***
Укун с первого взгляда невзлюбил создание человеческого мира. Таилось что-то тягучее и темное в этих карих глазах. Или же это святая вуаль так давила на Короля? Когда монах просил о содействии это сопровождалось раздражающим приказным тоном. В голосе человека была такая стальная твердость, будто он не допускал и мысли, что его внезапный компаньон посмеет перечить. Однако, в этом было логическое зерно. Даже если сковывающих пут не было. Даже если небесное пламя не ласкало кончики шерсти, а копья не пытались с особой жестокостью впиться в демоническую плоть, Укун все равно ощущал взгляд. Пристальное наблюдение за своей персоной с небес. Наблюдение тех, кто только и ждёт, чтобы тот оступился. Сделал неверный шаг, после которого его могут сожрать живьём, разорвав плоть и сухожилия. Невероятная мощь таилась и выжидала где-то там, далеко за горизонтом, и одновременно так близко, на подобии изголодавшей до крови акулы в тёмных и непроглядных водах океана. И уже было доказано, что Укуну с ней не совладать. Трипитака, обрамленный таким же небесным свечением, был неприкасаем. Как бы желание не кипело в сознании, где он, не оборачиваясь, покидает общество монаха, уходя от него как можно дальше, поступить Укун так не мог, отчего все его напряжение и недовольство выливались в вечные насмешки, споры и придирки к учителю. — Знаешь… — Однажды, поздно вечером, скучающе произносит Король, — Я ел людей. Трипитака слегла приоткрыл глаза, показывая, что слушает, но руки так и не разъединил из молитвенного жеста. Это то, о чем мог поразмышлять Сюаньцзан глубокой ночью. То, чего он должен опасаться. Находясь в лесу с полчищем хищников, не прекрасная ли причина дрожать от страха, когда самый кровожадный из них находится на расстоянии вытянутой руки? Лениво потягиваясь, Король украдкой поглядывает на человека и сразу же теряется. Трипитака сидел так, как и раньше. Ни один мускул не дрогнул на его благородном лице. В этот момент он напоминал одну из тех буддистских статуй, огромное множество которых им довелось повстречать в пути. Возможно, на одно единственное мгновение, отражение его глаз едва-едва лизнул обруч на чужой голове. Придаёт ли монаху уверенность наличие золотого ошейника на ученике? «Вполне…» — думается Укуну. Учитывая чужое, такое редкое для смертного, спокойствие. Трипитака лишь коротко полюбопытствовал, больше для того, чтобы поскорее закрыть тему: — И как? Понравилось? — спокойным голос. Тихий тембр. Глаза вновь прикрыты как от накатившей скуки. А у Укуна всё в голове перемешалось. Человеческое мясо действительно касалось губ Короля, но едва ли оно было приятным. Он не чувствовал от него такого же восторга, как его братья. Но вот Макак ел с особым упоением. И ради его мордашки, что каждый раз корчилась от удовольствия, пробуя новый кусок свежего мяса очередного, заблудшего в лесу, путника. Укун всегда заботился о том, чтобы пиршеский стол имел такой особый деликатес. — Да, — спокойно врёт Укун. — Понравилось. Но я уже начал забывать, какое оно было на вкус. Трипитака задумчиво хмыкает, но после не говорит ничего. А в Укуне клокочет злость. Дикая. Вспыхнувшая неожиданным пожаром и не желающая успокаиваться. — Не думаешь, что я захочу вспомнить, как сладок человек? Бессмертие от твоей божественной плоти мне ни к чему, но иногда мне бывает невыносимо скучно. А лакомства я люблю, — выразительно облизнув выпирающие клыки, обезьяна громко сглатывает, как бы голодную слюну. — Я знаю, что тебя временами одолевает скука, которую я не могу развеять. Но как бы ты не любил хорошо поесть, в тебе больше благоразумия, нежели голода, — просто