Возможно, Шопенгауэр тоже был прав.
Любовь – всего лишь уловка природы для продолжения рода.
«Любовь ужасна. Она ужасная, болезненная, пугающая, заставляет сомневаться в себе, осуждать себя, отдаляться от других людей в твоей жизни, делает тебя эгоистом, жутким типом, заставляет зацикливаться на волосах, жестоким тебя делает, заставляет говорить и делать немыслимое. Этого хочет каждый из нас и это личный ад. И не удивительно, что мы не хотим нырять во всё это в одиночку.»¹ Наутро Регулус вновь был объят трауром, как объят своим одиночеством, словно в мягкий плед, и увешанный кольцами, половину из которых когда-то давно позаимствовал у брата родного; был объят присущим его лику покоем и безразличием, предпочитая выбирать смерть вместо того, чтобы говорить о чём-то ещё. Ночь в одной квартире прошла без сна и тяжёлой на мысли, и ему не хотелось выходить из своей спальни вплоть до часа, когда нужно было бы покинуть отель. Но он был здесь: в национальной галерее, блуждающий от одной картины к другой, потеряв Джеймса из виду минут десять назад. Ему казалось, словно уважаемый нашёл что-то прекрасное для себя в одном из произведений, в котором сам он ничего разглядеть поныне не мог. Но это ложь. Мысли не складывались, не собирались воедино в узор: их не склеить золотом, не собрать подобно головоломке. Поттер, на какую бы из картин ни смотрел, всё равно мыслями возвращался к юному Блэку, к их разговору вечером прошлым, к их поездке в целом. Поттер, на какую бы из картин ни смотрел, всё равно взор отворачивал и искал иного. В месте, полном искусства, он смотрел только на Регулуса. Так и сейчас, приняв окончательно факт того, что попытки его нынче тщетны, он находит и становится подле, взирая на легенду, что была перед ними. — Галатея обратила кровь возлюбленного в сицилийскую реку, духом которой он стал. — замечает он старую, пылью покрытую деталь из тёмных углов своей памяти, покуда сам Блэк любуется морской нимфой, свою длань тянущей. — Иногда её описывают как самую прекрасную и любимую из пятидесяти нереид. Этот факт ничего, если честно, не значит: он не укладывается в его голове особым значением, как не укладывается у Блэка тоже. После вчерашнего вечера в целом тяжело хоть что-то там разобрать и собрать, но, пожалуй, его он тоже считает самым любимым из всех художников для себя который день. Регулус объят своими стенами из бетона, словно при этом душу не оставляет нараспашку в работах, которые сам пишет и по сей год. Регулус объят молчанием, выбирая смерть каждый раз, как единственный конструкт для собственного покоя, не понимая, чего на самом деле хочет. Хочет, пожалуй, вернуться домой. Запереться в мастерской и потратить дни ради того, чтобы вновь рисовать дражайшие сердцу утёсы, но уже с иных плоскостей, изнутри их конструкций, где нет света и шума, где едва ли журчит вода и проносится затем эхом голос чужой, вторящий ему о том, что он слишком торопится. Торопится жить, торопится оправдать чёрт знает чьи ожидания, надеясь, что это поможет. Не помогает. Он так тонет в собственных распри и заботах, что не замечает, как в лёгких уже давно нет кислорода, как родное «я» теряется под формальностью, под желанием сделать всё идеально, забывая, что изначально хотелось вместить в искусство своё весь тот спектр эмоций, что вслух обнажить не выходит. Может быть, смерть – действительно хороший вариант. Но если вчера он предпочёл разговор, а сегодня ещё не умер, то почему бы не позволить себе эту оплошность вновь? В конце концов, что он теряет от риска? Вообще-то, теряет он много: время, стабильность под ногами, привычное чувство комфорта от одиночества. Себя, как вариант, тоже. Терять себя утомительно. — По возвращении домой я хочу пригласить Вас в гости. — Оу? — Джеймс клонит голову в бок, хмурясь едва ли и пытаясь понять, чем заслужил он такую честь. — Я знаю, что снова буду торопиться при написании. Возможно, это поможет мне посмотреть на вещи под другим углом. Если, конечно, это не слишком резкое предложение. — Весьма. Обычно такими предложениями жонглирую я. — Я уже начинаю жалеть. — Поздно! «Мы вырываем из себя так много, чтобы поскорее излечиться от боли, что к тридцати годам оказываемся совершенно бедны, и можем предложить всё меньше и меньше с каждым новым человеком.»