Часть 2
3 июля 2023 г., 16:40
Я шагаю по улице быстро, тороплюсь, игнорируя грязные капли, брызгающие на брюки, стоит мне шлёпнуть ботинками по луже. Поздняя осень мне никогда не нравилась — дубак, мерзкая погода и постоянная темень. Впрочем, так можно описать примерно половину всего года в Москве. Это не успокаивает, но я четыре стадии до принятия уже давно преодолел.
Закуриваю сигарету и делаю глубокий вдох, втягивая дым в себя. Фильтр поскрипывает, я сбрасываю пепел и круто поворачиваю направо, следуя по петляющему переулку.
— Громов? — вдруг раздаётся откуда-то со стороны, и я машинально поворачиваю голову, отзываюсь. Сталкиваюсь взглядом с почти уже забывшимися глубокими и серыми и замираю на месте, мешая редким прохожим огибать громадные лужи.
— Яна? — голос хрипит совершенно некстати, я откашливаюсь и выбрасываю сигарету, всем телом поворачиваясь к девушке, которую не видел без малого пять лет, — Ты что тут делаешь? Вы же в Германию переехали.
Обломова усмехается, но как-то невесело, и дёргает плечами.
— У Серёжки тут командировка, а я к нему прибилась, родных повидать, — она тянется к карману пальто и достаёт пачку тонких ментоловых сигарет. Раньше не курила, — А ты тут что делаешь?
— Я домой иду, — отвечаю как-то чересчур резко и сухо, в рекордные сроки одолев приступ шока. Воздух вокруг будто разряжается и искрится.
Неотрывно слежу за тем, как Яна чиркает зажигалкой и подкуривает, кивая мне в ответ. Елизарова почти не изменилась за это время, стала только красивее, и за эту мысль я хочу самого себя придушить.
— Неплохо ты устроился, раз имеешь квартиру на Патриках, — выдаёт она, я усмехаюсь и киваю.
— Да, на жизнь не жалуюсь.
Между нами воцаряется неловкое молчание, я переминаюсь с одной ноги на другую, думая о том, что приглашать Обломову к себе не хочу, потому что это неправильно, глупо да и вообще, какого хрена она у меня дома будет делать, когда она вдруг ни с того ни с сего выдаёт:
— Мы с Серёжей разводимся.
Не могу сдержать ехидной ухмылки. Хотя, если честно, не особо стараюсь.
— Да? А чё так?
Яна смотрит на меня исподлобья. Будто я должен сам знать.
— Да так… Не срастается у нас.
Приподнимаю брови.
— Как же так — раньше срасталось, а сейчас перестало?
— Слушай, прекрати, а, — кисло отвечает она, я смеюсь и поджигаю новую сигарету. Раз уж мы тут так долго стоим.
— Да ладно тебе. Не расстраивайся. Встретишь ещё какого-нибудь Серёжку, с ним срастётся.
Не знаю, в какой момент моя интонация стала обвиняющей, но под конец Обломова, а точнее, Елизарова, хмыкает, качая головой, и устремляет на меня такой взгляд, что хочется отмыться.
— А ты изменился.
Не знаю, хорошо это или плохо.
— А ты вот не особо, — отвечаю, прищурив глаза, и Яна снова смеётся и снова кивает.
— Да, наверное… Так… Далеко тут тебе до дома?
Да как пешком до Берлина.
— Недалеко, за поворотом.
— В гости не пригласишь?
Молчу. Молчу секунду, две, смотрю на неё в упор, прокручивая фразу в голове, обсматривая, словно под микроскопом.
— А нахера?
Яна отталкивается от стены с облупившейся краской и цепляется за мой локоть. Хорошо, что я в пальто, а она — в перчатках.
— Поболтаем, как в старые добрые. Помнишь, как раньше? Ещё в школе?
Конечно помню. Жаль, что очень даже хорошо. И как на даче моей трахались помню. И как я Заславскому за тебя ебло раскрошил помню. И ещё много, чего помню. Того, что лучше было бы забыть навсегда, да въелось, блять, в мозги, как плесень на бортиках ванной. И выводиться не хочет, как ты ни старайся. Я точно знаю, всё уже перепробовал.