отвечает монах. И от лёгкости произнесённых слов у Укуна сводит челюсть. Схватив человеческое отродье за грудки его монашеских одеяний, Король пригвоздил лёгкого, как сухая ветвь, Трипитаку к земле. Тот от неожиданности в громком вскрике выпускает весь воздух из легких, а потом нервно втягивает его обратно сквозь стиснутые зубы. Хвост в удовольствии метнулся. Да… Это то, чего так сильно желал Мудрец. Взгляд Сюаньцзана обеспокоенно блуждал. Капелька пота скатилась со лба, а сам вид человека был воплощением страха. Непроизвольно схватив руку удерживающую его в лежачем положении, Трипитака с прикушенной губой просит: — О-отпусти… — и в этом голосе больше нет той стали. В нем блуждает страх и накатывающая неравномерными волнами паника. Это мольбы. «Всё же не каменный» — звучит в голове Укуна, и он с улыбкой отпускает. Как только Мудрец дал вдохнуть больше воздуха, грудь монаха как при удушении затрепетала, точно сейчас задохнется. Ползком устремившись назад, этот человек, всегда стоящий по струнке, с лицом, не выражающим эмоций, выглядел загнанным животным, на чьей шее едва-едва не сомкнулись клыки хищника. «Это правильно. Так дела и ведут!» — думается Королю. Но в груди неприятно заныло от жалкого вида спутника и, чтобы избавиться от этого чувства, обезьяна не видит ничего лучше, кроме как отвернуться. — Ложись спать, — звучит по странному устало. Если прислушаться, то можно уловить нотки заботы, едва уловимой, как нить паутины. — А я буду бдеть. И Трипитака ложится. Закрывает глаза, глубоко дышит, но не спит. Когда раньше клацанье зубов было не более чем демонстративной выходкой злой уличной псины, то теперь он, с укушенной до крови рукой, насильно пытается затащить себя в мир грёз. Шутка удалась. Озорная и любящая шалости натура Укуна сейчас должна была бы ликовать. Но почему-то молчит.***
Тяжесть обруча давила, холод металла вызывал мигрень, но желание сделать какую-нибудь шалость меньше не становилось, как сильно бы «поводок» не натягивался. Делая каждый новый шаг, не могло уйти чувство, будто под листвой найдётся капкан — подстава, или же новый, более изощренный способ усмирить игривого ученика Танского монаха. Взгляд небес всё ещё впивался до отвращения и тошноты ощутимо. Но душонка Укуна всегда была голодна до самых разных забав. Как Королю, шута ему не предоставили, зато был Трипитака — удивительный экспонат человеческого вида. Чистый холст для разных проказ. Смотреть на страх монаха увлекательно, это стало чуть ли не единственной забавой, когда Небесные выродки решили всучить демоническое создание паломнику в ученики. В обществе Трипитаки время если не останавливалось, то сильно тормозило так точно, стирая каждый день в труху серой однообразностью. Когда на горизонте появились разбойники, с едва ли приятными лицами, Укун с нескрываемым удовольствием наблюдал, как те толпились вокруг Трипитаки, не давая ему продохнуть. Угроза столь мала и незначительна, что вызывала смех. Не больше чем жужжащие у уха мушки в глазах Великого Мудреца. Да, раздражающие, но один хлопок — и напасти как и не бывало. Смертная скука, если бы это детище не разбавлял Сюаньцзан, колыхающийся осенним листом от страха и с бледным, как скатерть, лицом. Вид полюбившийся, такой славный и ненавистный для самого монаха. — Укун, — Осипше слетают слова с дрожащих губ. Надломлено и сладко-умоляюще, будто тот стоит на грани, чтобы не упасть наземь и не расплакаться. — П-помоги… Ты должен помочь! С мурлыкающим звуком Король повинуется. Сами небеса свидетели с каким усердием Укуну удалось не сделать пропитанный надменностью и злорадством поклон своему «учителю». Двинувшись