Туманы Лондона

NC-17
Завершён
25
автор
Фэндом:
Размер:
211 страниц, 79 511 слов, 18 частей
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
25 Нравится 32 Отзывы 5 В сборник

Лорд и шлюха

Настройки
      Пара юных влюбленных в их первом порыве любви — это всё, что требовалось художественному сообществу для внесения завершающего штриха в свой образ жизни. Они всячески ободряли нас, оставляя одних и освобождая самые идиллические уголки сада, чтобы мы могли продолжать наши отношения в обстановке наибольшего совершенства. Сразу же возникли планы нарисовать этюды с Давидом и Ионафаном (старший сын царя Саула, друг царя Израиля Давида); Аполлоном и Гиацинтом (спартанский царевич, возлюбленный Аполлона); Гераклом и Гиласом (Гилас, оруженосец и любимец Геракла) Но у Мориса появилась идея получше. Я задавался вопросом, видел ли он нас на коленях перед Антиноем, потому что он задумал изобразить Парсифаля и Галахада (Галахад — сын Ланселота, святой рыцарь), молящихся перед отшельником. Это захватило воображение всех. По их словам, Элджи идеально походил на Галахада, такой же чистый и золотистый. В этой задумке было всё — двое красивых юношей в святом восторге с одухотворенными взглядами, разоренная часовня, жертвенник, обилие плюща и тления, а вот как насчет ворона или вороны? Была найдена одна ворона, отвратительное существо, которое жило в клетке и хрипло каркало, как роковой вестник Макбета (король Шотландии), Чарльз был выбран изображать собой отшельника, поскольку он обладал лучшим костным строением, и когда требовалось, таился у алтаря с чашей в руке, напоминая скорее мага, чем отшельника, и вряд ли человека, у которого можно было бы спросить дорогу, не говоря уж об отпущении грехов. Однако эта картина стала предысторией нашей новой любви и была важна для неё. С ноющими коленями мы часами смотрели друг другу в глаза. Только влюбленные могли позировать так долго. Франклин воздал Морису наивысшую похвалу. «Очень по Бёрн-Джонсовски» (английский художник), — заявил он. Пока я продолжал жить в доме и спать в каморке подле студии, Элджи жил своеобразной двойной жизнью артистичного богемного богача — одно мгновение он был с нами, а потом исчезал по какому-то таинственному делу, необходимому высшему свету. У Элджи была властная мать, которая, казалось, выставляла его перед знатной половиной Лондона, словно породистого скакуна. Он посещал званые обеды и торжества, театры и балы. Его «подбирали». Его мать имела виды на знатную женщину по имени Клавдия. Мне было жаль его. Пребывание в качестве наследника поместья, казалось, несло с собой особые обязанности, не в последнюю очередь заключающиеся в том, чтобы отрицать свое истинное «я» и существовать на виду у всех. Для Элджи это означало, что время, проведенное со мной, вдвойне драгоценно. — Это удивительно расслабляет, — сказал он, — когда ты не просто вне времени, но и вне классов. Как прекрасно, что мои земли и титулы не производят на тебя впечатления, и мы можем просто встречаться, как люди в саду. У меня за всю мою жизнь никогда не было подобного опыта. Элджи мог вытянуть из меня любую тайну. Лежа с ним на ковриках наверху в укромных уголках, мы делились своими интимными тайнами. — Почему же ты оказался в исправительном учреждении, Парсифаль?.. Давай, рассказывай. — Я не могу. Это слишком… Я не знаю, что ты подумаешь. — Ты точно никого не убил. — Конечно нет! — Что же тогда, ты украл корку хлеба? — Не смейся, если не знаешь, что значит быть по-настоящему голодным. — Расскажи, милый… это ужасно, когда ты такой загадочный. Я же всё рассказываю. — Я был влюблен в своего кузена. Ты ужасно похож на него, Элджи. Ты мог бы оказаться им во взрослом возрасте, если бы он не был таким пухлым. Он был похож на маленькую свежую розу, на которой ещё не высохла роса. — Я никогда не был пухлым! В школе меня называли Цветущим горошком. — Цветущим горошком?! Я радостно заулюлюкал. — Я был легок, как пух чертополоха. — Ты всё такой же. — Чепуха, во мне девять стоунов и шесть