Глава 30. Вместе мы — почти пейзаж
4 сентября 2023 г., 21:16
Федина история сильно выбила Антона из душевного равновесия, которым он и так-то не мог похвастаться. После разговора с братом Антон плохо спал ночью — лезли навязчивые мысли о том, что сделает отец, если узнает, и он успел, пока не отключился, придумать несколько сценариев, один страшнее другого. Вспомнились и фильмы про итальянскую мафию, неотвязно преследующую оступившегося, и криминальные оперные сюжеты, на которых специализировался Пуччини. Антон не любил Пуччини, отдавая дань его композиторскому мастерству, — музыка, которая вытягивала жилы, ему никогда не нравилась, еще со времен учебы в институте. Она как будто всё время брала его на слабо: выдержишь — или расплачешься? То же самое делал с ним и Шостакович.
Сложное отношение к Шостаковичу как будто передалось и новым студентам Антона: они оба так решительно сопротивлялись этой музыке, как будто в этом было что-то личное. На следующем уроке специальности Антону пришлось как попугаю заново повторять все то же самое, что он уже говорил им в предыдущий раз. В их годы Антон не был столь придирчив к музыкальному материалу, который ему задавали — не строил недовольную морду, ни разу не сказал «это я петь не буду» (современные студенты каждый раз поражали его подобными заявлениями, грешила этим даже прекрасная одаренная Аня Сторож, что уж говорить о начинающих вокалистах), — словом, впитывал всё как губка, чтобы успеть как можно больше «хапнуть мастерства», по выражению Глухова. Теперь он был уверен, что Глухову с ним, Антоном, очень сильно повезло. Современная молодежь стала непочтительная и инертная.
— Давайте еще раз. «Она глядит… под кручу вниз… на улёгшихся у воды коров… на забавно короткую… когда смотришь сверху… фигурку пастуха», — показывал Антон, аккомпанируя сам себе на рояле — и этому прекрасному инструменту, и потраченному времени он бы вполне мог найти куда лучшее применение. — Понятно? Пока речь идет о девочке, эта взлетающая интонация создает мечтательный эффект, характеризуя ее. Вы последовательно выстраиваете эту большую музыкальную фразу, тем самым подготавливая вторую часть, где будете рассказывать о пастухе… Сравните интонацию в начале и смену темпа и ритмического рисунка в теме пастуха… «Па-сту-ху И-ринка не вид-на», — вы как будто каждый звук ставите на опору и быстро снимаете, чтобы получалось одновременно и отрывисто, и тяжеловесно. Надеюсь, вы конспектируете мои слова, а не просто тупите в телефон, — добавил он, и Шубин, полноватый нерасторопный парнишка с удивительными бархатными глазами, покраснел до корней волос. — Если всё понятно, попробуйте сами.
Шубин пробовал — и делал те же ошибки, что и на прошлом занятии. Антон вспылил и выставил его раньше времени, радуясь, что урок проходит без концертмейстера: для настолько позорного пения не стоило бы вытаскивать Шпиллер из дому.
— Никакого вам Фигаро, пока не научитесь работать с интонацией, — пригрозил он Шубину на прощание. — Пять романсов на слова из журнала «Крокодил» — лучшая школа, какую может желать себе молодой певец.
— Мне низко, — буркнул Шубин.
— Разумеется, низко, — не стал спорить Антон. — Это музыка для баса. Работайте, расширяйте диапазон. После сами мне спасибо скажете.
— Зачем вообще это петь? — проворчал Шубин, топчась на пороге.
— Что «это»?
— Шостаковича. Пять номеров из журнала…
— А что вы хотите петь?
Шубин даже вернулся в класс.
— «Онегина», конечно!
Антон едва руками не всплеснул: наглость современных студентов, похоже, была в числе их базовых системных настроек.
— «Онегина», прекрасно, — сказал он саркастически. — А как вы собираетесь показывать трансформацию своего героя, если у вас даже Иринку от Пастуха не отличишь?!
Шубин хмыкнул — он думал, Антон с ним шутит.
— Онегин ведь меняется на протяжении оперы, — продолжал втолковывать Антон. — В каждой сцене он разный. С Ленским покровительственный. С Татьяной снисходительный. После дуэли — разбитый. На балу у Греминых — растерянный, вы должны показать публике, как ваш герой охвачен смятением и страстью при виде Татьяны. Таким уязвимым он еще не был в прежних сценах, это новая его грань! И Шостакович вам в помощь — он дает простые, гротесковые, заостренные характеры. Тренируйтесь пока.
