***
Весь остаток учебного дня я ощущал себя в замедленной съемке: голоса вокруг звучали глухо, цвета потеряли насыщенность, время слиплось в неразборчивую массу. Я механически выполнял задания, отвечал на вопросы преподавателей, проходил коридоры, которые вдруг стали длиннее, чем обычно, все время поглядывая на часы. И вот, когда занятия наконец закончились, я вышел во внутренний двор. День, начавшийся с яркого солнца, теперь сник — небо тяжело повисло над землей свинцовыми тучами. Ветер с запахом дождя гонял по университетским дорожкам листопадные желтоватые клочья. Если такая погода для Берлина — норма, то у меня плохие новости для моего иммунитета. Черный вход был малолюдным, что-то мне подсказывало: не по великой случайности он захотел встретиться здесь. Одни сплошные запутанные тайны, тлеющие как угли, без ответов. В какой-то момент я начал думать, что он не придет, снова сбегая, поджав хвост подобно испуганной дворняге. Но стоило мне обогнуть угол, я невольно остановился с едва слышным аханьем. Он здесь. Он меня ждал. Майлз стоял поодаль, прислонившись к кованой черной ограде. Его благородный профиль и прямая осанка, будто вырезанные из мрамора, красный костюм, непростительно яркий для такого мрачного фона, резал глаза. Он весь какой-то неестественно красивый, почти нереальный на фоне приглушенных красок сумрачного Берлина — яркая вспышка, застывшая в ожидании предшествующей грозы. Тонкие белые пальцы элегантно держали сигарету. Он курил неспешно, смакуя, с той ленивой, присущей ему, невозмутимой грацией, откинув голову к небу: движения его задумчивы, изящны, будто сцена из старого черно-белого фильма — вдох, поворот запястья, выдох, и дым зыбкой вуалью стелется посреди прохладного воздуха. Я замедляю шаг, любуясь этой странной картиной, уже с предвкушением фантазируя о том, как с чувством карандаш в моей руке будет вырисовывать замысловатые линии на бумаге. Он заметил меня не сразу, погруженный в свои собственные мысли. — Ты опоздал, — это звучит не как упрек, скорее как утверждение. — Я задержался на истории искусств из-за теста, — защищаюсь я, подойдя к нему вплотную, неловко теребя пальцами ремешок рюкзака. Пушистый запах табачного дыма вперемешку с его фирменным парфюмом обволакивает меня, заставляя сердце биться сильнее. Серебристые пряди волос, слегка растрепавшиеся, ловят очередные порывы. — Не суть. Пойдем. Последний раз затянувшись, он кидает окурок в стоящую поблизости урну, аккуратно стряхивая невидимую пыль с величественных лацканов пиджака. Интересно, тот старый изверг в курсе его вредных привычек? Так мы двинулись в сторону почты. Я шел рядом, в полушаге позади, наблюдая, как яркий красный цвет от строгого костюма рассекает серость улиц, как он идет, не оборачиваясь, как будто ведет меня сквозь мрачную бурю — молчаливо, упрямо, гордо, несмотря ни на что. В этом неброском «пойдем» заключено все: его принятие, его молчаливое сочувствие, его невысказанная, но осязаемая поддержка. А, впрочем, я тот еще наивный фантазер и по-любому додумываю… Я суетливо иду за ним, чувствуя впервые за долгое время, что мое письмо — да и я сам — все-таки по крайней мере услышаны Майлзом. — Как давно ты куришь? — невинно интересуюсь я, прерывая неуютную тишину. Он молчит, обдумывая мой вопрос, а затем негромко отвечает: — Месяца три-четыре, может, меньше… — А я по малолетке пробовал с друзьями школьными, нам, наверное, около одиннадцати было. Но не стал больше — отец нашел сигареты в кармане куртки и так отругал меня. Ходили слухи, крик этот дошел до самого Голливуда, — предаваясь воспоминаниям, грустно усмехаюсь я. Майлз искоса бросает на меня взгляд, не меняя хода, но говорит все так же спокойно, почти отстраненно: — Молодец, что не стал… — Да ладно тебе, Майлз. Тогда я больше боялся, что меня лишат приставки или запретят гулять после школы, чем настоящих последствий, — поравнявшись с ним, я игриво пихаю его локтем, прямо как в детстве, посмеиваясь. Тот устало закатывает глаза. Его поведение мне льстит. — А ты почему начал? — не сразу, но все же решаюсь спросить я. Он бесстрастно пожимает плечами. Его движение легкое, он будто отмахивается не только от моего вопроса, а заодно и от своих воспоминаний. — Проще… забить легкие дымом, чем болью… Как поживает мистер и миссис Райт? — резко переводит он тему разговора, в неведении оставляя свои слова и проглатывая дальнейшие, выпорхнувшие изо рта раньше, чем он успевает подумать. Я делаю вид, что не заметил их, однако, подобно клейму, они врезались в сознание, состоявшее