в сторону разбойников, Королю хватает пары мгновений, чтобы избавить Трипитаку от напасти. Никто не остаётся в живых, о чем с толикой горечи думает Укун каких-то пару мгновений; некому разнести весть о Короле Обезьян и его тяжёлом посохе. Монашеская одежда Трипитаки незамедлительно впитывает в себя кровавые брызги, что добавляет в и так достаточно долгое путешествии лишнюю остановку у ближайшего ручья. «Какая напасть», — мысленно цыкает Король, рассматривая человека с чем-то надтреснутым в карих глазах. Посеревшее лицо монаха не сулит ничего хорошего. Укуна пытались казнить на небесах всеми способами, до которых только могли додуматься извращённые умы Небесных жителей. Копья и острие самых разных оружий для тела, познавшее бессмертие — не более, чем попытка проткнуть камень деревянной зубочисткой. Боли не было, зато до слёз обидно. Больно стало уже потом. Горький запах магического дыма от раскалённого котла, в который его поместили с одной целью — убить, заставлял глаза слезиться, а горло спереть в попытке не задохнуться. Полтора месяца непрекращающегося кошмара, где каждая минута была борьбой за собственную жизнь. О сохранности здоровья и тела говорить не приходилось. Всё, что осталось по итогу — это сгоревшая до чёрной дымки шерсть и глаза, налитые кровью. Плакать больше не хотелось. Обиду унёс с собой смрад от сожженной плоти. Зато была ненависть. Сильная, грохочущая в горле ненависть, которая могла найти выход только в безудержном насилии. Мудрец почти забыл как ощущается боль. Он никогда не хотел вспоминать. С уст монаха слетело заклинание — ровно как гильотина над шеей Укуна. Появившееся в этот же миг боль была столь сильна, столь всепоглощающа и беспощадна, что посох тут же тяжёлой палкой выпадает из дрожащих и ослабших рук. Обруч сжимал так, что глаза выкатывались, угрожая вылететь прямо из орбит. Капилляры наверняка лопнули, крик звучал истошно и не то слезы, не то кровь брызнули из глаз. Как страшный омут, возникший в одно мгновение, она так же быстро спала. Тяжёлое и охрипшее от животного крика дыхание заставляло грудь ходить ходуном. Подняв заплывший взгляд на человека, Укун видит тихое торжественное чувство справедливости, окутавшее его учителя. — Надеюсь, это тебя хоть чему-нибудь научит, — звучит тихо и строго, но с какими-то дрожащими нотками. Боязливо даже, когда в тоже время слабый огонёк в карих глазах сверкал настоящей святостью. Дикую собаку приструнили. Свирепый рык остаётся за сжатыми до пульсирующих прожилок челюстями. Звук клацанья зубок больше не должен трогать слух монаха — это объяснили наглядно. «Неужто это обруч причинил столько боли?» — Через красные всполохи прошедших ощущений пытается распознать источник боли Укун. Да, определённо. Обхватило голову в районе зажима, от которого, Укун уверен, ушные перепонки вполне могут лопнуть, а из ноздрей с лёгкостью брызнуть кровь. Непростительная жестокость. Слишком сильно ударивший кнут. Сверкать клыками больше нельзя, но клокочущую ненависть налитые кровью глаза отражают удивительно прекрасно.***
Укун помнит самые разные образы тёмной обезьяны, что однажды стал ему так дорог. Свою робость в перемешку со смущением, когда их взгляды впервые встретились. Их переплетающиеся хвосты и тепло от объятий. Когда на горе Плодов и цветов стал звучать второй голос, не уступающий, а наравне в правах с Королём Обезьян, это вызывало стойкое, такое сильное чувство естественности. Райский уголок с радостью принял Макака, как родного. Во время путешествия Укуна тянула дальше лишь одна мысль. Что по его окончанию ему будет к кому вернуться. Есть тот, кто его ждёт. Даже