До дома доходим быстро и молча. Я не знаю, о чём говорить, а Яна, судя по всему, тушуется. Видит мой настрой. Видит, что я её не с распростёртыми объятиями и хлебом с солью встречаю.
А как по-другому? Я даже притворяться, что хотя бы капельку рад её видеть, не буду. Потому что я не рад. Я хочу, чтобы она такой же уверенной походкой отсюда свалила обратно в свою Германию, с Обломовым или без. Плевать мне с высокой колокольни. Лишь бы не видеть этого её смешно морщащегося носа, лёгкой полуулыбки и глубоких, гипнотизирующих глаз, то и дело устремляющих свой взгляд мне куда-то в подбородок.
В квартире у меня мрачно и холодно. Цепляю пальто на крючок у двери и тут же иду на кухню, щёлкаю кнопкой на электрическом чайнике и ради приличия заглядываю в холодильник. Конечно, там всё ещё картинная пустота. Как и всегда, впрочем. Я не из хозяйственных.
Яна заходит вслед за мной, потирая руки.
— А у тебя батиной самогонки нет случайно? — спрашивает с полуулыбкой, косясь в сторону стеклянной дверцы шкафа, за которой виднеется бар.
Достаю из своих запасов папину фирменную и водружаю на стол.
— Закусывать нечем.
— Не страшно. Так веселее, — Яна хмыкает, но как-то уныло. Не знаю, что с ней да и знать не хочу. Но отрываю в недрах холодильника два полусгнивших яблока и банку оливок.
Разливаю самогон по стопкам и тут же опрокидываю первую. Мы не чокаемся, не сговариваясь. Просто пьём и молчим, пока не накроет до такой степени, что развяжется язык, и кто-то возьмёт на себя смелость нарушить тишину.
Яна смотрит на меня — пристально, пронизывающе, я смотрю в ответ, как мне кажется, твёрдо, но она вдруг улыбается, и я понимаю, что, наверное, в моём взгляде было что-то такое, что выдало меня с головой, и утыкаюсь в стол.
— А помнишь, ты просил меня съебаться к хуям из твоей жизни? — спрашивает Елизарова, и я киваю, потому что правда помню. Сейчас бы я, наверное, так не сказал, но в тот момент я был в самое что ни на есть говнище. Это я ещё мягко выразился, короче, — А я взяла и вернулась.
Перевожу на неё взгляд.
Тонкие пальцы беспокойно покручивают пустую стопку, глаза бегают с меня на тарелку в сушилке у раковины. Обводят помещение цепким взглядом и снова возвращаются ко мне. Затравленные какие-то, напуганные. Такого выражения на лице Елизаровой я раньше не видел.
— Зачем?
Она усмехается. Замирает на мгновение, а потом вдруг перегибается через стол и утыкается своими мягкими губами в мои — напряжённые, сухие. Я не двигаюсь, просто жду, когда она отстранится, а в груди что-то собирается в болезненно тяжёлый ком. Что-то, что копилось давно, и почему-то только сейчас начало искать выход.
Яна отстраняется так же резко, как приблизилась, и садится обратно. Отводит смущённый взгляд, заправляет локон волос за ухо и прочищает горло.
— Прости. Не знаю, что на меня нашло.
Я наливаю нам ещё самогона. А потом ещё. Мне забыться нужно. Ей, очевидно, тоже.
Она расспрашивает меня о моей жизни, я рассказываю, но сухо. Усмехаюсь в ответ на вопрос, есть ли у меня кто-то. Елизарова тоже усмехается, закинув в рот оливку, и пожимает плечами.
Я спрашиваю о Германии. О том, что она на Патриарших забыла. О Серёге. Об Обломове она говорит неохотно, и я бросаю это дело — не так уж интересно да и рассказчик из неё не намного лучше, чем из меня.
Бутылка почти подходит к концу, и я, наконец, чувствую облегчение от того, что пьян. Всё происходящее перестаёт казаться сюром, мне уже вообще ничего не кажется, я просто хочу смотреть на неё вот так до скончания веков, потому что она, блять, очень красивая, а я ей об этом никогда не говорил.