После Шубина в расписании был урок у Ярцева. Ярцеву Антон задал разбирать сцену Квартального из «Леди Макбет Мценского уезда». Как ни тяжела была опера, эту сцену Антон очень любил: на словах «Создан полицейский был во время оно — даже у египтян были фараоны» он всегда смеялся, отдавая дань не только музыкальной, но и речевой характеризации персонажей. Ярцев не понимал этого юмора. Ему не было смешно. Он и пел невнятно (Глухов такую манеру называл «как будто с членом во рту»), — мямлил, слепляя слоги в неразборчивый ком.
— Так не поют Шостаковича, — выговаривал ему Антон. — Вы должны не просто вокализировать, но и артикулировать, и выстраивать интонацию… Вы это будете петь с хором, представляете, какая на вас ответственность. Убедите меня, что вы — не Вадим Ярцев, вы — начальник участка, следователь, говоря современным языком. Что это у вас там за слова вместо «время оно»?
— Не знаю, — пробубнил Ярцев. — Что это такое вообще — «время оно́»?
— «Оно́» — это дурацкий американский ужастик, а время — Оно, — терпеливо объяснил Антон. — Вы никогда не слышали такого выражения — «во время оно»? Это означает «в далекие времена». Пастернака читали? «Встарь, во время оно, в сказочном краю пробирался конный степью по репью…». Ну, что вы на меня смотрите, как на экспонат из кунсткамеры? Доставайте телефон, пишите домашнее задание к следующему уроку: Борис Пастернак, стихотворения из романа «Доктор Живаго», прочесть и выучить наизусть, все. Их там 25 штук. Записали? Перед началом занятия проверю. Оперному певцу необходимо постоянно тренировать память.
Ярцев смотрел на него с обидой. Антон понимал, что повел себя неправильно — слишком очевидно продемонстрировал свое превосходство, а это только вредило учебному процессу. Даже Габсбургская, будь он к ней добрей и снисходительней, может, задержалась бы еще на год. А ее дядюшка, в свою очередь, из штанов бы выпрыгнул, чтобы поскорее добиться для них статуса консерватории. Получается, Антон как будто бы подвел всю кафедру. От этой мысли, которую усугубили неудачные занятия с первокурсниками, он впал в совершенное уныние.
…И все равно, преподавать оболтусам было куда лучше, чем работать, как Федя, на отца и каждый день приносить ему в жертву собственную жизнь и счастье.
Счастье Антона в лице Вовика заглянуло к нему вскоре после занятия.
— А мы учим с Жанной «Снегурочку», — сказал Вовик, выслушав жалобы Антона на нерадивых студентов. — Я теперь, по твоему примеру, решил не давать бакалаврам простые задания. С нами на первом курсе тоже никто особо не церемонился. Пойдем обедать?
В институтском буфете кормили по-столовски пресно, зато дешево. Это была территория демократии в отдельно взятом вузе, поскольку за соседними столиками можно было увидеть и студентов в количестве, и преподавателей, а иногда сюда захаживал и сам Габсбургский. На этот раз его, к счастью, не было, но обнаружилось засилье юных хореографов (по производимому ими шуму с ними могли соперничать только хористы). Некоторые сидели, закинув ноги на соседние стулья, но мигом приняли пристойные позы, стоило зайти Антону и Вовику.
Взяв унылого вида суп, второе и чай в старомодных граненых стаканах, они сели за стол у окна с видом на облетающие кусты и двор института, отгороженный высокой решеткой от жилой застройки. Антон про себя называл его «тюремный двор» — иногда там курили на переменке студенты, а возле решетки вечно копился всякий мусор: сломанная мебель, декорации со старых студенческих постановок и списанная периодика из библиотеки. Раз в квартал за мусором приезжал камаз, но до этого времени гора росла, мокла под дождем, посыпалась снегом, и этот горный пейзаж неизменно вызывал у Антона черную меланхолию:
Старый буфет извне
так же, как изнутри,
напоминает мне
Нотр-Дам де Пари.
В недрах буфета тьма.
