени. Как поступают другие, так буду поступать и я. Я буду подчиняться законам новым, а не старым, я буду верить в новых богов, а не старых, я буду плыть в потоке времени, а не против. Скажи, друг мой, что делать, если нынешний дух времени не соответствует моему старому нравственному закону? Должен ли я отбросить былое или, напротив, держаться за него? Должен ли я исполнять свой профессиональный долг, даже если он противен не только моим склонностям, но и моему нравственному долгу? Я хочу, чтобы все исполняли свой долг и повиновались закону, но что делать, если законы плохи? Происходит что-то очень нехорошее, мой друг. Ты жил во времена профессиональных войн, когда воевали наёмники, а мирные жители не чувствовали Ареса, пока он не приходил на их землю. Ты не застал тотальные войны, в которых участвуют все, а эта будет самой тотальной, это война на уничтожение. Я не хочу уничтожать тех, с кем так давно знаком. Москва, Смоленск, Минск, Киев, Новгород, Псков — я знаю их с детства. Мне странно думать, что их может не быть. Это как если солнца внезапно не станет. Что делать, друг мой, если гражданский долг требует их смерти? Эта война будет как Тридцатилетняя, как Великая, она перевернёт мир. И многие говорят, что мы её проиграем. Несколько месяцев назад Берхард написал мне с просьбой приехать к нему. Я был насторожен, я почистил и зарядил оба пистолета, но Берхард встретил меня без угрозы, без радости и в целом устало. Ты помнишь, насколько трудно вымотать Шпрее, у этого человека четыре мотора в заднице, а тем вечером Берхард был очень уставший. Он повёл меня в кабинет и сказал прочитать папку на столе. Я спросил, что в ней, а он сказал, что я сам пойму. Я начал читать, я не понимал четверть, но общая картина складывалась целостно. Берхард подсчитал, что мы проиграем. Я бы не поверил ему, если бы тоже самое не сказал мне в сентябре Франкфурт. Берхард сказал, чтобы я «не влезал в это, не пачкал руки». Мне кажется, милый друг, что Берлин дал хороший совет. Я не хочу нарушать свой внутренний закон, но и не хочу повиноваться законам внешним. Думаю, лучшее в такой ситуации — бездействие. Как же тяжело выбирать между злом и злом, мой друг. Трудно предсказать, о чём будешь сожалеть в будущем больше.***
1955, август Одним днём Вильгельм понял, что скоро ему исполнится семьсот лет. Это было неожиданное открытие: он не особо думал об этом в последние годы. Да и осознание пришло не в самой обычной форме: Минск прислал письмо, в котором поздравлял с наступающим юбилеем и вежливо интересовался, скоро ли Твангсте вернётся в министерство. Вильгельм мог только вздохнуть и написать благодарность за поздравление и вежливое объяснение, что ему всё ещё нужно дорастить нижние конечности и некоторые органы. Даже как-то обидно, что первое поздравление связано с работой. Интересно, кто поздравит с юбилеем? Отправят ли письма Франкфурт, Кёльн, Гамбург, Эссен, оказавшиеся по ту сторону баррикад? Будет ли кто-то из новых коллег желать ему долгих лет жизни? Ему оставалось только ждать. Ждать, спать, доращивать ноги, тренировать новую руку, переписываться с семьёй, Данцигом и Бреслау — наконец-то для этого появилось время — упражняться в софизме и читать Канта. «И снова, мой друг, ты российский подданный. Подумать только, а ведь в прошлый раз я отнёсся к вхождению в состав России вполне спокойно. Я танцевал на балах, воспитывал Алекса, общался с Ригой, ел чак-чак Казани. Как же много изменилось за двести лет». Одним вечером Вильгельм осознал, что на календаре тридцать первое августа. Эта мысль поразила его. Он отложил книгу, выключил лампу и уставился на настенные часы, отблёскивающие в лунном свете. Секундная стрелка делала оборот за оборотом, минутная лениво ползла по циферблату, часовая вроде бы не шевелилась, но в какой-то момент обнаруживалось, что она пересекла деление. Тик-так. Тик-так. В комнате были слышны лишь шорох листьев, тиканье часов и слабое дыхание. «С днём появления меня», — прошептал Вильгельм, когда все стрелки сошлись на двенадцати часах. Он уткнулся лицом в колени и горько рассмеялся. Это был его первый юбилей в полном одиночестве.***