Мы перемещаемся в гостиную, потому что там есть телевизор, а Елизарова, когда выпьет, очень любит смотреть российские слезливые мелодрамы. Желательно где-нибудь с середины, чтобы нихера не понимать, что происходит, но переживать очень натурально.
Тянусь к пульту, но замираю, когда перехватываю её взгляд на себе.
Она смотрит как-то чересчур пристально, испытующе, и я достаточно пьян, чтобы тормоза у меня сорвало. Рядом никого нет, и это не её свадьба, отключиться на Майорову не получится, и теперь передо мной только она — Яна Елизарова, которая напросилась ко мне в квартиру непонятно, зачем, а теперь ломается, смущается, краснеет, как девочка, а я сатанею, свирепею с каждой секундой всё больше, потому что прошло пять грёбанных лет, а она всё ещё вызывает внутри меня эту отвратительную дрожь.
Я делаю шаг к ней и касаюсь её лица тыльной стороной ладони — как-то ошалело, будто не верю, что она здесь, и спустя секунду понимаю, что я на самом деле не верю. Слишком много воды утекло. Слишком давно я не видел этого её взгляда, слишком давно не касался вот так, словно в поисках подтверждения, что она — моя и ничья больше.
Губы почти наощупь касаются её щеки, сначала медленно, так, что мы оба замираем на мгновение, думая, надеясь, что кто-то это остановит.
Раз. Два. Три.
Мои руки вцепляются в её предплечья, крепко, удерживают на месте, словно Елизарова хочет уйти. А она не хочет, я знаю, я вижу. Прижимается ко мне, дышит тяжело, с надрывом, глаза закрыты, а ресницы дрожат, словно она боится.
Мои губы встречаются с её губами, жёстко, грубо, я впечатываю её в свою грудь, так, что Яна сдавленно охает, прикусываю её губу, знаю, что ей больно, но она не сопротивляется, отвечает с таким же жаром, дико до сумасшествия, горячо. Мы плавимся, оба, от касаний друг друга, я освобождаю её руки, и она гладит моё лицо, царапается о колючую щетину, издаёт стон мне в рот, когда я сжимаю её крепче в тисках своих рук, обвожу бёдра и тонкую талию, поднимаюсь выше, обхватываю полушария груди, перехватываю её за шею, сдавливая, словно пытаюсь наказать.
Толкаю её на диван, успев подумать, что, наверное, я с ней слишком груб, но Елизарова не возражает, и я срываю с неё свитер и джинсы, уши режет треск ткани. Яна тянет руки к поясу моих брюк, дрожит, пытаясь справиться с ремнём, я припадаю к её груди, сдвигаю кружевную ткань бюстгальтера, времени снимать его нет, и целую-кусаю, кусаю-целую, срывая хриплые стоны с её губ.
Она надрывается, почти кричит, наконец, слышу звон бляшки ремня, и выдыхаю с облегчением, когда вхожу в неё, горю, и она горит вместе со мной.
Замираю, хотя всё вокруг кричит о том, чтобы я не останавливался, и говорю, еле слышно:
— Смотри на меня.
Глаза Елизаровой открываются, взгляд — сумасшедший, больной, далёкий, словно она не здесь. Я начинаю двигаться, медленно, глубоко, её рот приоткрывается в беззвучной мольбе, зрачки расширяются, и я не могу сдержаться, снова целую её, наслаждаясь тем, как больно и хорошо снова быть с ней рядом.
Балансирую где-то на грани истерики и безумия. Боль в груди разрастается, как тогда, на её свадьбе, когда мне начало казаться, что я — ходячий факел.
Она всхлипывает, цепляется за мои плечи, и я ускоряюсь, делаю несколько грубых и глубоких толчков, выбивая из неё приглушённые вскрики, выпрямляюсь и командую:
— Разворачивайся.
Елизарова никогда не отличалась кроткостью, но сейчас она, кажется, функционирует только на моих приказах. Понимает, молча поворачивается ко мне спиной и встаёт на колени, выгнув поясницу, когда я подтягиваю её за бёдра ближе к себе. Колени стираются о ткань дивана, и она шипит от боли, но замолкает, как-то неловко скрючившись, когда я вхожу в неё снова, вдавливаю её тело в матрас, выбиваю из неё рваные выдохи.