из страшных догадок. — Мама… Я отвожу взгляд в сторону, туда, где за узкими берлинскими улочками тянутся рваные и грозные тени от домов, а над ними небо становится все темнее. Ком внутри горла сковывает меня, я сглатываю, не находя слов. В ушах по-прежнему звенел гулкий хлопок от входной двери, бесконечные непрекращающиеся слезы, колющее ощущение никчемности. С годами все изменилось, и, вероятно, к лучшему, что Майлз не знает о том, что случилось с моей семьей. Да и я уверен: не до того ему было. — У нее все хорошо. Я очень скучаю по ней и дому… — натянуто улыбаюсь я, украдкой смотря на Майлза. Он никак не комментирует — судорожно вздыхает с плохо замаскированным волнением и кивком принимает мой ответ, хоть и неполный, наполовину ложный. Скучает ли он по своему дому в Америке? По отцу? Или тот старый дед заменил ему любимого папу, на которого со стойким восхищением смотрели мальчишечьи глаза? Почтовое отделение уже виднеется впереди — простое, старое здание из потемневшего кирпича с большой вывеской «Deutsche Post» с массивными дверьми. Слабый огонек надежды маячит на фоне — Майлз рядом, он помогает. Есть все же в нем что-то человеческое, похороненное под маской из отчужденного льда. Когда-нибудь ей суждено будет треснуть. Я придерживаю ему дверь, и он, на секунду смутившись такому безобидному жесту, заходит внутрь, а я прохожу следом. Тепло внутри помещения быстро вытесняет холод, и я чувствую, что начинаю успокаиваться. Запах свежераспечатанной бумаги и газет добродушно встречает нас. Несколько посетителей с озабоченными лицами стоят у окошек, благо, без очередей и столпотворений. Никто не обращает на нас внимания, пока Майлз целенаправленно, расправив плечи, не направляется к одному из свободных окошек, предназначенных для оформления писем и посылок. Сразу все взгляды, и работников, и посетителей, устремляются на него, как на белую ворону. Неужели его влияние и впрямь простирается даже до обшарпанного заведения почты? По всей видимости, дело вовсе не во влиянии — просто невозможно не смотреть на него. Аристократическая стать, конечно, не оставляет шансов на равнодушие. Он чертовски красив. Почему-то меня не удивляет, что все оборачиваются к нему, и в то же время меня охватывает смутное беспокойство. Он не смотрит ни на кого и не реагирует на взгляды — но и на меня он не смотрит. Что-то внутри меня тревожно сжимается. Как глупо, Феникс… Суетясь, я вынимаю слегка помятое письмо, а также один из тех рисунков, нарисованных на площади Берлина, сложенный пополам. Мягко и, в то же время, требовательно Майлз обращается к сотруднику почты: — Ein Einschreiben nach Kalifornien, bitte. Vereinigte Staaten. — Natürlich, Herr Karma. Работник кивает, бросая взгляд на меня — скорее машинально, чем из любопытства, ведь любопытство его замкнуто на Майлзе. А Майлз просит конверт и марку, указывая на письмо, которое я держу в руках, и тот выполняет просьбу. Герр Карма… Мне становится не по себе от этого прозвища. Наши пальцы на мгновение соприкасаются, когда я кладу письмо и рисунок на стойку. Мимолетное прикосновение, почти незначительное, но я и Майлз замираем. Мои глаза поневоле поднимаются, встречаясь с его. Утопать в них становится все легче. — Это… это ты нарисовал? — тихо спрашивает он, опуская взгляд к листу. Я завороженно несколько раз киваю. Сердце глухо отдается в ребрах. Теряясь в ответе, я просто наблюдаю, как он бережно расправляет лист, разглядывая линии и штрихи. Это был законченный рисунок, вырванный из альбома: со смотровой Рейхстага, где река Шпрее важно тянется по городу, а уходящие за горизонт дома — это архитектурные башни и шпили. Майлз задумчиво проводит по рисунку пальцами. Его лицо стремительно теряет привычную маску отчужденности. — Никогда не понимал, как твоим рукам это удается… — Спасибо… — я застенчиво улыбаюсь, чувствуя, как жар опаляет щеки. Заметив это, Майлз тоже краснеет, нарочито прокашливается, складывая лист под размер конверта, а после берется и за письмо, хмыкая. — Как твоим рукам, способным рисовать потрясающие произведения искусства, удается писать таким неряшливым почерком? Твоя мама хоть слово разберет из этого письма, Райт? — О, я очень на это надеюсь… — мой смех растаивает прогорклые сугробы в его сердце. Едва заметно, совсем чуть-чуть, уголок его губ приподнимается в подобии усмешки. — Слабоумие и отвага… — Он склоняет голову, и челка спадает на его лицо, прикрывая миражную улыбку, будто она является слабостью. Не желая мириться с этим, я порывисто протягиваю руку