01.09.1855 Проснулся от трубы под ухом. Берхард подумал, что поздравить меня с юбилеем, сыграв гимн на оркестровой трубе, будет прекрасной идеей. Я был не согласен и потому надел трубу ему на голову, а после ударил в живот. Когда Бер пришёл в себя, он поздравил меня с шестисотлетием и пригласил в сад сразу после завтрака. На трапезе все поздравляли с юбилеем, но умеренно, потому что вечером будет бал в мою честь. В саду Бер подарил мне полдюжины лошадей и две дюжины охотничьих собак. Это лишь часть подарка, остальное презентуют на балу. С нетерпением жду вечера, у Бера всегда прекрасный вкус в подарках. Сразу после обеда начал готовиться к празднику. Слуги которую неделю носятся по дворцу, как мухи, обычно это раздражает, но сейчас даже приятно. Пишу уже утром. Бал удался на славу. Была решительно вся Европа: весь Германский Союз, Париж, большинство итальянских столиц, Лондон, Стокгольм, Варшава, Москва и Санкт-Петербург, даже из-за океана прибыли гости. Со мной желали танцевать все дамы и не только дамы. Шутки ради вёл одну партию с Бером. Оба остались довольны. Подарков было так много, что их не успевали представлять. Одних сервизов и портсигаров хватит, чтобы уставить целую комнату. Запомнилась странная поделка из нефрита, которую прислал Пекин. В жизни ничего подобного не видел и надеюсь не увидеть впредь. Берлин, как всегда, отличился оригинальностью: дрессированный медведь. Медведь молодой, дружелюбный, знает все собачьи команды и очень любит ягоды. Бер клялся, что сам его всему выучил, и я даже готов в это поверить. Есть в них что-то схожее. После Берхард шутливо извинялся, что не успел к моему юбилею объединить Германию. Я тем же тоном отвечал, что к 1887 (650-летие Бера) мы вполне всё отвоюем и присоединим, и свой бал Берлин проведёт уже в короне императора объединённой Германии. Нет, определённо, в следующий юбилей Бера я выстрою у него под окнами оркестр целого полка и прикажу играть гимн.***
01.09.1755 Сегодня мне исполнилось пятьсот лет. В детстве я даже не думал, что доживу до такой цифры, но с Божьей помощью дотянул. По такому случаю дан бал. Несмотря на переезд в Берлин, он будет в Кёнигсберге, хоть туда и труднее добираться. Обещались прибыть саксонцы, баварцы, венецианцы, туринцы, голландцы, датчане, венгры и австрийцы, русские, французы, англичане и шведы. Единственно, жаль, что придётся править бал в такое ненастное время. Воздух пахнет войной. Трудно шутить и танцевать с людьми, с которыми будешь воевать меньше, чем через пять годов. Впрочем сие огорчает, но не слишком. До сих пор не нарадуюсь Силезии. Будет неплохо отобрать у Вены ещё какую-нибудь богатую землю. Войны за австрийское наследство будут идти очень и очень долго. Боже, молю, дай мне сил прожить следующие сто лет. Я постоянно слышу Карла. Я боюсь, что Эльза всё-таки меня сожрёт. Да, я братоубийца, но кто не поднимал руку на брата? Покажите мне на него пальцем, и я брошу в себя камень. Я очень хочу жить, Боже. Ты ведь знаешь, не убей я их, кто-то из них отнял бы мою душу и тоже стал грешником. Это неотвратимое зло. Пусть будут следующие сто лет лучше прежних. Пусть они будут.***
01.09.1655 За умножение грехов наших попусти Бог на наше государство несметные беды, семь казней египетских, мор, голод, войну. От разорения мнози домы своя оставляху, из града во град бежаху. Тридесять лет войны разрушительныя и всесжигающея опустошивши земли наши. Бог превратил воду в кровь в Египте и снова Бог превратише воду в кровь. Варшава называти сие «кровавый потоп». Стокгольм разоряте земли ея и идеше со своею дружиной на землю нашу. Сие конец времени. Да будет Армагеддон.***