фунтов (ок. 60 кг.). (1 st, 6.35 kg) — Мы примерно одного веса, — удивился я. — Но вернёмся к твоему кузену — твоему пухленькому двоюродному братцу. — Я всё рассказал… Я хранил свою любовь к нему в тайне. А по ночам сочинял истории, грязные истории, Элджи, чтобы отвлечься. Я заполучал его всеми мыслимыми способами. — Ты меня возбуждаешь, знаешь ли. Если бы я был в твоих фантазиях, мы могли бы разделить их, а потом и друг друга! Мы задрожали. — Ну, однажды ночью я обезумел и потерял контроль. Я захотел, чтобы всё было по-настоящему. Меня тошнило от мечтаний. — Как леди из Шалота (По сюжету английской поэмы на девушку наложено таинственное проклятие: она может смотреть на мир только через зеркало). — Я был слегка грубее её, — скромно сказал я. — Видишь ли, это не было актом любви. Я любил Джорджи, но одновременно и ненавидел его. Я ненавидел его, потому что был беден, а он богат. Я мог бы поступить в университет, если бы родился богатым. Я собирался стать социальным реформатором. — О-хо-хо! И засадить меня в повозку на эшафот, да? — Я никогда не думал об этом в таком ключе. Во всяком случае, я сказал реформатор, а не революционер. — Выдумщик. Среди твоих книг есть «Практический социализм». — А, — произнёс я, тронутый тем, что он это заметил. — Хочешь взять и посмотреть, о чём там? — Нет, конечно же нет. Это то, над чем шутят, а не читают. — Что ж, — сказал я неловко, снова на мгновение осознав очередной разрыв. — Чтобы быть реформатором в этой стране, нужны деньги или образование, или и то, и другое. Я мог бы дать миру так много. Но мне отказали. А Джорджи, интеллектуальный, как сливовый пудинг, должен был поступить в университет. Так что я просто сошел с ума. Годы разочарований изверглись за одну ночь. И я рассказал Элджи всю историю, достойную сожаления. Элджи внезапно поцеловал меня. — Он это заслужил, — сказал он. — Он не имел никакого отношения к твоим фантазиям насчет невольников. Он сам напрашивался на это. Я ухмыльнулся. — Элджи, я никогда не считал это чем-то забавным. Я всегда думал об этом случае, как о трагедии. Я никогда не думал, что буду улыбаться по этому поводу. Ты и наполовину не годишься для меня. Элджи, — продолжил я, — почему бы тебе не заняться политикой, бросив сельское хозяйство, и не изменить несколько законов, чтобы положить конец таким мрачным местам, как исправительные учреждения? — Я бы сделал это, чтобы завоевать твоё уважение. Если бы это было по-человечески возможно и легко сделать, я бы сделал это с радостью и вручил бы тебе на золотой тарелке. Если бы я мог взмахнуть палочкой, я бы сделал это для тебя. — Я не серьезно. И почему-то, мой милый Галахад, я не думаю, что ты тот парень, который может это сделать. Думаю, ты бы не узнал социальное положение, если бы увидел его. — Я не могу помочь своему воспитанию. Я отказываюсь чувствовать себя неполноценным из-за того, что никогда не бывал в угольной шахте. — Это не имеет значения, я не в том положении, чтобы говорить об этом. Эй, какую социальную реформу я провожу, нежась в роскоши и принимая ванны в произведении искусства? — Ты когда-нибудь занимался любовью в ванне? — спросил Элджи. — Только с самим собой, — я потупил глаза. — А хотел бы попробовать это с другим человеком? — выпалил он. — У тебя есть кто-нибудь на примете? — сразу же затрепетало моё возбуждённое сердечко. — Сейчас? Таким образом мы могли предотвратить любое вторжение, любую нежелательную тему, всё, что намекало на различия в наших точках зрения. Не было никаких сомнений в том, что мы оба рвались уложить друг друга в постель — или в ванну, — и не нуждались в уговорах, чтобы прекратить разговор и раствориться в радости желания друг друга. — Я чувствую, что с трудом могу поверить в свою удачу, — восхищался Элджи, пока мы вытирали друг друга. — Сначала все эти годы подавления, страха и секретности, а затем я встречаю кого-то покинутого, свободного и естественного — кого-то, кто так жаждет удовольствий и так хорош в этом, так физически красив. Мы стояли