и, почти не думая, откидываю шелковую прядь назад. — Твоя улыбка — бесценна. Улыбайся почаще, Майлз… Он не отступает, не прячет лицо, как обычно. Не возводит глухую стену. Лишь выдыхает, смущенно отводя глаза, складывая на этот раз и письмо — ровно и аккуратно, убирая в конверт и запечатывая его. Я рад, что доверился ему: никто с такой осторожностью не относился бы к этому письму, даже я. А под тонкими пальцами Майлза смятая бумага разглаживается сама собой. Черные чернила растекаются беглым и изящным почерком по шершавой поверхности конверта. Он не забыл мой адрес спустя девять лет разлуки. Почему же он не написал в таком случае ответное письмо? Хотя бы одно… Закончив, он вручает конверт почтовому работнику. Тот, не проронив ни слова, приклеивает марку, ставит печать и убирает его в специальный отсек для международных отправлений. Мы выходим на улицу, и я не знаю, куда себя деть от поднявшегося в груди ликования. Шелест берлинской мороси вторит моим чувствам, звонко срываясь плачем с крыш и листьев ближайших лип на мокрый асфальт. Неожиданно меня успокаивает дождь. — Боже, спасибо тебе огромное! Ты меня очень выручил! Спасибо, Майлз! — До встречи, Райт, — обрывает всю радость он разом, уныло спускаясь по ступенькам. У него память отшибло? Он забыл, что только что произошло? Я удивленно следую за ним. — Куда же ты? Мы встретимся завтра? Ты почитаешь мне? — Боюсь, нет. Забудь об этом. У меня сбивается дыхание. — Хочешь, чтобы я поверил, что тебе правда… Что тебе все равно? Я не верю! Майлз резко останавливается, не оборачиваясь, громко выдыхая. — Чего ты от меня хочешь? Под прохладными каплями дождя я ежусь, но решительно отвечаю, срываясь на крик и выливая все накопившиеся эмоции: — Чтобы ты остался в моей жизни! Не исчезал и не прятался! Ты знаешь, что я написал в том письме? Догадываешься? О том, как ты рад меня видеть, гостеприимно принял меня и любезно помогаешь освоиться! Как мы с тобой гуляли по Берлину! Ложь в красивой обертке, чтобы мама не переживала за меня, потому что она знала: у тебя есть сердце, и ты мог бы позаботиться обо мне! Она запомнила тебя добрым, ответственным мальчиком! И я запомнил тебя таким же! Его плечи напряглись. Я знал, чего он хочет: уйти, бросив все сказанные слова на мне, как удавку. Он всегда уходит. Но я не мог больше молчать. Не мог держать в себе этот бесконечный страх, что я для него — всего лишь случайный эпизод в жизни, не имеющий значения. Его глаза доказывают обратное, в то время как поступки его кричат о моей мелочности. Однако… — Если я останусь… — шепот прерывает усилившийся дождь, намереваясь его окончательно заткнуть, — ты разочаруешься… — Разочарование — это если ты уйдешь, Эджворт! Или как там тебя… Герр Карма! Он вздрагивает как от удара по лицу этим прозвищем. Я делаю шаг, приближаясь к его спине достаточно близко. — Хватит. Хватит играть в эту чертову игру. Я не просто так здесь. Не просто так написал тот миллион писем, оставшихся без ответа. И не просто так стою сейчас перед тобой. — Позади, — выдыхая, поправляет он меня, медленно поворачиваясь. Под каплями дождя челка прилипла к мокрому лицу, светлые ресницы отяжелели от влаги, а взгляд… В стеклянных серых глазах настоящая буря. — Уже нет. Теперь перед тобой, — отвечаю я, не отводя взгляда. Пусть дождь льет, пусть он тонет в своей отчужденности или броне из старых страхов — я не отступлю. Не теперь. Никогда. — И я не отвернусь. — К величайшему сожалению, я уже это осознал, Райт. У Майлза дрожит подбородок, хоть он и изо всех сил сжимает челюсть, пытаясь удержать лицо равнодушным. И грозно приближается, а каждый его шаг дается с боем. Когда между нами остается всего несколько сантиметров, он резко останавливается. Я позволяю себе один короткий вдох: — Майлз… — Ты промок, уходи. Простудишься. — Заботишься? — я слабо усмехаюсь. Но он прав: я замерз и промок до нитки. Пора уходить. — Какие у тебя завтра пары? Удивленно вскинув брови, он задумывается лишь на миг, чтобы ответить: — Конституционное право, риторика, этика… физкультура. Одна скучная юридическая бредятина, хотя постойте-ка… — Ты серьезно? Физ-ра? — у меня отвисает челюсть, но я заставляю себя ее тут же поднять, продолжая посмеиваться. — Забавно, завтра у меня тоже физ-ра. — Что?! — испепеляющий взгляд Майлза заставляет меня сильнее смеяться. Он обвинительно тыкает в меня пальцем. — Нет. Не смей. Я кину в тебя мяч! — Только если ты хочешь увидеть, как я его ловлю… носом, — подхватываю я, хихикая. — Отличное завершение дня, Райт, — недовольно