Она роняет голову на диван, пряча от меня лицо, мелко дрожит, и я уже знаю, что скоро она кончит. Я хорошо её знаю. Ничего не изменилось спустя столько лет.
Она сжимает меня внутри, стенки сокращаются и пульсируют, и я сдавливаю челюсти, потому что сам чуть не кончаю.
Тело Яны медленно расслабляется, она перестаёт дрожать, и какое-то время ей всё равно, она не двигается, молчит, еле дышит, а я продолжаю вдалбливаться глубоко в неё, чувствуя приближение долгожданного наслаждения.
Наваливаюсь на неё сверху, толкаюсь бёдрами ещё несколько раз, и выхожу, кончаю куда-то на пол, не глядя.
Мы лежим почти в обнимку на узком диване ещё несколько минут, успокаивая дыхание и сердцебиение.
— Елизарова, я чёт не пойму, ты реально за этим сюда пришла? — хриплю я. Яна не двигается, прижавшись спиной к моей груди, молчит, словно не слышит.
Моя рука застревает в её волосах, гладит, расчёсывает. Я помню, что ей это всегда нравилось. Не знаю, зачем, но помню.
— Просто я скучала, — выдаёт она, наконец, поразительно сиплым голосом, и я почти заставляю себя приподняться и посмотреть, не плачет ли она.
— По чему? — спрашиваю еле слышно и утыкаюсь носом ей в шею.
— По тебе.
И это «по тебе» отключает последние работающие в голове извилины, срывает все стоп-краны, пригвождает к стенке и выбивает из груди весь дух.
Я притягиваю её ближе и усыпаю рваными поцелуями шею, подбородок и губы, которые сейчас почему-то мокрые от слёз.
Яна не сопротивляется, но и не отвечает, и я отрываюсь от неё, заглядываю в глаза, смотрю долго-долго, ищу там что-то.
— И я скучал.
Её рот растягивается в подобии болезненной улыбки, она обнимает меня за плечи, гладит лопатки, и откидывает голову назад, закрыв глаза.
Я отношу её в спальную и кладу на кровать, спустя секунду пристраиваюсь рядом. Сегодня я знаю, что буду спать спокойно и глубоко. Потому что рядом с ней так было всегда. А без неё — пусто, серо и больно. Без неё я не дышу.
***
Просыпаюсь от вибрации телефона на тумбочке у кровати. Потягиваюсь, недовольно скорчив лицо. Со стороны ванной доносится шум бегущей воды, и я понимаю, что Яна уже проснулась. Она всегда вставала раньше меня. Жаворонок грёбанный.
Закрываю глаза с твёрдым намерением погрузиться в сонную негу ещё на какое-то время, но телефон никак не угомонится, раздражая уши оглушительным треском. Даю ему ещё ровно три секунды, когда он, словно испугавшись, наконец-то замолкает, и я выдыхаю с облегчением.
Спустя пару минут, когда я почти уже вернулся в сладкое небытие, тумбочка снова приходит в движение, и я подрываюсь, раздражённо, потянув руку к неумолкающему телефону. Трель на этот раз была короткой, и я понимаю, что это СМС-ка только, когда тыкаю по экрану и обнаруживаю семь пропущенных от «Серёжки». Семь пропущенных и одно единственное сообщение:
«Я не могу больше ждать, Яна. Надеюсь ты помнишь, что самолёт завтра в полдень. И я в него сяду, с тобой или без тебя. Решайся, но я бы очень хотел, чтобы ты оказалась здесь.»
Откидываюсь на подушки и закрываю глаза, надавив на внутренние стороны век большим и указательным.
А чего ты ждал, не пойму? Думал, Яна к тебе вернулась? Навсегда? Осознала, наконец, что с тобой в разы лучше, чем без тебя, и прекратила эту идиотскую игру в салочки?
Она сейчас примет душ и свалит, поджав хвост, как делала это всю жизнь. Ни слова тебе не скажет, не попрощается, номера не оставит. Ты у неё вечно на скамейке запасных.