² — Вы снова торопитесь. Джеймс не уверен в том, сколько прошло с момента того, как он ступил на порог этого дома: если верить часам на стене – около часов двух, но по ощущениям там явно были секунды. Время в мастерской казалось ему настолько быстрым, что он боялся упустить его совсем, чего не скажешь про юного Блэка: для него всё тянулось сегодня непозволительно долго. — Я пытаюсь повторить то, что рисовал в набросках. — Но не то, что отложилось в памяти? — Это не передаст глубину. — Вы занимаетесь не фотографиями, Регулус. Вы просто пытаетесь повторить достоверный образ вместо того, чтобы позволить ему быть таким, каким хотите его видеть. Регулус доподлинно не знал, жалел ли он правда о том, что пригласил Джеймса: новый взгляд со стороны, не подкреплённый устоявшимися отношениями, был весьма кстати, но с тем же и раздражала эта честность, которая ударяла по его слабым местам. Хотя, вообще-то, именно она ему и нужна. — Ничего хорошего там не отложилось. — запоздало парирует, на что получает ленивый смешок: в изнеженной памяти только своя и чужая болтовня. Знал ведь, что так будет, а теперь сидит и недовольно хмурит лишний раз брови. Ничего хорошего там не отложилось. Только болтовня и непослушные пряди волос, только красный, бесформенный лёгкий свитер, только колкие замечания с долей иронии, препарирование его грудной клетки и собственный клубок мыслей, что никак не распутается во что-то святое и разумное вовсе. Ничего хорошего. Юный Блэк хмурится, думает о чём-то своём, тянется к иной кисти и мешает оттенки несколько ярче, разбавляя глубину светом, разбавляя солнца лучами там, где их, казалось бы, нигде и никогда быть не должно, где слишком глубоко для подобного света, где тяжело сделать вдох и увидеть какой-нибудь выход. Но солнце, словно смеясь, освещает ему дорогу, освещает водную гладь, играет с её покоем, позволяя разглядеть маленьких обитателей там, под тонкой гранью, что любопытно взирают в ответ, что приглашают опустить длань, ощутить холод на кончиках пальцев и понять наконец, что нет там никаких тайн: нет там сокровищ, нет древних монет, только жизнь, что лениво протекает изо дня в день. Регулус отчаянно хочет быть проще, как проще должны быть его работы, в которые давно пора вложить что-то больше, чем гнев безустанный. Регулус хочет получать удовольствие от того, что он делает, и не переживать мысль о том, как даже это довести до идеала. Разжимая вдруг пальцы, делая вдох полной грудью, расслабляясь на своём стуле и прекращая всматриваться в каждый мазок. Позволяя себе дышать, а не захлёбываться спектром всех его чувств, оставлять послевкусие их нескольких встреч на некогда идеальном холсте; оставлять себя самого: живого, честного, малость приторного на вкус, с какой-то присущей Блэкам дотошностью, но не давящей больше на мозг; находить себя в том, как неплохо, оказывается, добавить деталей там, где их не было вовсе. Как солнце, лучи которого освещали сейчас мастерскую, подчеркивали для Регулуса не только факт того, что голова не болит боле, не забита стопкой надоедливых мыслей, но и того, как красиво свет переливается в чужих очках, как греет кожу, как вносит что-то с запахом цветущей сирени; как месяцем позже он переключится с ирландских утёсов на чужой лик, который будет собирать по кусочкам, даже если тот будет прям перед ним; как в блокнотах будет множество набросков уже знакомых черт, заученных наизусть, и ни один из них не будет выброшен прочь. Как всё это станет чем-то приторным, нежным, зубы сводящим, оставленным за занавесом из алой ткани, покуда сейчас Регулус сдаётся и идёт на поводу чувств, признавая, что открытая клетка из рёбер, в которой ныне лениво начинает возрождаться огонь – это, может быть, не так плохо. Завтра он, может, умрёт, как умирает каждый творец, обречённый найти свою музу там, где её особо не ждёшь. Но какая разница в том, что будет завтра?For the love,
for laughter,
I flew up to your arms.