вместе перед зеркалом в полный рост, самовлюбленные и обожающие друг друга. — Мы ужасно совершенны, — с благоговением заметил я. Однажды мы сидели на траве под солнышком, и пчелы жужжали в лаванде. Мы делали длинную, длинную гирлянду из ромашек. На Элджи была широкополая шляпа от солнца с двумя розовыми гвоздиками за лентой. Мы говорили о наших ранних любовных чувствах, и я рассказал ему о Чарли. — Он зажёг во мне любовь, — сказал я, — а затем бросил меня. Я чувствую, что навсегда унес с собой эту пустоту. Как будто моя жизнь — это поиск, и однажды придет человек и наполнит её, и тогда я буду знать, что я дома. — Каким он был? — О… очень сильный и смеющийся, заботливый. Он мог ударить любого мальчика, который приставал ко мне, он всегда заботился обо мне и решал мои проблемы. Он знал, что мир — это плохое место, в котором так много зла, и он знал, что два человека, сблизившиеся в постели, могут относиться к миру, опираясь на любовь. Ах, я так любил его! — Тебе, должно быть, очевидно, Парсифаль, что я не такой идеал. Как ты объяснишь отклонение? — О, милый, я не критикую тебя! Никогда не думал об этом. Можно любить разных людей. — Ты думаешь, что любишь во мне отражение себя? Иногда мне так кажется. — Я не знаю. Есть все виды любви и все они настоящие. — Я знаю. Я вдруг подумал, понимаешь, может быть ты перерос Чарли? Ты говоришь, что тебе нравилась его сила и забота. Может быть, теперь у тебя есть собственная сила? Может быть пустота закрылась незаметно для тебя? Может быть, ты сможешь позаботиться о ком-то другом, вместо того, чтобы самому искать защиты? — Я не знаю. — Ты кажешься мне сильным. — О, нет! — Хорошо! По сравнению со мной… — сказал он, экспансивно пожимая плечами. — Ты должен кое-что знать обо мне, Парсифаль. Я всегда боялся некоторых вещей. В младенчестве это были призраки, и поверьте мне, у нас дома их имелось на выбор — кровоточащие раны, гремящие цепи. Призраки, бури, темнота, мой отец — я боялся их всех. А потом в школе… — Что-то случилось? — В моей частной школе надо мной ужасно издевались, и из-за этого я был чрезвычайно несчастен. — Разве ты не мог сказать? — спросил я. — Ты точно не имеешь в виду наябедничать? — Думаю, что да. — Нет-нет, я стал сучкой сильного защитника: таков был ответ. Их называли сучками, знаешь ли, хорошеньких мальчиков, которых использовали ради одолжений. Видишь ли, тогда это было весьма респектабельно, как быть любовником короля. Тебе давали женское имя, у тебя были… определенные обязанности и легкая жизнь. А потом ты становился старше, и никто не приставал. — А ты сам тогда преследовал мальчишек помладше? — Нет. Странно, не правда ли? Видишь ли, к тому времени я понял, что это серьезно. Я читал Платона и всё для себя понял. Это оказалось глубоко угнетающе. — Почему? — Потому что, как я уже говорил тебе, я очень робок. Впереди меня ждала комфортная жизнь, поместье, женитьба… Это открытие казалось бременем, без которого я мог бы обойтись. Я обнаружил, что вместо того, чтобы бежать со всем энтузиазмом римского тирана на Капри, я замкнулся в себе. Смотрел на других мальчиков и, если мне был нужен какой-то конкретный, я избегал его, как если бы он болел свирепствующей холерой. Я ужасался оказаться отвергнутым, а ещё больше боялся быть принятым. — Я действительно не понимаю, знаешь ли. — И я тоже. Я не мог навязать себя младшему мальчику, как это сделали со мной. Я был слишком горд. Я обнаружил, что с моим самосознанием пришло уважение к другим. Я хотел бы давать и получать любовь на равных, но я был слишком не уверен в себе, а это было весьма важно. И вот я смотрел, мечтал и тосковал, и написал множество жутких стихов, которые, как мне казалось, были хорошей имитацией Шелли… Был один мальчик… Мы задумчиво нанизывали наши ромашки. — …Олтринчем… у нас была очень красивая дружба. Да, как вы с Джорджи в омнибусе, мы сидели бедро к бедру. Как это эротично в летних брюках! Взаимный жар! Видеть, как блестит пот на его раскрытых ладонях, покоящихся на округлых