цокает он языком, сдаваясь. Я победно и лучезарно улыбаюсь ему, вскидывая голову. — Кхм… До завтра. — Пока, Майлз! Спасибо за письмо! Я машу ему вслед рукой, широко улыбаясь, как идиот, пока он уходит прочь, ловя первое попавшееся такси. Сердце стучит где-то в горле. Глупая физ-ра… Кто бы мог подумать, что мы с ним встретимся именно там. Завтра. Я представляю Майлза в спортивной форме, угрюмо стоящего у стены со сложенными на груди руками и смеюсь. Вот так зрелище… Спеша в сторону общежития, я прижимаю руки к груди с облегчением, чувствуя гулкий пульс, чтобы хоть как-то сохранить крохи тепла. Но взгляд внезапно цепляется за витрину маленького, старомодного магазина. Цветы. За стеклом хрупкая пожилая женщина — должно быть, хозяйка — с усилием тщетно пытается поднять большую вазу, судя по всему, наполненную водой. Ни секунды не думая, я захожу внутрь. Дверь поддается со звоном колокольчика, а на меня обрушивается тепло и аромат мокрой зелени, гвоздик и земли. — Извините… вам помочь? — мой голос звучит хрипло — и я надеюсь, что это не от простуды — но при этом доброжелательно. Женщина вскидывает на меня быстрый взгляд — и в ее лице читается долгое утомление… и облегчение. — Ach, mein Junge… Конечно, милый, будь добр. Старые руки уже не слушаются, — говорит она с усталой усмешкой и отступает в сторону, позволяя мне пройти. Ваза и впрямь тяжеленная, фарфоровая, с толстым, скользким стеклом. — Подними ее, будь добр. Это гортензии — если опрокинется, я себе не прощу. Я киваю, сбрасывая рюкзак и поднимая вазу. Она весит, по ощущениям, килограммов двадцать, но я справляюсь, стараясь не пролить воду, ставя ее на прилавок. Женщина одобрительно кивает. — Danke schön, — с улыбкой продолжает она и вытирает влажные ладони о льняной фартук, висящий поверх темного платья из грубой шерсти. — А то еще немного, и я бы тут устроила себе наводнение… Господи, а ты ж насквозь мокрый! Ну как так можно, в такую погоду… — О… это долгая история, — в ответ улыбаюсь я, стряхивая капли с мокрых волос. — Вы здесь одна? Больше некому помочь? — Кто, если не я? Мои цветочки бы без меня давно загрустили, — говорит она, и в ее голосе прорезаются ноты печали, когда она касается бутонов красивых алых роз, украшающих витрину. Вытянутые, надменные, но в то же время очень хрупкие, с острыми шипами. Что-то они мне напоминают, что-то до боли знакомое… — Раньше сын помогал, а после уехал — теперь сама. Не жалуюсь, правда. Я не знаю, что сказать — мне искренне становится ее жаль. Мы стоим в полутишине, в сумерках приятного желтого света, среди запаха сладких цветов, и я вижу, что она достаточно стара — морщинистое лицо в глубоких складках, волосы с проседью. И все равно держится бодро. — Ты не немец, — замечает она, рассматривая меня. — Нет. Американец… Я плохо знаю немецкий, — последние слова выдаются достаточно хриплыми, и я прокашливаюсь, прикрывая рот рукой. Только не это… Бабушка качает головой и, не задавая вопросов, уводит меня вглубь магазина, где уютно мерцает лампа и пахнет не только цветами, но и лавандой, мылом и чем-то домашним. — Садись. У меня есть ромашковый чай. Выпьешь — голос вернется. Горячий чай кажется мне сейчас таким же необходимым, как и глоток свежего воздуха, поэтому язык не поворачивается отказать. Я сажусь на плетеный стул и чувствую, как тепло от лампы и чайника, закипающего на электрической плитке в углу, окутывает меня как плед. — Меня зовут Хельга. Этот магазин с пятьдесят первого года принадлежит моей семье. — Ого! Спасибо, — откликаюсь я, принимая из ее рук кружку с горячим чаем. Пар медленно поднимается, и я осторожно дую на него, поднося к губам. — А меня Фениксом. — Феникс… — повторяет она задумчиво. — Согласно легендам, эти птицы возрождаются из своего пепла, так что не переживай — не пропадешь. А ты кто по профессии, милый? — Пока никто… Я пока только учусь на художника. Приехал вот недавно. Хельга улыбается — не грустно и не осуждающе, с благоговейным теплом. Ее улыбка настолько заразительна, что я невольно улыбаюсь. Я киваю, отпивая чай, и пользуюсь моментом, чтобы осмотреться. Цветочный магазин крошечный, весь словно соткан из уюта: полки деревянные, местами постаревшие, у стены — кресло с клубком нити и спицами, рядом — стопка старых книг. За прилавком, спрятавшись, стоит пожелтевшая фотография молодой Хельги в том же магазине — с мужчиной, обнимающим ее за плечи. На полу покоятся обрезки от листьев и стеблей, в углу стоят ведра с водой и пустые деревянные ящики. На меня снова опускается печаль оттого, что