если обидные слова, хлёсткие, как пощечины, жгучие, как пламя, оставили неизгладимые отпечатки на сердце. Мучили догадки, когда путешествие свернёт не туда. Где ждёт Трипитаку тот тупик, после которого он больше не возжелает идти дальше? Укун с особым садитскии удовольствием представлял тот момент, где без карты в руках, без блеска в глазах, монах сдастся. Ведь Укуну, Королю и Отцу для своего народа, страшным кошмаром для небесных чертог, многолетнему существу, повидавшему многое, сдаться хотелось уже ни раз. Приходилось общаться с теми, кого не хотелось знать, но судьба, злая чертовка, за руку привела Укуна в этот момент, в это место. Не привычно засыпать с рокотом чужого храпа, а не под аккомпанемент тихого сопения своего друга. Идти по тем тропам, о которых Мудрец никогда не узнал бы, останься он горе. Сложно не признать, но в родном доме никогда не было тихо. Тот же самый водопад, что никогда не останавливал свой шумный поток, под водами которого находился скромный домик двух обезьян. Интересно, раздражает ли сейчас его гул чуткий слух Шестиухого Макака? Обезьяний народец сам по себе никогда не отличался особой любовью к тишине. То и дело, то там, то здесь раздавался мурчащий щебет и попискивание от молодняка. Столь привычное и, казалось бы, неизменное. То, что въелось под кожу, не нуждающееся в осмыслении. Под взглядами чужих глаз, с непривычными слуху голосами, Укун как никогда остро ощущал себя чужим среди, так называемых, компаньонов. Путешествие было долгим и казалось, что с каждым новым днем время тянулось еще сильнее. Солнце, на подобии капризной девицы, не желало уходить с зенита, оставаясь на небосводе как можно дольше. Луна же, наоборот, скрывала свой лик, даря самые холодные и тёмные ночи. Иногда доходило до крайности, где обнажались стороны Короля, не достойные его титула. Мерзкие, неправильные мысли. Насколько быстрее бы продвигалось путешествие, если бы Укун, изголодавшимся до крови зверем, просто разгрызал каждому встречному демону хребты? Но нет, от одного вида крови у монаха начинается одышка, а лицо краснеет, как перед настоящим обмороком. Может, тогда сразу вцепиться острием зубов в слабую и тонкую, как у курицы, шею монаха? Тот и на подобии скотской животины будет отбиваться одним-двумя взмахами, прежде чем окончательно обмякнуть. Но то были все всего лишь мысли. Да, яркие. Да, от них в груди что то неизменно вскипало, не то чистая ярость к ситуации, в которой поневоле свезло очутиться Укуну, не то действительно голод по мясу. Оставалось только крепче стискивать зубы, сглатывая противную, как желчь, ненависть, направленную не ясно, на кого конкретно. Дым от костра исчезает в ночи, оставшиеся дрова дотлевают и уютно трещат. Бацзе, по пути за новой порцией дров, по видимому уснул по дороге. Трипитака не то согласно, не то, проглатывая возражения, мычит что-то в ответ. Слышится отдаляющийся звук шагов Ша Сэня, который наперевес с кувшином неторопливо спускался к роднику. В тишине Укун находил редкое спокойствие, но иногда и злейшего врага. Мысли, не всегда желанными гостями, посещали уставший разум самыми разными образами. Будь у Укуна возможность закрыть в шкатулке воспоминания о доме и о тех, кого он там оставил, он бы уже давно спрятал ключ куда подальше, а то и просто выкинул. Но на место мыслей, блуждающих на подобии тараканов в обычное время, сейчас Мудреца окутывало редкое спокойствие. Хоть луна и сияла неприятным холодным светом, свежесть ночи окутывала самым приятным одеялом, даря такую ценную бодрость. — Укун, ты знаешь, — Вдруг звучит тихий голос монаха, нарушая редкую безмятежность между ними. — В