коленях… золотистые волоски на бледно-загорелых руках… его застенчивая полуулыбка, маленький завиток волос на гладкой шее. У меня с этим мальчиком не было ничего, кроме вздохов и легких прикосновений, тем не менее его образ запечатлелся во всех моих чувствах, и то немногое, что мы когда-либо делали, казалось мне вершиной эротического удовлетворения, которой я вряд ли когда-либо снова достигну. — Звучит красиво, Элджи. — Так и было. Недостижимое может остаться таким навсегда. Ни для кого нет никакого риска. — Ах, — улыбнулся Элджи, — мы с тобой не совершили такой ошибки. Посмотри на нас — мы занялись любовью в первый же день нашей встречи. Как это было легко… Словно неверный звон колокольчика, мои мысли пронзила кислая нота. Разве нам легко, если ни один из нас не является тем, чего хочет другой? Если бы один из нас отверг другого, мы могли бы с этим справиться. На что мне лорд, сказал бы я, он мне не нужен, или он мог бы сказать: хорошо, что избавился от меня, уличного мальчишки. Я вздрогнул от подобного пугающего святотатства. — В университете успехи у меня были не больше, — весело продолжил Элджи. — Я сидел и смотрел на певчих, не осмеливаясь преследовать их. Недавно случился скандал подобного рода. Человек, о котором идет речь, был вынужден уйти. Его репутация теперь навсегда запятнана. Его всегда будут избегать в самом лучшем обществе. Приходится ступать осторожно, словно по битому стеклу. — Это непросто, — согласился я. — И я не знаю, что посоветовать. — Ну, одно из решений — уехать за границу. — О да, я слышал. В Судане можно купить мальчиков-рабов, а в восточных странах мужские публичные дома, по общему мнению, являются особенностью. — О, Парсифаль! — Элджи усмехнулся. — Какие крайности! Я просто имел в виду поездку в Италию. — О, ну, я ничего не знаю об Италии, — пробормотал я, смущенный широтой своих отвратительных познаний. — На континенте атмосфера гораздо более расслабленная, — сказал Элджи. — Париж идеален. Здесь так много богемного общества и жизни в кафе. Влюблённые мужчины могут казаться практически незаметными. В Италии и Греции почти каждый мужчина красив, как бог. Адонисы и Аполлоны преспокойно ходят по улицам. А ещё там такая нищета, что крестьянские парни готовы продавать себя любому. Элджи вздохнул. — Ужасно, не правда ли, как унижается любовь. — Что? — пробормотал я. — Это? — Я имею в виду, продавать свое тело за деньги, — с отвращением произнёс Элджи. — Быть красивым и обесценивать себя таким образом. Я почувствовал, как нарастает мой гнев. — Ты видел, как это происходило, не так ли? — Да, и в Греции тоже. — А сам этим не пользовался? — Ох, — покраснев, сказал Элджи. — Это заставит тебя презирать меня? — Расскажи мне, как ты это делал, — настаивал я. — Я не могу. У тебя такой свирепый вид. — Я не свиреп. Как ты вообще такое мог сказать? Как я могу быть свирепым, создавая гирлянду? — С тобой я всегда могу это сказать. Ну же, гирлянда уже достаточно длинная, чтобы соединиться, давай мне свои концы. Элджи принял нить ромашек из моих рук и соединил их со своей. Мы сидели молча, и, сняв с роскошных кудрей шляпу от солнца, он поднял её над нашими головами так, что мы оказались изящно скованными за плечи. Ромашки — белые, рубашки — белые. Элджи выглядел таким здоровым и чистым, солнце играло бликами на золотистых прядях его волос. Мы не могли не поцеловать друг друга внутри этой гирлянды из ромашек. — Ах, — ласково произнёс Элджи, — видишь, как мы тесно связаны. Никто из нас не может вырваться. Это как чары, смотри. Мы внутри мистического круга, в безопасности и под защитой. — Мы похожи, не так ли? — я вроде как умолял. — Нас, кажется, разделяют только поверхностные вещи. Я хочу, чтобы мы были близки. И не только потому, что нас связывают ромашки. — В нашей жизни есть что-то общее, да. Учитывая, что у нас разное происхождение, в этом имеется определённая закономерность. Мы оба милы и эксплуатируем это. Мы оба любили мальчика, такого же красивого, как мы сами, почти невинно. Мы оба с