01.09.1555 Написано 02.09.1855. Записи за это время не сохранились по естественным причинам, пишу заново. Не помню, как праздновал трёхсотлетие. Летописи сохранили лишь то, что я был в Аугсбурге на подписании мира между католиками и протестантами (который о принципе «чья земля, та и религия»). Думаю, я неплохо тогда отметил: это был мой первый юбилей, который я провёл не на войне.***
01.09.1455 Написано 02.09.1855 по памяти и летописям. Я не мог отпраздновать двухсотлетие по весьма прозаичной причине: я был мёртв. Немного контекста. Была Тринадцатилетняя война (1454-1466), начавшаяся с бунта прусских городов (Прусский союз) против Ордена, поддержанного Польшей. В 1454-м году в наших городах начался бунт, замок ордена был взят без особого сопротивления, и я с Карлом и Эльзой предпочли перейти на сторону бунтовщиков. Однако оплата наёмников стоила дорого, и Прусский союз поднял налоги, из-за чего в 1455 году 24 марта в Альтштадте, а после и в Лёбенихте началось восстание против союза. Я поддержал восставших, Эльза придержалась нейтралитета, но Кнайпхоф и Карл остались на стороне союза. Тогда мы начали осаду Кнайпхофа. Она длилась три месяца, мы потеряли в четыре раза больше людей, чем кнайпхофцы, и когда 14 июля осада завершилась, я был в бешенстве. Я хотел уничтожить брата, присоединить город к себе и убить его навсегда. Эльза была против уничтожения Кнайпхофа. Она убила меня: её люди пронзили меня на виду у всех, на площади, после чего она вонзила мне в сердце нож и приказала схоронить моё тело в подвалах моей ратуши. Так же она поступила и с Карлом. Наши смерти развязали ей руки. Я никогда прежде не думал, что моя сестрица умеет настолько хорошо интриговать и управляться с наёмниками. Что бы не происходило, лично она всегда выходила сухой из воды. Она позволила нам возродиться в 1466-м, двенадцать лет спустя, когда война уже закончилась. Вся земля была выжжена, бушевала чума, наёмники разоряли города и деревни, Орден лишился большинства территорий, Кёнигсберг был его последним крупным городом. Так я стал столицей: на окровавленном пепелище войны, испуганный, истощённый и непозволительно слабый.***
01.09.1355 Написано 02.09.1855. В те годы я ещё не вёл дневник, пишу по летописям. В то время мы вели войну с Литвой. Скорее всего, я был в походе и вернулся домой, чтобы отметить с семьёй. Интересно, умела ли уже тогда Эльза печь свои чудесные яблочные пироги? Наверняка, у неё всегда были золотые руки. Подумать только, когда-то мне было всего сто лет. Каким же глупцом я был. Я не ценил самое важное, что имел — добрую и любящую семью. Пусть я ненавидел Эльзу и Карла, они пытались любить меня, и даже не потому, что так сказал Бог, а просто так. Я скучаю по вам, сестра, брат. Я раскаиваюсь в том, что был плохим братом для вас. Сможете ли вы когда-нибудь простить меня? Сможете ли вы забыть раны, что я вам нанёс? Мне искренне жаль.***
01.09.1255 Написано 03.09.1855. Летописи сохранились, там даже есть упоминания меня, но не слишком много. Я был воплощением прусского племени самбов. В те годы было неясно, что бессмертный человек это воплощение племени (с городами понятно, они привязаны к своей территории, и это может навести на мысль, а вот племена свободны от земли), и меня считали просто любимцем богов, потому я был жрецом (весьма разумно, коли ты избран богами, иди и общайся с ними). Когда Тевтонский орден пришёл на прусские земли, он вёл себя относительно мягко: не вырезал местное население, а обращал в христианство, вожди и их дружины сохраняли своё положение и прочее. Всё бы ничего, но язычество искоренялось, и я, как доказательство существования языческих богов, должен был быть уничтожен. В январе 1255-го Самбия, одна из богатейших прусских земель, была покорена тевтонами за