Швабра, епитрахиль
пыль не сотрут. Сама
вещь, как правило, пыль…
Впрочем, сегодня Антон даже забыл выглянуть в окно — отвлекся на Вовика. Ночные тяжелые мысли, призраками — призраками! — преследовавшие весь день — вдруг отступили, будто Вовик был воином света.
…А ведь в Вовике, на первый взгляд, не было ничего особенного. Свитер грубой вязки с высоким горлом (наконец дошло, что рабочий инструмент надо беречь от сквозняков), взъерошенная прическа, девчачьи ресницы… Скажи кто Антону лет десять назад, что ему может понравиться такой человек, он бы не поверил — тогда его идеалом красоты был Эдуард, его резкие, грубоватые черты и манеры, — и во всех встречных-поперечных Антон мучительно искал впоследствии своего несостоявшегося наставника.
Но время постепенно выпаривало из крови эту отраву, именуемую Эдуардом. Прежние смыслы медленно, но верно вытеснялись новыми. Материалистические убеждения Антона с каждым днем расшатывались все сильнее: Вовик был чудом, явлением потустороннего мира. Он не складывался из суммы своих черт — как музыка не складывается из суммы нот: она есть нечто предсуществующее нотам и, в то же время, нечто, что должно быть воспринято только целиком, как это ни парадоксально — не во времени, или, во всяком случае, не в линейной своей протяженности, а после того, как отзвучит финальный аккорд. Искусство всегда было удивительным парадоксом — точкой, в которой творец и его слушатель встречаются в результате долгого движения друг к другу.
Таким парадоксом Антон считал и их с Вовиком встречу тоже. Особая парадоксальность была и в том, что земная оболочка Вовика, пока Антон не вкладывал в нее какие-то собственные ассоциации, не слишком походила на произведение искусства. Особенно когда Вовик наворачивал свой суп в институтской столовой.
— Как папа? — спросил у него Антон, стряхивая дурман, в который погружался разум каждый раз, если долго смотреть на Вовика.
— Терпит свои процедуры из последних сил, — не прерывая своего занятия, отозвался Вовик — он всегда ел быстро по какой-то дурацкой, непонятно откуда взявшейся привычке, ведь сегодня они уже никуда не торопились. — Просится домой и скандалит. Прогулки под соснами ему — худшая из пыток. Жить не может без работы... Кстати, я рассказал ему о твоей стычке с Коломейцевым, он назвал это безрассудством, но остался очень доволен. Сказал только, что эта мелочная душонка может отомстить.
— И как он отомстит? — отмахнулся Антон. — Выгонит меня из капеллы? Боюсь-боюсь.
— Папе он много крови попортил, — помрачнел Вовик. — Писал о нем гадости в городских пабликах и даже опубликовал одну дрянную статью… Всё под фейковыми именами, разумеется, или чужими руками — через журналистов… Но нам его стиль известен.
— Чего он добивается? — удивился Антон. — Капелла ведь работает почти по фану.
— Для папы это принципиальный момент, — хмуро ответил Вовик. — Он уже проходил через травлю, в институте, с Глуховым. Я рассказывал тебе. А сейчас капеллу продюссирует Свитин. Составлен довольно плотный гастрольный график на этот сезон. Коломейцев почти год не вспоминал о нас, а как только запахло деньгами, объявился. Он хочет, чтобы папа сделал все документы, и после этого постарается скинуть его, чтобы не делиться.
— Подлая многоходовка… но… его ведь можно убить, — заметил Антон. То, что пару дней назад вызывало в нем ужас от одной мысли, теперь вдруг стало казаться вполне рабочей версией. Более того, он подумал, что эти вопросы надо решать срочно, пока Федя не аутнулся перед отцом и не потерял его расположение — в этом случае у Антона уже не будет посредника для консультации с Савельевым-старшим, единственным человеком среди его знакомых, кто был связан с криминалом. — Нужно узнать, какая у вашего Коломейцева крыша в правительстве, — продолжал рассуждать Антон, слегка понижая голос. — От этого будет зависеть, сколько денег за него попросят. Скорее всего, будет дорого и придется брать потребительский кредит. На мне еще висит ипотека, но осталось недолго, я рассчитываю выплатить ее в ближайший год…
Вовик внимательно выслушал его — и заржал.