трудом могли поверить в то, что нашли друг друга. А теперь мы изображаем из себя Галахада и Парсифаля, двух рыцарей, стремящихся к совершенству. — Мне бы не хотелось, чтобы между нами было что-то фальшивое. Я только что рассердился на тебя. — Но к тому же мы различаемся, — заявил Элджи. — Разве ты этого не видишь? То, как мы реагировали на вещи, одинаковые, было по-разному, очень по-разному. Нас обоих дразнили за то, что мы уязвимы, но сейчас ты выглядишь таким способным. Затем возьмём мальчиков, которых мы любили. Я ничего не сказал своим. Я отпускал их, не сказав ни слова. Ты хотел Джорджи, поэтому взял его. Ты сильный и смелый, вот в чём разница. Я же всё ещё боюсь всего. Я не осмелюсь признаться за пределами гирлянды, что я за человек. Я даже не нашел тебя для себя. Мои друзья нашли тебя и передали мне. Жизнь случается для меня, я никогда не заставляю её случаться. — О, Элджи, — простонал я. — Я не лучше тебя. Я намного хуже и должен сказать это тебе. Я только что разозлился на тебя за то, что ты сказал, что задешево продают свои тела. Я был зол, потому что, если ты ходил с греческими мальчиками за деньги, ты в равной степени виноват. Оскорбляют проституток, а не мужчин, которые их используют. Никто не должен презирать мальчика, который продает свое тело, если только он не презирает покупателей. И я знаю об этом, потому что я занимался тем, чем занимались те мальчики. Вот и всё, я произнёс это. Я закончил с вызовом, но моё сердце упало при взгляде на его лицо. — Что ты имеешь в виду? — спросил он, бледный как полотно. — Чем ты занимался? — Продавал свое тело, — прямо сказал я. — Ездил с джентльменами. Торговал на улицах. Я был шлюхой. — О, нет! — застонал он. Рядом с ним каждое проявление отвращения было для меня очевидным. Мы одновременно отстранились, и все ромашки сломались. — Это неправда! — выдохнул он. — Не волнуйся, я ничего не подцепил, — отрезал я. — Я не это имел в виду, — выдохнул он. — Я имел в виду… я имел в виду любовь… я подумал, будто нашел кого-то, кто чувствует то же, что и я. Но шлюха могла бы сделать это с кем угодно — тебе не нужно было любить меня, тебе лишь нужно было только заставить меня поверить, что ты любишь! — Но я действительно люблю тебя. Я же говорил тебе. — Как ты можешь это понимать? Разве это не товар в торговле? — Нет, это не так, — воскликнул я оскорбленно. — Я никогда не говорил этого не всерьез. Я никогда не говорил этого джентльменам, никогда в жизни. — Но, судя по тому, как ты выглядишь — изображая из себя Парсифаля, — ты абсолютно фальшив. — Я знаю. Вот почему я должен был рассказать это тебе. Я не хочу, чтобы ты любил меня за святой образ. Если бы я не любил тебя, я бы не сказал этого тебе. Ты не знаешь, чего мне это стоит. Вижу, как меняются твои глаза. — Как долго ты был… таким? — спросил он. — Около года, — пробормотал я. — О Боже! — простонал он. — Всё это время! — Прости, — сказал я, начиная плакать. — О, перестань, — вскипел он. — В тебе всё фальшиво. Осмелюсь заметить, ты научился плакать, это очень трогает. Ты выпрашивал, да? Все эти дела с приглашением дать огня? — Да, я делал это. — Где ты их подбирал? Я полагаю, ты имел большой успех, раз так выглядишь. — Да, спасибо, я неплохо справлялся, — фыркнул я, наполовину несчастный, наполовину агрессивный. — Мы ходили за стены и в переулки. А ещё я работал в элитном борделе. Я получал по гинее за раз. — Ты — крыса! — выдохнул он. — По-моему, ты хвастаешься. — Меня не осудят, — сердито заплакал я. — Скажи мне, в чём разница между тем, чем занимался я, и тем, чтобы быть сучкой старших мальчиков, спасая свою шкуру от толпы? Скажу тебе просто, Элджи, если бы ты был на моем месте, и даже если бы ты был собой, без денег, которые могли бы защитить тебя, ты бы занялся тем же самым. — Как ты смеешь! — разбушевался Элджи. — Это совсем не то же самое. В школе все — сыновья джентльменов. На улицах ты цепляешь кого угодно, отбросы общества — думаю, ты особенный. Неудивительно, что ты так хорош! Какая у тебя, должно