Морщу лицо, мысленно самого себя посылая нахуй.
Вот только не надо делать вид, что она вся такая из себя хуёвая, а ты — божий одуванчик. Сам виноват.
Кладу телефон обратно на тумбочку и пялюсь в потолок. Шум в душе прекращается, и спустя минуту я слышу, как заходится скрипом открывшаяся дверь. Хочу закрыть глаза и притвориться, что сплю, чтобы облегчить нам обоим прощание, но не успеваю, и натыкаюсь взглядом на замершую в проёме Елизарову в одном полотенце и моих тапках размеров на шесть больше.
— Проснулся? — спрашивает она, и улыбается, но как-то скованно.
Киваю, молча. Жду, что она скажет.
— Давай вставай, в магазин надо. Пожрать купить, а то дядь Витина самогонка меня совсем добила. А у тебя в холодосе шаром покати. Как ты тут вообще выживаешь-то, Громов?
Хмурю брови, глядя на неё исподлобья, когда Яна опускается на кровать, встаёт надо мной и касается ёжика волос, приглаживая их с какой-то неуловимой нежностью. Понимает, что что-то не так. Всё не так. И потому добавляет, чуть менее слышно:
— Один день, Макс. Давай один день проведём, как раньше.
— А потом что? — нарушаю, наконец тишину, и этот вопрос подрывает нас обоих, сносит ударной волной. Елизарова смотрит с лёгким прищуром, вымученно и грустно.
— Потом разойдёмся, как в море корабли. Ты же этого хочешь.
Киваю. Да, я этого хочу. Хочу, чтобы ты исчезла, чтобы как будто не было тебя. Чтобы не сидела так надо мной, не прикасалась своими холодными и дрожащими пальцами, чтобы не обкусывала беспокойно губы и не смотрела на меня таким взглядом, будто ждёшь чего-то. Ты, Елизарова, мою жизнь своим присутствием разрушила и даже не моргнула. Упорхнула заграницу, выскочив замуж за нашего одноклассника, и зажила там тихой и счастливой жизнью, а я тут топлю в работе и алкоголе своё снедающее одиночество, свою болезнь, одержимость тобой, проклятие. Топлю безжалостно и жестоко уже пять лет, да вообще-то даже больше, а оно всё не подыхает. Живучее оказалось, падаль.
— Вот и славно, — Яна улыбается, но как-то скованно, и оставляет на моих губах короткий поцелуй, — Минералочки хочется, умираю. И котлету по-киевски.
Есть что-такое в том, чтобы притворяться, что всё хорошо. Идти по улице, держась за руки, и смеяться над какой-то глупостью. Вспоминать события десятилетней давности, словно они были вчера. Жить здесь и сейчас наш последний день вместе, как будто не было вчера и не будет завтра. И поздняя осень уже какая-то не мерзкая вовсе и котлеты из магазина под домом тухлятиной не отдают. И дома не холодно, и холодильник не пустой, и в груди не теплится жгучая боль.
Яна стоит у плиты, помешивая фарш с зажаркой в сковороде, я курю, пуская колечки дыма под потолок. Елизарова рассказывает, как заблудилась в метро, когда только прилетела, и причитает, что в славном Берлине навигация намного понятнее. Я смеюсь, предлагаю ей подарить туристический путеводитель по Москве, а она фыркает и говорит, что путеводитель по родному Бутово ей уж точно не нужен, в нашем дворе всё по-прежнему, и кажется, что даже алкаш дядя Саша, который сидел на трубах в соседнем переулке двадцать лет назад, всё также там и сидит, играя с братками в карты на бутылку палёной водки.
Потом мы сидим перед телевизором и смотрим дешёвую мелодраму по России-1. Яна ложкой ест орехово-шоколадную пасту — такую приторную, что аж зубы сводит. Со всеми Е-шками, эмульгаторами и пальмовыми маслами. Ест и изредка тычет ложкой мне в нос, я каждый раз морщусь и отворачиваюсь, а она смеётся, качает головой.
Я не хочу всё портить. Мне хорошо, так хорошо, как давным давно не было, но я не могу, даже зная, что этот день — наш последний, и мне следует потерпеть, оставить все тяжёлые разговоры на потом, всё равно не могу.