начале моего путешествия мне говорили, что меня будет сопровождать злой демон. Укун безразлично откидывается на землю, скрещивая руки за головой. Только лесные духи будут свидетелями его возникшего интереса к словам монаха. — Тот, чьи проступки сравнимы с преступлениями половины заключенных подземного мира. Чья судьба веками нести свои грехи на плечах, пока те не сломают ему спину. Что в глазах цвета крови нет ни капли сочувствия к живому. Поэтому мне рассказали заклятье, а твою голову сжимает обруч. Пасть Укуна клацает, да с такой силой, что Трипитаке виднеются искры, и он, не успев договорить, тут же смолкает. Укуну хочется возразить. Хочется крикнуть во все горло о наглой клевете. Самолично вырвать трахею тому, кто извлёк из своего рта столь лживые и несправедливые слова. Но из горла выходит лишь писк, жалостливый, стыдливый, и неизмеримо уставший. Карты, выложенные на стол, крыть нечем. Голова пульсирует от натуги придумать хоть одно возражение, но в этой битве Укун проигрывает. Пустив, как две стрелы, острый взгляд в монаха, что даже не дрогнул в тисках безмолвной злости, Укун молчит, сжав до боли пасть. Ведь если он её откроет, точно знает — поступит как в своих больных грёзах — бездумным животным вгрызется в человеческую шею. — Но, — вскоре звучит всё такой же тихий голос Трипитаки, и читается что-то ласковое в потеплевших глазах, едва заметные крупицы понимания. — Я вижу только потерявшегося путника в придуманных сказках и выставленных самолично стенах. Голос смолк, но не нужны никакие слова, когда взгляд напротив так ярко вопрошает, прав ли в своих суждениях Сюаньцзан. И этот огонёк, эта дурацкое зёрнышко сострадания к своему ученику… От последующих слов Укуна зависит, погаснет ли эта жалкая, чудом возникшая крупица, или разгорится настоящим пламенем какого-то нового этапа их непростых отношений. Но отвечать ничего не приходиться. Когда возвращается Ша Сэн, всё начинает идти своим будничным темпом, как если бы начатого разговора, участником которого Укун не успел стать, не было вовсе. Важные слова, так легко сказанные Трипитакой этой ночью, унёс с собой дым от костра, рассеяв в темном небе, с удивительно яркими, для такого времени года, звёздами. До слуха доносятся чьи-то тяжёлые неторопливые шаги. Лениво обернувшись, Укун видит Чжу Бацзе, запыхавшегося и заметно уставшего. Радует то, что пришёл он не с пустыми руками. Древесину и найденный хворост он с шумом бросает позади монаха. Тот крупно вздрагивает и шустро оборачивается с заметной паникой, будто за спину подкрался яогуай, а не собственный ученик. — Бадзе! — взвизгивает монах упрекающим голосом, а у демона-свиньи тут же вырывается смех. — Простите, мастер! Но вас может и сидящая в траве цикада напугать. Монах забавно морщит нос и тяжёло вздыхает. — С большой вероятностью причиной моего сердечного удара можешь стать ты. Будда и Владыки Подземного царства вряд ли от такого придут в восторг. Укун неверующе оборачивается на своего учителя. В голосе не блуждал такой свойственный ему холод или учительская суровость. Голос этот звучал так, как если бы родитель поучал своего ребёнка — с нотками смешинки и заботы. Поймав на себе взгляд красных глаз, Трипитака давится лёгкой улыбкой, что успела возникнуть. Сморгнув, если бы это действительно сработало, свою робость, человек неуверенно кивает в сторону костра. — Садись ближе к костру, Укун. Ночь обещает быть прохладной… И Укун, не найдя ни единой причины для отказа, садится. У Бадзе как раз затерялась на задворках памяти история, которая показалась ему забавной. Когда, если не этой тихой звёздной ночью, её рассказывать.