пять дней. Я бежал в Литву, в священную рощу, под защиту языческих жрецов. Не совсем понятно, как меня вернули в Пруссию в августе 1255-го. Скорее всего, меня предал кто-то из жрецов и сдал ордену. Как бы то ни было, во время заложения крепости Кёнигсберг первого сентября землю освятили моей кровью. Буквально. Так написано в летописях. Даже не знаю, как это толковать. А потом меня распяли. Так тоже написано в летописях. Сохранилось даже, что я проклял эту землю, на которую пролилась моя кровь, и поклялся, что воплощение, что появится тут, умрёт, даже не успев креститься. Как недальновидно с моей стороны. Так получилось, что воплощением крепости стал я. Непонятно, почему случилось именно так. Слишком мало подобных случаев.***
Итак, история моей жизни завершена. Последние месяцы я восстанавливал свои дневники: что-то переписывал, что-то поправлял, где-то делал примечания, что-то писал с чистого листа. Записи заняли несколько шкафов. Руки болят неимоверно. Интересно, как я проведу свой следующий юбилей? Семьсот лет, красивое число, куда красивее, чем шестьсот. Что бы не происходило за эти годы, в итоге я оказывался в победителях. Как высоко я смогу подняться? Я, как Вильгельм Фридрих Иммануил фон Гогенцоллерн, а не воплощение города, этой бесполезной груды кирпича, как много я смогу получить? Мой милый друг, я бы хотел, чтобы ты видел меня, когда мы закончим объединять Германию. Будет много войн, мой друг, прольётся много крови, но Германия станет единой. Ты можешь себе такое представить? Германия, эта вечно разобщённая страна, погрязшая во внутренних склоках и раздорах, объединится нашей рукой! Я бы хотел, чтобы ты увидел это. Ты — самый достойный из людей, что я когда-либо встречал и встречу. Смотришь ли ты на меня с небес? Я очень надеюсь, что да. Смотри на меня и дальше, друг, узрей моё сияние. Это только начало.***
— Вы точно в этом уверены? — врач скрестил руки. — Да, — раздражённо повторил Вильгельм. — Я достаточно восстановил ноги, я могу пройти сколько-то километров. — Я не об этом. Вы уверены, что вам не нужна помощь? — В чём? Вы хотите меня понести? — Твангсте чуть усмехнулся. — Да, я могу гулять в одиночку, мне не сто лет. — И всё-таки… — медик сомневался. — Я пошёл, — Вильгельм похлопал его по плечу и вышел из палаты. Солнце плавно шло к горизонту, заканчивался первый день осени. Казалось, будто всё ещё лето: тёплый воздух, разогретые камни дороги, зелёная трава, отступающая дневная жара. Вильгельм неспешно спустился по лестнице и тихо вышел из больницы. Сегодня он впервые за много лет увидит свой город. Его нашли в Берлине в сорок пятом, там же и оставили восстанавливаться: не до него было — потом начался суд, потом работа… Ощущения были смешанные, Твангсте хотел и боялся одновременно. Пусть он с начала восемнадцатого века считал свой город бесполезным и скучным и не жил здесь на постоянной основе, это всё ещё был его город. Вильгельму Кёнигсберг вполне нравился: достаточно зелёный, близко к морю и потому с относительно чистым воздухом, он даже сумел добиться постройки первого аэропорта в Германии именно здесь. Вильгельм сделал несколько глубоких вздохов, успокаивая сердцебиение. Почти ничего не осталось. Не ожидай ничего. Будь разочарован заранее. Это больше не колыбель империи, это просто захолустный клочок земли, чьё единственное достоинство — стратегическое местоположение. Безлюдная и бесполезная земля. Спокойно. Вильгельм ударил кулаком по стене. Боли не было. Спокойствия тоже. Он тяжело вздохнул, постучал себя по виску, засунул руки в карманы брюк и пошёл в сторону центра. Твангсте бродил по пустым, разрушенным улицам, полным мусора и травы, пробивающейся через асфальт, и чувствовал себя совсем не дома. Он с трудом узнавал такие родные здания, не видел знакомых вывесок, не слышал привычную речь. В голове кричали. Вильгельм старался