— Ты бы видел себя со стороны, — сказал он, отсмеявшись. — Я тебе на минуту почти поверил… Не читай Макиавелли на ночь, Антонио. Любое зло все равно возвращается к тому, кто его творит. Коломейцев тоже возьмет себе своё. А папа и не с такими сражался в молодости.
— Ключевое слово — в молодости, — буркнул Антон.
— Да, но теперь у него есть я… и ты, — глаза Вовика сияли, словно он и Антона причислял к воинам света. — Будем делать свое дело — и делать его хорошо. Вот оружие против мелочности. Это всего в жизни касается. И нашей кафедры тоже.
— А что не так с нашей кафедрой? — пожал плечами Антон и подвинул к себе тарелку со вторым. — Кафедра как кафедра, не лучше и не хуже… чем в педе.
— Все это мелко, — поморщился Вовик. — Потому что Арсеньев — мелочная душа. Даже эта его идея со статусом консерватории… Он ведь не для студентов старается, и развитие его не интересует.
— А что не мелко? — возразил Антон.
— Реализоваться наиболее продуктивным образом, на благо людям.
— Это слишком сложно.
— Это совсем не сложно, если во всем держаться добродетелей. Так говорит мой отец.
— Серьезно? — фыркнул Антон. — И поэтому любая мразь способна скинуть такого хорошего человека, как твой отец, с его поста?
Вовик поднял брови:
— Зачем ты споришь, если на самом деле согласен?
— Я согласен, но так сейчас не проживешь.
— Но ты живешь именно так. Работаешь честно и скромно… может, даже слишком скромно. И каждый день по мере своих сил меняешь мир к лучшему. Кто-то не способен даже на это. Одни амбиции и ложь. А ведь достаточно просто не лгать…
— Добродетель и правда — не всегда одно, — покачал головой Антон. Тема была острее некуда — отдавалась внутри тревогой.
— Только в неразвитой душе! — возразил Вовик.
— Неужели? Допустим… — Антон даже отложил вилку и потер лоб. — Допустим, добродетель велит тебе жениться на девушке, которой ты сделал ребенка. И твои родственники ждут от тебя того же… Ждут демонстрации твоей традиционности, потому что ты по уши увяз в семейном бизнесе, где так принято. Но ты любишь мужчину… и он… тебя любит. Что ответит на это твоя правда?
Вовик удивленно прищурился, словно пытаясь соотнести этот рассказ с самим Антоном.
— Это умозрительная ситуация, — сказал Антон и схватил стакан с чаем, стараясь как можно более непринужденно сделать глоток — и спрятать лицо. Рано или поздно он ведь все равно собирался рассказать Вовику о Феде…
Вовик не успел ничего ответить — над их головами прозвучало:
— Добрый день, молодые люди. Одного из вас, полагаю, можно поздравить с бракосочетанием?
Возле их столика стоял Ганин с подносом. Антон поперхнулся, а Вовик с легкомысленной улыбкой ответил:
— Если речь о Луизе Берберовой, то это ошибка. Она вышла замуж — но не за меня.
— Простите, — сконфузился Ганин. — Это так неловко. Я услышал на кафедре о ее свадьбе и подумал…
— Всё нормально, — заверил Вовик.
Но Ганин продолжал бормотать извинения и быстро ушел.
— Ты не говорил мне, — заметил Антон, с радостью меняя тему. — Она, однако, времени не теряла. И кто же соблазнился на эти мощи и ума палату?
— Она тебе ничего плохого не сделала, — насупился Вовик. — Я не стану ее обсуждать в таком тоне.
— Не сделала? Она чуть не украла счастье всей моей жизни. Не такое уж маленькое преступление.
Вовик вдруг смутился, так сильно, что отвел взгляд и покраснел.
— Скажешь тоже… — пробормотал он.
Антон, кажется, был еще не знаком с таким выражением его лица, хотя видел его всяким — сонным, заплаканным, накрашенным, видел его под собой и на себе, полураздетым и совершенно голым, видел его в жару болезни и в пылу страсти. Сейчас Вовик будто открылся ему с какой-то новой стороны — в его смущении была удивительная непорочность и вместе с тем несовременность человека, который словно бы ошибся веком или сошел прямиком с полотен кисти старых мастеров.