быть, имелась практика! Он быстро встал и отвернулся, прикрыв рукой глаза, ромашки беспомощно свисали с его плеч. Другие концы ромашек тянулись с моих плеч, оборванные стебли болтались там, где раньше было соединение. Затем Элджи, словно тоже осознавая это, сорвал с себя ромашки и отбросил их. Даже не оглянувшись, он зашагал прочь из сада. Я не винил его. Я винил себя. Реальность настигла меня. Всё было очень хорошо, эта философия короля улиц, воспевающая огни на воде и мягкий свет газовых фонарей. Но я занимался гадким ремеслом, и мой возлюбленный был этим возмущен. Любой порядочный человек поступил бы так же. По крайней мере, подумал я, шмыгая носом, если он думает, что я сильный, я могу попытаться быть таким. Заколдованные круги никуда не годятся, ибо вы не можете жить внутри них. Так что я взял свои ромашки и положил их рядом с его, вытер глаза рукавом рубашки и пошёл в дом. Я хорошенько умылся и спустился на кухню. Долго сидел за столом в зеленом полумраке и пил портер. Свежие слезы падали в пену, образуя маленькие ямки. Я не мог скрыть свое горе от сочувствующей мне Клары. — Все влюбленные иногда ссорятся, — сказала она. — Я потерял его навсегда, — ответил я. — Поверь мне, я знаю Элджи. Он не отдает свое сердце легкомысленно. — Ну, теперь он жалеет, что вообще отдал. — Стоит только увидеть вас вместе… — Всё не так просто, как кажется. Должен признаться, я был не в настроении позировать, когда вставал на колени у средневекового алтаря в углу мастерской. — М-м! — восторженно воскликнул Морис. — Это выражение — идеально! Попробуй задержать — если только я смогу уловить этот оттенок боли… Осмелюсь сказать, что мог бы удержать его без труда. Мое сердце весило тонну, а перед глазами всё плыло. Тусклый солнечный свет падал, ослепляя ещё больше. Слезы текли по проторенным дорожкам на побледневших щеках. Я думал, что сдерживаю свои эмоции, но мои глаза были как переполненные колодцы. — Хочешь, чтобы я остановился? — любезно спросил Морис. — Нет. — Я знаю, что у вас с Элджи был разговор… — Всё в порядке. Здесь я могу плакать с таким же успехом, как и в любом другом месте. — Я обеспокоен, но у тебя великолепное выражение лица, я бы не хотел останавливаться. Твоя поза идеальна. — Я рад, что кому-то от этого есть польза. Нет, я не хочу быть злобным. Меня действительно радует, что мы можем превратить это в искусство. Из-за переполненных слезами глаз и солнечного света, отбрасывавшего то, что Чарльз назвал бы флорентийской позолотой, я не заметил, как появился Элджи, пока он не подошел и не встал на колени рядом со мной в позе Галахада. Я всхлипнул. Морис слегка чертыхнулся, когда я изменил выражение лица. Элджи взял мои молящиеся руки в свои, и мы встали на колени, как две половинки одного целого, соединенные ладонями. У него даже слёзы были похожими. — Прости, — прошептал он, как будто прерывая представление. — Мне так жаль… Прости меня. Это было странно и по-настоящему мистически, как картина «Галахад сиял перед нами». Мы просто продолжали стоять на коленях, все ощущения были в ладонях и пальцах. Мы смотрели друг другу в глаза, водянистое золото обрамляло наши взгляды, вызывая полупрозрачные блестящие подвижные эффекты. Его прекрасное бледное трагическое лицо казалось похожим на Нарцисса в омуте. Всё это время Морис продолжал рисовать: звук его деловито царапающей кисти, постукивающей палитры, его голоса, звучащего восторженно и раздражённо одновременно, — казалось, мы достигли идеальной позы, и он сомневался в своей способности перенести её на холст. Все, кто видел картину потом, говорили, что это шедевр. Элджи почувствовал, что я был сильно ущемлен в культурном отношении, и серьезно взялся за то, чтобы исправить этот пробел. Он водил меня посмотреть мраморы Элгина (непревзойдённое собрание шедевров древнегреческого искусства, главным образом скульптур и рельефов Парфенона Афинского акрополя работы скульптора Фидия с учениками, которое доставил в Англию в начале XIX века лорд Элгин. Ныне хранится в