— Завтра ты улетишь в Германию? — спрашиваю как бы между делом, вклиниваюсь в рекламную паузу, когда Елизарова начинает тихо подпевать навязчивому рекламному джинглу. Яна переводит на меня взгляд, смотрит с укоризной, и я знаю, что она хочет сказать. Но она молчит ещё несколько секунд, не обвиняет. Отставляет наполовину пустую банку с пастой на край дивана и вздыхает.
— Улечу.
— И что, с Обломовым не разведёшься?
Не знаю, какого я жду ответа. Зато знаю, что она скажет, ни секунды не сомневаюсь, но всё равно напряжённо молчу, вглядываясь в такие знакомые серые глаза, молчу и не двигаюсь, потому что до разрушения нашей сказки осталось всего ничего, любое лишнее движение может стать решающим.
— Не знаю, Громов, — на выдохе отвечает она, переводит взгляд на экран и замолкает снова.
Я сглатываю, чувствуя во рту мерзкий привкус желчи. Отвожу взгляд, смотрю в экран телевизора, но не вижу картинки. Яна цедит ругательства себе под нос и придвигается ближе ко мне. Обнимает, прижимается к груди, кладёт голову слева, в область в сердца, и слушает его мерное биение, не решаясь что-нибудь сказать.
— Уезжай сейчас, — говорю тихо. Сомневаюсь, что Елизарова меня слышит. Но обвивающие меня руки сжимаются чуть крепче, сдавливают со всей присущей им силой, а затем отпускают, и я понимаю, что всё-таки слышит.
Яна отстраняется, смотрит ещё несколько секунд, затем кивает и касается моей щеки губами.
— Не надо, — твёрдо говорю я, обрываю её попытки в очередной раз запудрить мне мозги, встаю, сбрасывая на пол уютный клетчатый плед, и отхожу на несколько шагов, чтобы продышаться. Яна встаёт вслед за мной, молча, уносит на кухню пустые тарелки и остатки орехово-шоколадной пасты. Медленно ходит по квартире, осматривая всё, как в трансе, в поисках своих вещей. Я стою у двери, отстукивая ногой неровный ритм, жду, когда она соберётся и уйдёт. Не хочу её отпускать, но и видеть не хочу тоже. Она дала нам день, всего день, но я понимаю, что этого слишком много. Если она останется тут ещё, я не смогу её отпустить, не смогу, не захочу, а быть вместе у нас с ней не выходит, мы уже проверяли.
— Передавай родителям привет, — говорит она, когда все немногочисленные вещи, наконец, собраны, и на плечах болтается серое шерстяное пальто. Я киваю, хотя знаю, что никаких приветов никому передавать не буду. Яна обувается, проворачивает ключ в двери и выходит в коридор. Оборачивается, вперившись в меня таким взглядом, что на секунду я сомневаюсь, что смогу её отпустить. Возвращается, тянется меня обнять, я отстраняюсь, она издаёт болезненный стон и шепчет:
— Пожалуйста.
Сдаюсь. Обнимаю её в ответ, прижимаю к груди, крепко, сильно, так, что почти трещат кости. Зарываюсь носом в спутанные чёрные волосы, дышу глубоко и жадно, впитывая в пазухи её запах. Знаю, что ни от кого больше не пахнет так, знаю, что никто больше не ощущается в моих объятиях, как Елизарова. Она всхлипывает, комкает в руках плотную ткань домашней футболки, затем отстраняется и выдавливает улыбку.
Такая храбрая. Моя храбрая Яна Елизарова, которую я так сильно люблю, отворачивается и бегом спускается по лестнице вниз, не оборачиваясь. Слышу её удаляющиеся шаги ещё несколько пролётов, затем дверь подъезда открывается, и тут же закрывается с громким хлопком. Я захожу в квартиру, запираюсь и с трудом удерживаю себя от того, чтобы броситься на балкон и посмотреть ей в след.
Моя храбрая, красивая, весёлая Яна Елизарова снова ушла от меня, а я не знаю, кто виноват в том, что ничего у нас с ней не получается. Да и неважно это, наверное.