— И скажу, — заверил Антон, ощущая, как привычный дурман заполняет сознание и как в этом чаду Вовик словно начинает обретать сходство с кем-то другим, смутно знакомым... Как тогда, когда Вовик сидел на кухонном столе, и Антон стоял перед ним на коленях… Но он сморгнул, и видение исчезло. Перед ним снова был Вовик, в свитере грубой вязки, с этими своими кудряшками и девчачьими ресницами. К счастью, Антон любил именно его, и только следствием, а вовсе не причиной этой любви были все те смыслы и шлейфы ассоциаций, которые рождались в сознании при взгляде на Вовика. — Но нам с Берберовой… или как ее там теперь… и правда нечего больше делить, — добавил он. — Ты… не очень расстроен?
Вовик пожал плечами.
— Нет, конечно. Всё отболело. Может быть, я и не был в неё влюблен по-настоящему… Но я благодарен ей за те полгода. Мне было так трудно и одиноко, а Луиза… Она очень поддержала меня. Была всё время такой внимательной…
— Да не была она внимательной! — фыркнул Антон. — Думаешь, её хоть сколько-то интересовали твои рассуждения об оркестровом строе*?! Или о том, что «Ода «К радости» — калька с масонской музыки Моцарта? Берберова чихать на все это хотела! Ей нужно было одно — городская прописка.
— Откуда ты знаешь… про оркестровый строй? — вскинул голову Вовик. — И про Бетховена… Я не говорил тебе. Ты что, подслушивал?
— Да, — признался Антон спокойно. — Подслушивал. И умирал от ревности. Потому что всё это должно было принадлежать мне, а не тупой курице, не способной оценить, что за человек с ней рядом.
Вовик опустил ресницы.
— Я бы и сам хотел знать, что я за человек, — сказал он тихо. — Иногда я думаю, что я просто оторванный от реальности долбодятел.
Антон осмотрелся — хореографы сидели в телефонах и хихикали над каким-то видосиком, в углу зала заканчивал свой обед Ганин — и быстро дотронулся ласковым жестом до руки Вовика.
— Не исключено, — сказал он. — Но в этом и есть твоя прелесть. Кого ещё всерьёз может волновать масонская музыка… Постой! Я не умаляю её значения! — он выставил вперед ладонь, потому что Вовик уже возмущенно открыл рот. — И я совсем не против обсудить это… Но только дома. Заедешь ко мне… ненадолго? Я уже неделю ни слова не слышал про Моцарта — соскучился.
На улице моросил мелкий противный дождь, но обоим хотелось пройтись, и они решили рискнуть, передвигаясь по тем улицам, где можно было спрятаться под кронами деревьев, еще не облетевших окончательно.
— Я очень рад, что история с Берберовой закончилась относительно безболезненно для тебя, — сказал по дороге Антон. — Для нас обоих. Я знаю, как далеко можно зайти из чувства одиночества, каких наделать ошибок… и как прошлое порой тяготит. А мы ведь сами навьючиваем на себя этот балласт!
— Ну а ты кого навьючил?
Антон вздохнул.
— Когда-нибудь я расскажу тебе о нём. Для меня он был все равно что Мефистофелем.
— Искусил тебя? — удивился Вовик.
— Ага, но не в том смысле. Он… пел. И, как Сирена, заманивал в свой капкан. Своих детей у него нет, так что он обращал чужих — и был в этом поистине неудержимым.
Вовик с улыбкой посмотрел на него.
— То есть, он просто был хорошим педагогом.
— Да, отличным. И я не о Глухове, — добавил он, зная паранойю Вовика.
— Я догадался.
Некоторое время они шли молча, но молчание между ними снова стало уютным. Ветер налетал порывами, бросал осенние листья им под ноги, но трава на газонах была еще зеленая, а в клумбах, которыми город украсили к чемпионату, во всю цвели бархотки.
— Ганин нас перебил, но я все еще думаю над твоими словами, — сказал наконец Вовик. — О правде и добродетели... Звучит как название для романа... В той истории, которую ты рассказал, твой герой изначально не был с собой честен. Я не сужу его — если он молод, то легко мог запутаться. Даже взрослые люди ошибаются. Только, знаешь, я думаю… — он вскинул на Антона свои прекрасные сияющие глаза и положил руку ему на плечо, — жизнь всё равно расставит всех по своим местам.