Британском музее в Лондоне). Евангелие из Линдисфарна и египетские древности. Мы усердно осмотрели Вестминстерское аббатство и Лондонский Тауэр. Посетили музей Южного Кенсингтона в тот день, когда солнечный свет наполнил его огромный арочный коридор лучами света. В один очень жаркий день мы отправились в Кью-Гарденс, полюбовались на заморские деревья и прошлись по оранжереям, улыбаясь, потея и обмахиваясь носовыми платками. Мы увидели изысканные лилии и прогулялись по зеленому парку. Мне так хотелось, чтобы мы держались за руки, но мы, конечно же, не могли. Элджи подобрал мне свой костюм и водил на концерты и однажды в оперу. Я тот, кого опера, похоже, не трогает. Я сидел совершенно не в своей тарелке среди интеллигентных дам и джентльменов, сверкающих драгоценностей и неразборчивого итальянского со сцены. Молодая девушка рядом со мной была так тронута, что заплакала. Сам я сидел, одержимый бедром Элджи. У меня так и чесались пальцы погладить его. Его колено было как раз подходящей формы для моей руки. Я нервно сцепил пальцы, ладони вспотели. Музыка была громкой, а героиня — мускулистой и необъятной. Жестко накрахмаленный воротник царапал мне шею — это было всё равно, что носить нестроганое дерево! Я бросил на Элджи умоляющий взгляд. Он печально улыбнулся. Он понял, но всё равно пришлось ждать. Концерты давались легче, но мне надоедало долго сидеть в тишине. Художественная деятельность в доме шла как обычно, и в связи с этим произошло нечто, возмутившее меня. Франклин внезапно решил оторваться от своего огромного средневекового полотна, чтобы нарисовать несколько сентиментальных сцен лондонской жизни. Он стал бродить по улицам до тех пор, пока не находил обездоленных, оборванных и бедных, приводил их домой и рисовал портреты. Им давали оскорбительные гроши, а затем бросали обратно в водоворот реальной жизни. Старики, безработные мужчины, и, что хуже всего, неряшливые детишки. Ну так почему же я так разозлился, когда сам неряшливым мальчишкой позировал художнику за полкроны? Меня как мальчишку мораль никогда не беспокоила, и я любил позировать. Так почему же сейчас всё стало не так? Эти сопляки не жаловались — пришли, попозировали и ушли, довольные полученными пенни. Но то, что я вижу это, возмутило меня. — Это неправильно! — твердо заявил я Франклину. — Это не рыба, которую вы ловите, а затем бросаете обратно в реку, это люди. Вы приводите их в дом и позволяете им увидеть всё свое богатство, а затем выбрасываете их — вы используете их бедность, чтобы сделать себя богаче. Что вы собираетесь делать с выручкой от продажи этих портретов? Если вы не отдадите их на благотворительность, вам вообще незачем это делать. — Ты уже закончил? — протянул он. — Это аморально. Это использование людей, которые на дне. — В искусстве нет морали. — В искусстве, может быть, и нет, а в жизни есть. — Я и не подозревал, что ты такой ханжа. — А вы, должно быть, тем более. Вам не должно быть всё равно. — Не всё равно? Как можно быть таким альтруистом? Проблема слишком велика. Но с художественной точки зрения вся жизнь есть среда обитания художника. На улицах Лондона я рисую воду, окна, цветы, кареты, навозные кучи, нищих — всё с одинаковой невозмутимостью, как законные объекты для моего художественного мастерства. Не мое дело спрашивать, как их жизнь стала такой. Жизнь есть жизнь, и как таковую я могу её нарисовать. Мне не нужно чувствовать вину, мне не нужно беспокоиться о социальных условиях. Они существуют, и я воплощаю их в искусстве. — Это неправильно. — Парсифаль, ты меня раздражаешь. Я ведь плачу им, не так ли? Я покраснел, разозлился и понял, что перешел границы вежливости. Меня по-настоящему остро поразило, что художники, казавшиеся свободомыслящими и стоящими выше закона, воздушными духами вне времени и места, жили в сотворенном ими же мире грез, словно в золотом пузыре, и я был виноват так же, как они. Они были эгоистичны и беспечны, богаты и легкомысленны. Они много говорили о тенденциях во французской литературе и