она осталась здесь одна. Я ставлю кружку на стол и, немного помедлив, тихо спрашиваю: — А вы не думали… ну… взять помощника? Хотя бы на пару часов в день. Цветы ведь — это тяжело. А вы… совсем одна. — Думаешь, я могу себе позволить работника? — тихо усмехается она. — У меня магазин, а не цветочная империя. — А если этот «работник» будет голодающим студентом с гибким графиком и весьма скромными амбициями? Мне правда не нужно много, главное — чтобы продукты в холодильнике были. Я мог бы приходить после пар. Или в выходные. Просто… просто помочь. — У тебя слишком доброе сердце, мальчик, — с изумлением смеется она, кладя свою ладонь мне на руку и похлопывая по ней. — Много же ты пережил, бедняжка, раз боишься остаться голодным. Ну что ж, раз уж ты так решительно настроен… С замиранием сердца я слушаю ее слова, не в силах скрыть навязчивую тревогу. Вероятно, я действительно выгляжу как тот, кто много чего пережил, кто привык заботиться о других, потому что однажды пришлось самому научиться заботиться о себе. — Ладно, — наконец говорит она. — Можешь попробовать. Будешь приходить, когда сможешь. — Спасибо! Я постараюсь вас не подвести, — понимая, что разговор подходит к концу, я допиваю чай и встаю. — У меня есть кое-что. Погоди-ка минутку. Хельга возвращается к прилавку, открывая один из шкафчиков, и чем-то шуршит, пока я подхожу к витрине, отмечая, что дождь сник, а на улице окончательно стемнело. — Вот, держи. Тебе домой еще топать, а ты мокрый, как воробей, — протягивает бумажный сверток, прежде чем я успеваю отказаться, запихивая в руки. — Это с собой — печенье с корицей. Не спорь. Я сама его пекла. Я растерянно улыбаюсь, благодарно принимая это богатство. — Спасибо… правда, я не ожидал такой доброты. — А ты не переставай ее ждать — она есть в каждом из нас. — Обязательно, — обещаю я и, взяв рюкзак, выхожу обратно под дождь. Янтарный свет от фонарей отражается в лужах, и в их зеркальной глади появляется мое темное отражение, пока крупные редкие капли не превращают его в размытое пятно. Лирично проходя по тротуару, не глядя по сторонам, стараясь ступать по мокрому асфальту как можно беспоследственней, чтобы в край не убить намокшие без того кеды, в мои мысли снова подкрадывается образ Майлза — тот, на почте, когда наши пальцы соприкоснулись. Серые глаза, подобно туману над рекой ранним утром, пленяли и тревожили одновременно. Я помню, как он смотрел на меня… Его робкую и неброскую улыбку, не ту тщеславную усмешку, которой он так любит одаривать. Улыбка — случайная, непреднамеренная, но оттого особенно сокровенная. Редкий солнечный луч в пасмурный день, затянутый бетонными тучами. Тогда я почувствовал, как в груди что-то болезненно дрогнуло… Конечно, если закрыть глаза на ужасную гематому и отсутствие аппетита… Зайдя в магазин по дороге, я прихожу в себя, лишь когда ноги твердо касаются плитки общежития. Мысли о Майлзе утихают, а вот что-то грядущее сковывает меня невидимой цепью. Я открываю дверь и сразу же замечаю, что Ларри, как и всегда, растянувшись на своей кровати, смотрит в потолок, но от закрытия двери он поднимает голову. О, небо, покой и тишина меня преследуют только во снах. В лучшем случае… — Ларри? Ты не со своей девушкой? Это… удивительно, — не выдавая своего волнения, говорю я, проходя и отворачиваясь от него к шкафу, желая снять мокрую одежду. — А я купил хлопья и молоко… — Ну, кого это я вижу в такое время и не за учебниками — не менее удивительно, — улыбается он, дразня меня с легким оттенком насмешки. — Где ты был, Ник? Я останавливаюсь на мгновение, пальцы замирают на пуговице рубашки, но не поворачиваюсь к нему. Ларри, кто бы сомневался, не упустит случая провести разбор полетов. — Ходил на обещанное свидание с той «не немкой»? — продолжает тот, садясь на кровати. — И как она? Ты даже мокрый за гранью трусов. — Ларри, перестань… Просто в магазин зашел. Погода жуткая была. — Я тут случайно наткнулся на кое-что интересное… Меня пробирает холодный озноб. Мне нечего скрывать, кроме как… Молча я кидаю взгляд на стол, где, конечно, по чистой случайности лежит мой альбом, среди рабочих тетрадей и прочего хлама, все еще открытый. Открыт на странице с портретом. С его портретом. — Ларри, ты… — в ужасе я подхожу так быстро, что под ногами скрипит старый пол, резко и с силой его захлопывая. Я чувствую, как горло стягивает тугой ком, а воздух в комнате становится весьма тяжелым. Этот альбом чаще всего я прятал под стопкой своих учебников или в ящике с первого дня заселения, давая понять, что он — что-то