не слышать крик, не вдумываться, мысли ли его кричат, или Карл горюет по своему городу, и пытался отвлечься на окружение, но от этого становилось только хуже. Голову раскололо болью, Вильгельм пошатнулся, опёрся за стену, выровнял дыхание. Стало чуть легче. Он осел на асфальт, подставляя лицо закатному солнцу. Через минуту приступ закончился, и ему удалось встать. Опустошение. Сил нет, как и желания делать что-либо. В голове всё тот же крик. Вильгельм бездумно, не разбирая дороги, пошёл дальше, в центр. Он не думал, что увидит: уже знал, что от Кнайпхофа, самой богатой части города, остался лишь собор, замок превратился в руины, Лёбенихт уничтожена, от Альтштадта уцелело несколько районов. Он снова чувствовал, как напалм и бомбы выжигают его изнутри, и боль соседствовала с криком. Он дошёл до реки, не чувствуя тела, пошёл вдоль берега и увидел остров посреди воды. Кнайпхоф. Вернее, то, что было Кнайпхофом. Пустота. Ровная земля, посреди которой стоят руины собора. Вильгельм повернул голову в сторону замка, и сердце пропустило удар. Замок. Его замок, его центр, его первоначало, был разрушен. Ноги подкосились, мир потемнел, и Вильгельм с каким-то угасающим спокойствием понял, что сердце больше не бьётся. А над бездыханным городом светили холодные звёзды…***
1957, март Его потрясли за плечо. Вильгельм с недоумением открыл глаза: кто посмел его будить? — и обнаружил себя в той же палате. Твангсте повернул голову и прищурился. Какая-то женщина в медицинском халате. — Он ожил! Ожил! — Да, ожил, не надо кричать, — голос был слабый, сиплый. Вильгельм медленно сел на кровати. Спина не чувствовалась. Он увидел на комоде бутылку с водой, с трудом открыл и пригубил. Бутылка казалась нечеловечески тяжёлой. Через секунду до него дошёл смысл слов. — Что со мной произошло? — Инсульт, — женщина выглядела всё более и более испуганной. Что, впервые видит восставших из мёртвых? — Потом вы возрождались и умирали, не приходя в сознание. — О. Ого, — Вильгельм хрустнул шеей и продолжил пить маленькими глотками. Восстанавливать мозг всегда давалось ему хуже всего. Видимо, с первого раза не получилось. — Какое сегодня число? — Четвёртое марта. — Год? — Вильгельм напрягся. Неужели он провалялся полгода? — Пятьдесят седьмой. Твангсте присвистнул. Полтора. Очень плохо, Минск его четвертует. Он поправил подушку, сел, опершись на стену, закрыл глаза и задумался. Голова гудела, в сознание начали поступать чужие мысли, обрывки воспоминаний, чьи-то слова, обломки звуков. Всё очень плохо. — Принесите ручку и бумагу. Вы отправите телеграмму в Москву по адресу, который я укажу, можно не срочную, здесь сутки-двое не играют роли. Через десять минут женщина вернулась с какой-то измятой бумагой, ручкой и чернильницей. — Пишите, — Вильгельм скрестил руки. — «Очнулся. Эльза проснулась. Всё пока под контролем. Скоро напишу, когда вернусь». Полтора года. Он возрождался и умирал. В сознании остались отзвуки голосов и мыслей, Эльза и Карл пытались захватить его тело. Вероятно, именно поэтому возрождение после инсульта так затянулось, в обычных условиях на восстановление потребовалось бы от месяца до полугода, а тут полтора года: противоборствующие сознания замедляли восстановление. Грудь пронзило. Город. Разрушенный и чужой город. — Что-нибудь ещё? — женский голос не дал погрузиться в боль. — Принесите что-нибудь поесть, желательно бульон. Остаток вечера он проверял умственные и физические способности. Повезло: очнулся как раз тогда, когда почти всё восстановилось. Другое дело, что психика не восстановилась. Всё стало хуже. Ему было труднее проявлять черты, свойственные Карлу: спокойствие, хладнокровие, стратегическое мышление. Черты же Альтштадта, его изначальной личности, ставшей фундаментом для остальных, обострились. «Будет весело».***