— Наверное, — сказал Антон, вновь возвращаясь мысленно к разговору с Федей. — Ну, то есть, на самом деле я так не думаю... но почему-то хочется тебе верить. Однажды ты сам сказал мне такие слова — так вот, это взаимно.
Вовик едва заметно улыбнулся.
— Да, я помню. Это был наш с тобой первый серьезный разговор… Я ужасно психовал тогда… и вечером накануне, после кирхи… Думал, может, у вас с Машей уже всё серьёзно… По дороге домой чуть не попал в аварию…
— Если бы я только знал! — воскликнул Антон. — Я бы уже тем вечером зажал тебя где-нибудь в углу... Но о Маше я тоже много чего передумал... То Рождество для меня вообще было особенным. Я не спал почти всю ночь... И только к утру понял, что прошлое надо уметь вовремя отпустить. А Маша была моим прошлым — самым уютным, милым и комфортным в мире, но все-таки прошлым. К тому же, себя-то не обманешь: я не был в нее влюблен. Я был влюблен в тебя. Такой была моя правда: или ты, или одиночество.
— Я поймал твой посыл, — кивнул Вовик. — Хотя и не сразу... Но для меня это стало откровением. Знаешь, я никогда прежде не задумывался, но всем всегда я нужен был зачем-то — отцу, Маше, Луизе… и только ты… с этими твоими рафаэлками, дикими педагогическими идеями и пристальным взглядом, которым ты меня все время пытался то раздеть, то убить…
— Только раздеть, — заверил Антон.
В тот день Вовик остался у Антона, а после задержался на следующий день и на ночь - и только накануне спектакля уехал к себе, чтобы выспаться перед своей премьерой.
«Сказка о царе Салтане» проходила в театре по «детскому аншлагу»: Антона не пустили на ярусы и отправили в партер. Было десять часов утра, в субботу, и зал уже кишел визжащими малолетками и их мамашами. На малолеток и мамаш, в отличие от школоты, фирменный ледяной взгляд не действовал.
Заняв свое кресло по соседству с каким-то шустрым ребенком лет пяти, Антон приготовился терпеть и страдать.
Постановка удивила его по нескольким причинам. Для начала, половину сценического действа перенесли на задник в виде анимации, попросту говоря, мультфильма, нарисованного довольно халтурно. Впрочем, малышню даже забавляли лубочные избушки и падающий снег в стилистике пейнта. Затем, из оперы вырезали половину музыки в угоду юным зрителям или режиссерскому произволу — спектакль шел всего два часа (с антрактом для страждущих), но плохо было не это, а то, что резали музыку довольно грубо, так что кое-где внезапно повисали странные мелодические хвосты. Была во всем этом какая-то кондовая провинциальность.
«Священной испанской инквизиции на вас нет», — думал Антон почти весь первый акт, пока из гигантской бочки, которую возили на колесиках по сцене три ростовые куклы-белочки, не вылез Вовик.
Антон уже видел фрагменты костюма Вовика на селфачах, которые тот ему показывал, но оказался совершенно не готов к тому, что помимо дурацкой салатовой ночнушки, символизирующей кафтан, Вовика оденут еще и в зеленые лосины. Антон, не потрудившийся заглянуть в программку перед началом, сходу предположил, что режиссер либо баба, либо педофил. Ко всему прочему, Вовика довольно ярко накрасили — положили голубые тени над глазами и сильно нарумянили щеки, — так в начале девяностых красилась мама Антона, если верить семейным фоткам. Зато в этот раз обошлось без дурацкого парика — Вовику просто слегка уложили его блондинистые кудряшки, чтобы они красиво выглядывали из-под шутовской зеленой шапочки царевича, напоминавшей носок.
Пока Гвидон пел дуэт с матушкой — статной драмсопрано средних лет, которой он действительно годился в сыновья и едва доходил до плеча, — на заднике вырастал анимированный город-Леденец, нарисованный всё в том же пейнте. Детишки переговаривались в том смысле, что видали они мультики и получше. Антон прикрыл пах полой пиджака — зеленые лосины Вовика очень отвлекали его и от анимации, и от музыки, впрочем, оркестр всё ещё не сказать чтоб блистал. Появление царевны-Лебеди в свадебном платье со стразами и приляпанными сзади большими ангельскими крыльями, как у дешевых аниматоров, добило Антона окончательно, и он в антракте сразу, обгоняя мамаш и младенцев, метнулся в буфет.