очень личное для меня, моя исповедь. То место, где я не боюсь своих чувств и эмоций, выражая их на бумаге. И Ларри не обращал на него внимания. До этого времени. А лицезреть его открытым, таким уязвимым, выставленным на всеобщее обозрение, — это как если бы кто-то вторгся в самое сокровенное, испачкав грязными лапами. — Ты копался в моих вещах? Ларри, ты не имел права его трогать! — мой голос звучит куда громче, чем я планировал. Ларри поднимает руки в сдающемся жесте, но я уже вижу, как он напрягся. Он не ожидал такой реакции. — Эй, спокойно. Я лишь искал подтверждение своей догадки — и нашел. — Черт возьми, Ларри, ты залез в то, что вообще тебя не касалось! — я поворачиваюсь к нему, со злобой вздыхая, кулаки непроизвольно сжимаются. Он не должен был знать. Никто не должен был знать. — Остынь! Остынь, — повторяет Ларри уже не с вызовом, а с чем-то почти похожим на обиду. — Да, я не должен был лезть. Признаю, извини. Но я… просто… Ты выслушиваешь меня каждую чертову минуту, очередной мой «роман века» с девушкой или… Ты знаешь про каждую девушку, что мне нравится. А я… а я ничего не знаю о тебе. Нравится ли тебе Айрис? Или для кого ты одолжил мою лучшую рубашку? Я думал, мы друзья, Ник… — Мы друзья, — перебиваю я с надрывом. — И ты думаешь, что я обязан был тебе рассказывать? Что это что-то, чем хочется делиться? — Нет, ты ничего мне не обязан, Ник. Ты носишь в себе все это. Один. Годами. Я думал, ты мне доверяешь, потому что я доверял тебе все. — Доверял, — хрипло говорю я. — Пока ты не залез туда, куда не просили. Я отхожу к окну, кладя руки на подоконник и смотря в темное стекло, где отражается наше жалкое, неловкое молчание. Стыд накрывает меня с головой, как ледяная вода. Я не знаю, что сказать. Все, что могу — это слушать, как Ларри продолжает уже почти шепотом: — Извини. Я видел, что тебя что-то мучит… Теперь я понял. — Да, я влюблен в своего друга детства, ты доволен? Что ты хочешь от меня услышать? Что я гей, раз мне нравится мой друг? Что я пошел гулять с той девочкой, чтобы отвлечься от мыслей о нем? Я не мог это сказать вслух. Даже себе. Это слишком горькая правда. — Но сейчас ты сказал. Я все еще смотрю на свое отражение с упрямо сжатыми губами. И за моей спиной Ларри. Лицо у него непривычно серьезное. Признаться, я ожидал от него другого: что моя детская влюбленность станет поводом для насмешек или косых взглядов. — Этот придурок не знает, да? — спрашивает он. — О рисунках тоже? Я качаю головой: — Он делает вид, что не догадывается. А может, догадывается и не хочет знать. Я не знаю, я уже запутался. И да, я рисую его, потому что иначе он снова исчезнет. А я не могу его потерять во второй раз… — Не потеряешь, ловелас Ларри тебе поможет, — с грустным смешком говорит Ларри и, помедлив, подходит ближе. В груди расцветает некое раскаяние. — Но и себя терять не надо, Ник. Он кладет руку мне на плечо — неуверенно, но искренне. Мы стоим так молча и между нами ком напряжения, но уже не тот, что давит, как гранитная плита. — Прости, что взял альбом, — говорит он спустя время. — Это был… свинский поступок. Я поступил как кретин. — Да. — Уголки моих губ чуть дрогнули. — Как настоящий кретин. Пожалуйста, не делай так больше. Не трогай мой альбом. — Да-да, как скажешь, чувак. Но я все равно горжусь тобой. За то, что ты нашел в себе смелость признаться. Не только передо мной. — Знаешь, Ларри… может, ты и не такой уж пустоголовый бабник… — Спасибо? — его громкий смех звучит почти с облегчением, будто за эти несколько минут он тоже скинул с плеч что-то неподъемное. — А этого придурка мы еще заставим побегать за тобой, поверь мне на слово. Старина Ларри найдет способ открыть ему глаза, чтоб он понял, кого упускает. — Боже, это закончится катастрофой… Я улыбаюсь — на этот раз по-настоящему. Все еще устало и горько, но уже без той безысходности, что душила меня прежде ядовитой змеей. — Да, так и будет, — легко соглашается Ларри. — Не переживай, зато ты не один.Глава 5. Приоткрывая завесу тайн
2 мая 2025 г., 23:08
Первые лучи солнца ловко пробивались сквозь занавеску и рисовали на стенах причудливые тени, пока мои глаза разочарованно блуждали по полупустым полкам шкафа. В нем не было ничего особенного: только непримечательные футболки, которые я носил еще в школе, спортивные штаны, оставшиеся с тех же времен, клетчатая рубашка, висевшая на вешалке несколько лет, и пара потрепанных джинсов — вот и все. Выбирать мне было не из чего. Но я хотел выглядеть лучше, чем обычно, особенно зная, что Майлз будет рядом!