— Отдохнули? — взгляд Минска был холоден, как льды Арктики. — Превосходно, — Вильгельм усмехнулся. — Пять лет отпуска, и я готов вернуться в строй. — Вы окончательно стали Альтштадтом, — Немигов прищурился. — Я всё ещё могу проявлять черты Карла. Помню, как это делается. — Поясните. — Я могу вести себя сдержанно и спокойно, как Карл, просто это будет труднее, и я не могу делать это больше шести часов в сутки, — Вильгельм пожал плечами. — Из плюсов: я могу убеждать людей ещё легче, чем прежде. — Да, с вашими эмоциональностью и настойчивостью людям трудно думать о чём-то постороннем, — Минск хмыкнул. — Хорошо. На этой неделе вы свободны, потому что бюрократия требует времени, со следующей возьмёте некоторые дела. Возвращаю вам вашу секретаршу, она работала с вашей дочерью. — О! И как? — Сработались. Вы уже встречались с Тильзит? — В воскресенье встретимся. — Возьмите с собой пистолет. Или хотя бы нож, — Вильгельм поднял бровь. — Она была в ярости, когда узнала, что вы опять умерли. Дверь распахнулась. — Твангсте, твою мать! — Калинина была в бешенстве. Вильгельм отшатнулся, нож попал в стол. Минск с удивлением посмотрел на непрошеный предмет канцелярии на своём рабочем месте. — Василиса Ярославовна! — Твангсте наставил на собеседницу пистолет. Он широко улыбался. — Давно не виделись! — Сукин ты сын, — Тверь вытащила из дамской сумочки второй нож. — Всё такой же поехавший как раньше, да? Совсем башню потерял?! — Смею поправить, я её не имел с самого начала, — улыбка стала шире. — Так, — Минск встал, схватил Вильгельма за руку, потащил к двери и вытолкнул наружу вместе с Василисой. — Калинины, не разносите мой кабинет. Чтобы в понедельник оба были на работе, поняли? — Есть, шеф! Взгляд Минска из нечитаемого стал непечатным, он захлопнул дверь. Щёлкнул замок. — Ёбнутый ты псих, — процедила Василиса. Вильгельм почувствовал, как по шее стекла тёплая капля. — Неудачница, — парировал Твангсте, поднимая пистолет. — А вы, я так понимаю, уже узнали о моей маленькой проблеме? — Я выпру тебя отсюда, — Тверь почти рычала. — Ты запорешь мне всю пятилетнюю работу. — Калинины, это у вас брачные игры такие? — они обернулись. Сзади стоял Петропавловск-Камчатский. — Первый рабочий день и уже в обнимку. Дайте пройти, пожалуйста. Василиса убрала нож от его шеи, Вильгельм засунул пистолет в карман. — А я уже начала забывать об этой идиотской кличке, — тоскливо сказала Калинина. — Я тоже, — Калининград прищурился. — Василиса Ярославовна, не волнуйтесь, не запорю я вашу работу. Люди ведут себя предсказуемо, когда работают с безумцем. — Вот ты специально, да? — Что именно? — Ведёшь себя как поехавший. — Я и есть поехавший, в этом вся прелесть. Просто я умею это делать в пользу делу, — Вильгельм улыбнулся. — Всё будет хорошо, не надо меня никуда выпирать. — Ты так и не изменился за двести лет. — С чего бы мне меняться? — Действительно, — Василиса вздохнула. — Сколько времени у тебя осталось? — Понятия не имею. Эльза может победить в любой момент, — Вильгельм качнул головой. — А может и проиграть. Пока неясно. — Тебя это не волнует? — А смысл? Не умру — прекрасно. Умру — мне будет уже всё равно. Слышали про Эпикура?***
Минск был частично прав, когда посоветовал взять с собой оружие. Клара смотрела на него взглядом, полным презрения и разочарования.***
— Мария Алексеевна! Рад вас видеть! А вы за пять лет стали только краше! Грушевиц посмотрела на него с ужасом. — Шеф, вы точно восстановились?***
1957, октябрь Жизнь не шла, а летела, тарахтела, плевалась дымом и стремилась в пропасть. «Scheiße», — думал Вильгельм, читая газету за обедом. Советский Союз запустил в космос первый искусственный спутник. Чёрт бы с космосом, Твангсте волновало другое: запуск. Человечество создало технику, способную пройти многие тысячи километров. «Теперь у нас есть не только атомная бомба, но и средства для её доставки». Мир идёт к ядерной войне.