— Коньяк есть? — спросил он, перегибаясь через стойку.
Буфетчица с черными нарисованными бровями и накладными ресницами взглянула на него с сочувствием.
— Это детский спектакль, — сказала она.
— Плесните глоточек в кофе, — попросил Антон. — Мне еще второй акт смотреть.
После этого дело пошло веселее. С непривычки к алкоголю Антона слегка развезло, и музыкальный понос оркестра в некоторых эпизодах для него звучал теперь не столь травмирующе. А кое-где мелодии великого Римского-Корсакова выстроились вполне аутентично — сказочно, пронзительно, щемяще. Сцена встречи царя Салтана с потерянными женой и сыном была поставлена даже трогательно, хотя артист, певший царя, играл слишком прямолинейно и агрессивно. Но сопрано сгладила это впечатление своей хрупкой женственностью, а Вовик мог в принципе ничего не делать — просто ходить между своими сценическими родителями в этих зеленых колготках (ко второму акту его так и не переодели во что-то более цензурное).
К концу действия Антон уже совсем протрезвел — видно, буфетчица пожадничала коньяка. Но он был даже рад этому обстоятельству, когда с крыльца театра набрал номер Вовика.
— Поздравляю с премьерой! — сказал он. — Где тебя ждать?
— Подойди к служебному, — попросил Вовик. На заднем плане кто-то басил и ржал: правило проставляться за премьеры действовало и на детских утренних спектаклях.
— Хорошо, — сказал Антон. — Не торопись. И смой грим, пожалуйста. Иначе тебя снимут раньше, чем ты выйдешь из театра.
Вовик рассмеялся и нажал отбой.
Спустя четверть часа он появился на служебном и, не таясь, подхватил Антона под руку. Выглядел он вполне обыкновенно, только кудряшки, щедро залитые лаком, лежали непривычно послушно.
— Не партия, а мечта педофила, — сказал Антон, удерживаясь, чтобы не поцеловать его на виду у всей улицы. — У них и другие Гвидоны поют в таком виде, или под тебя пошили?
Вовик с интересом взглянул на него.
— Никогда не замечал за вами, Антон Антонович, пристрастия к ролевым играм.
— Я тщательно скрывался, Владимир Леонидович.
— Я впечатлен. Во что хотите сыграть?
— Я подумаю, — обещал Антон. — Но никаких зеленых колготок. Это что-то по другую сторону добра и зла. Весь зал видел, как у меня в штанах дымилось. А ведь там были дети... Хотя меня, признаться, волнует идея с чулками... и кружевом.
Он ждал, что Вовик сейчас обзовет его извращенцем, но тот только взглянул с легкой улыбкой и обронил:
— Обсудим.
Театр явно раздвинул за эти пару месяцев горизонты его представлений о себе и мире. И горизонты Антона, наверное, тоже: на березовой аллее возле строительного института, — где прошлой зимой Антон заедал снегом горечь своей встречи с Эдуардом, — он осмелился взять Вовика за руку, чего никогда прежде не делал на улице. Осеннее солнце проглядывало сквозь облетающую листву и тонкую сеть веток. И, несмотря на то, что рука Вовика лежала в его руке, несмотря на то, что мозги заполнял сладкий туман, Антон вдруг ясно ощутил, что этот город Вовику тесен. Что Вовик уедет отсюда, — уедет непременно, и никакие слова любви его здесь не удержат. Он не знал, откуда взялось это ощущение, оно просто пришло к нему из осеннего воздуха — и через несколько мгновений, отвлекшись на какие-то слова Вовика, обращенные к нему, Антон надолго забыл об этом.
Примечания:
* Современный оркестровый строй составляет 440 Hz. Это строй пианино, под который настраиваются современные музыкальные инструменты. В старину для органной, инструментальной музыки и духовых инструментов существовали разные тона и даже в пределах одной страны в разных городах оркестры могли настраиваться по-разному. Глобализация строя произошла только в 20 веке, но до сих пор остаются приверженцы строя, например, в 432 Гц (чуть ниже привычного). Подробнее об этом, если заинтересует, можно почитать, например, вот тут: https://studfile.net/preview/5638483/page:10/