Все мои мысли были заняты Майлзом. Он, точно обезоруживающий яд, проникал в кровь, и я уже не мог думать ни о чем другом. Я, кажется, влюблен как никогда в жизни. Бабочки порхали в моей груди и щекотали сердце кончиками крыльев. Я не знал, как покончить с этим ощущением. Но это было восхитительно — чувствовать их прикосновение и знать наверняка: когда-нибудь и он коснется моего сердца. Дождаться встречи — и умереть. Вот что я чувствовал.
Однако, как же я могу произвести впечатление на человека, который мне так дорог?
Ларри, до сей поры принимавший душ, вернулся в комнату с полотенцем и зубной щеткой во рту. Вот оно, точно…
— Ларри! — веско воскликнул я, подходя ближе, и он удивленно обернулся.
— Да, Ник? Почему ты все еще в трусах?
— Кстати об этом! Помнишь, ты мне вежливо одолжил свою рубашку на прогулку с Айрис и… Как насчет того, чтобы я снова одолжил ее у тебя?
— О, нет проблем, чувак! — в его глазах мелькнул веселый огонек, он игриво приобнял меня за плечо. — Она позвала тебя наконец-то подучить немецкий и лишить девственности? Давно пора!
— Что? — я замер в нерешительности. — Н-нет, она… — поняв вдруг всю нелепость ситуации, я замолчал, мысленно давая себе пощечину.
Хотел ли я делиться тем, что у меня лежало глубоко внутри сокровенным и неприкосновенным? Как он отреагирует на то, что я влюблен в своего друга? Что подумают все остальные, если Ларри решит проболтаться о моих чувствах всем? Вопросы возникали в голове с такой скоростью, что мой мозг не успевал их переварить. Наконец, я выдавил из себя, слишком робко:
— Ну, на самом деле есть и другие причины… Но это потом, ладно? А сейчас давай лучше собираться.
— Что ты так волнуешься? — явно заинтересовавшись, спросил тот, недоверчиво косясь на меня. — У тебя щеки уже горят. У тебя что, свидание? Но с кем?
— Эм… — я смутился еще больше. В голове проносились сотни вариантов, и каждый казался мне невероятным до безобразия. — У меня встреча с девушкой. С очень красивой и недоступной… не совсем такой, как Айрис!
— Другая девушка? А ты, я вижу, тоже не промах! Только осторожнее с немками, я слышал, что они коварны и злопамятны, а еще скупы на деньги, — шутливый лад голоса Ларри заставил мое сердце биться не так быстро от волнения — он не допытывался о моем тайном романе и не мог знать, что я влюблен в друга со школьных времен.
— Она вовсе не немка…
Протянув рубашку с ехидным выражением лица, он начал собирать сумку, кидая туда тетради и папки как попало. Я быстро оделся и посмотрел в зеркало. Рубашка елового цвета сидела идеально — она подчеркивала плечи, придавая им мужественность, пару верхних пуговиц я оставил в расстегнутом виде, обнажив шею и очерченные ключицы, усеянные множеством крохотных родинок. Теперь я смотрел на свое отражение с легкой ухмылкой. Майлз явно не замечал их раньше, так что они вполне могли привлечь его внимание. И, возможно, даже — его интерес ко мне…
Во всяком случае, надо будет воспользоваться этим единственным шансом, когда мы останемся вдвоем во время ланча, чтобы получить наконец ответы на хоть какие-нибудь вопросы. Например, «Конечно, я помогу тебе с немецким, Феникс!» или «Да, я был бы рад провести с тобой вместе время, почему ты раньше не спросил?!»
Так или иначе, пора выходить — и побыстрее. Я схватил рюкзак с тетрадями, и мы с Ларри вышли в коридор, кишащий такими же спешащими недотепами. Дверь за нами захлопнулась с глухим скрипом. По дороге Ларри красочно делился своими впечатлениями о вчерашней вечеринке, куда они пошли вместе со своей девушкой, с которой он вернулся под утро, но я слушал вполуха — меня больше занимали мои мысли. Сердце неистово сжималось от предчувствия чего-то прекрасного, невозможного; оно трепетало при каждом шаге, приближающем меня к заветному порогу мечты… Сколько раз я представлял эту секунду встречи после стольких лет разлуки!
Сидеть рядом с ним, смотреть ему прямо в глаза, слушать бархатный голос, вдыхать запах дорогих немецких духов с резкими нотами мяты и морозной свежести, смеяться тихо и беззаботно, любить…
Если бы кто-то знал, как сильно я соскучился по нему! Как я боялся, что не найду его, что он больше не захочет видеть меня — и даже думать обо мне! Ведь я полагал, что потерял его навсегда… Но сегодня мой самый страшный ночной кошмар развеется как туман на рассвете. Майлз будет рядом.