освобождении разума, но вокруг них, не так и далеко от них по-прежнему существовали трущобы, дети голодали и играли в лохмотьях, босиком, и умирали от болезней, вызванных грязью и нищетой. Что случилось с моими собственными принципами? Куда делся мой идеализм, мои надежды изменить мир — то, во что верил мой отец? Что я здесь делаю? Это бесконечно беспокоило меня. Я действительно чувствовал себя неловко из-за своего роскошного существования. В некотором смысле я был чем-то вроде содержанца. Мое тело по-прежнему было востребовано за деньги, но уже не в сексуальном плане, а в артистическом. Богатые парни всегда могли купить меня. Я чувствовал себя подавленным и угрюмым. Я подумал, что, возможно, смогу восстановить баланс, помогая моделям, которых Франклин приводил в дом. Чем же я занимался? Давал им еду. Тех, кто выглядел неряшливо, я отводил на кухню и угощал омлетом или чем-то ещё на тосте и кружкой вкусного чая. Что ж, случилось то, что весть об этом распространилась. Я не был удивлён. Я знал, что у бедняков имеется система общения, как у цыган, и я не стал бы винить ни одну из моделей за передачу этой вести. В течение недели ко мне в кухонную дверь стучались люди, и вскоре у нас возникла целая очередь. Я решил, что будет проще, если я приготовлю немного супа, приготовлю его днем и накормлю тех, кто придет вечером. Я чувствовал себя добрым, щедрым и сердечным, разливая суп беднякам. Я потратил очень много времени на этот суп и всё остальное, стараясь сделать его вкусным и покупая дешевое мясо. Я не осознавал, как сильно я скучал по реальному миру, и мне было очень приятно вернуться в него. Я проводил счастливые дни, нарезая овощи, а по вечерам люди с благодарностью подходили к моей двери и рассаживались вокруг стола, ели приготовленный мной суп, в то время как художники пьянели от гашиша и Бодлера у фонтана. О! Что за извержение случилось, когда меня раскрыли! Франклин был в ярости, Клара расстроена, а Чарльз разразился сарказмом. Меня обвиняли в неблагодарности, в дурных манерах, в том, что я открываю двери всему лондонскому сброду. А с ними блохам, вшам, холере, дизентерии! Нас бы ограбили и убили в наших постелях. — О, — крикнул я в ответ, — их можно рисовать, не так ли? Но не кормить? — Это даже не твой собственный дом, не твоя собственная еда… — Я покупал на то, что вы мне платите! — Ты пользуешься моей кухонной утварью! — Они священны, ваши горшки? Они все, как святой Грааль? — Как ты смеешь? Ты должен быть благодарным, живя здесь. Вместо этого ты злоупотребляешь своими привилегиями. — Так выгоните меня. — Мы ещё не закончили наши картины, — сказал он с досадой. — Нам придется уладить это мирным путем. Что ж, я отстоял свою точку зрения. Поскольку художникам я всё ещё был нужен, то мог ставить условия. Раз в неделю будет бесплатная столовая. Художники использовали её в своих интересах, сидя там и делая наброски голов для массовых сцен. Элджи подумал, что это мило с моей стороны и немного непонятно. — Они такие… грязные, — сказал он. — Как ты можешь находиться рядом с ними? А откуда ты знаешь, что тебя не обманывают и не притворяются беднее, чем есть на самом деле? Доброта всегда эксплуатируется её получателем. Но из чистой любви ко мне он закатал рукава рубашки и принялся разливать суп, и я громко расхохотался, услышав, как его культурный голос представителя высшего класса взывал: — Кому-нибудь добавки? Со временем художники стали относиться к этому добродушно. Они устроили для меня коробку для сбора пожертвований с надписью: «Суповая кухня Святого Себастьяна», и клали в неё монеты, чтобы я покупал еду, обувь и всё остальное. На самом деле они не были злыми, они просто мало думали о бедности. Я знаю, что мне стало немного легче, когда я помогал каждому, кто приходил на кухню. Я не чувствовал себя паразитом и был полон любви к Элджи, который разносил суп с брезгливо застывшей улыбкой на лице, а после всегда принимал ванну.
25 Нравится 32 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (2)