После двух затяжных унылых пар, конечно же…
— Прекрасно, когда утро начинается в девять часов. Нет, еще лучше, когда в десять, а в одиннадцать — это уже просто непристойно. К непристойности кофе следует подавать в постель, на изящном деревянном подносе. Кофейник и сливочник должны быть серебряными, а чашка — из прозрачного фарфора. В сахарнице под салфеткой должно быть нечто ароматное, хрустящее и пышное, посыпанное корицей и ванильным сахаром, — гласил во цвете лет преподаватель, вальяжно опершись на парту сидящих впереди студентов, своим густым уверенным баритоном, отталкивающимся эхом от стен и потолка. — Как видите, в этой философской системе существует три основополагающих принципа: что, как, куда. Главная идея диалектики на примере с кофе заключается в том, что все в мире находится в постоянном движении и нет ничего постоянного и неизменного. Все развивается и взаимодействует друг с другом.
Постоянные размышления о Майлзе не покидали мою голову ни на секунду, намертво приклеенные ко дну черных, бездонных глубин моего сознания. Я сидел в аудитории как на иголках и все время поглядывал на часы, отсчитывая секунды до того момента, когда стрелка достигнет конца занятия.
Чем он сейчас занимался? Беспокоился ли о судном часе, думал ли о том, что нам предстоит? Или, быть может, ждал меня с жарким нетерпением и трепетом? Что-то подсказывало мне, что он не мог сейчас думать ни о чем другом, в точности, как и я сам. Какими будут его необыкновенные серебряные глаза, когда они встретятся с моими? Одарит ли он меня своей скромной и достаточно дефицитной улыбкой? Последний раз я застал ее только будучи ребенком — девять лет назад, и с тех пор не видел и не знал о ее существовании.
Ах, полдень был так близок, но в то же время так недосягаем. Он казался таким далеким, призрачным миражом.
— Итак, студенты, — продолжал преподаватель, — вы должны понимать, что философия — это вовсе не набор абстрактных идей. Как вы думаете, что связывает кофе и любовь?
Я вздрогнул от неожиданного вопроса, прозвучавшего словно удар колокола в хоре моих мыслей. В классе послышались шепоты, кто-то начал обсуждать, как кофе может быть символом страсти, кто-то говорил о том, что он объединяет людей. Но мне казалось, что все эти слова лишь пустой отголосок вопроса. Этот преподаватель, несмотря на всю свою внешнюю солидность и решительность, изредка будто впадал в ребячливое чудачество, находя в своих лекциях хоть какую-то связь между двумя совершенно несхожими вещами.
— Ну что ж, раз никто не хочет высказаться, позвольте мне предложить вам ответ на этот вопрос, — хитрая улыбка искривила его лицо, а его рука легла на гладкую поверхность учительского стола, где стояла большая кружка, с которой он обычно ходил на занятия. — Любовь, как и кофе, требует времени. Время для заваривания, время, для того чтобы развились ароматы и вкусы. Но если вы спешите, если не уделяете этому процессу должного внимания, вы рискуете получить лишь горечь.
Я невольно задумался о том, как это сравнение отражает смысл происходящего. Время — вот что было главным условием моей любви. Я не мог не вспомнить о нашем прошлом — о тех днях, когда мы были детьми, когда все казалось беспечным и ясным. Казалось, так будет всегда, однако жизнь безжалостно смела наши иллюзии одним махом — отца Майлза внезапно убили, самого Майлза усыновила другая семья за пределами нашей родины, он уехал, исчезнув без следа. Все счастливые дни нашего детства рухнули в одночасье, пеплом рассеялись по ветру. Время — это ведь не враг, это друг, который учит нас ценить то, что у нас есть.
Майлз не ответил ни на одно мое письмо или звонок после своего исчезновения, хотя наверняка имел возможность осуществить свое желание. В письмах, пропитанных моими слезами разлуки, я делился дурацкими событиями, произошедшими со мной в последнее время: например, когда на меня однажды упал шкаф, а в другой раз — как я впервые сварил макароны, слипшиеся в единый ком, писал умоляющие строчки, что мне без него плохо и одиноко, вкладывал свои рисунки. Мои мольбы оставались тщетными.
Сегодня ночью я написал еще одно письмо, адресованное по привычке через тысячи километров. Это послание получилось похожим скорее на красочную исповедь сумасшедшего, не отражая в большинстве своем никакой истины.
Прозвенел звонок на долгожданный обед!
— «Как вы определяете красоту?» — тема вашего эссе на следующее занятие.
— Красота — это… когда ты видишь горячих цыпочек по телику, в уюте собственного дома и все такое, с закрытыми шторами и банкой пива, зная, что тебе никуда не надо, — шутливо подтолкнул меня Ларри, посмеиваясь, пока я собирал свое барахло в рюкзак.
— Истинный философ. Ты уверен, что твое призвание — журналистика?
— У меня нет иного выбора! Никто больше не возьмет первоклассного, хорошего интервью у Дженнифер Лоуренс, Тейлор Свифт или Леди Гаги! — Батц был в своем клоунском репертуаре, как всегда.
Моя добродушная улыбка вышла вялой, напоминание о письмах вызвало во рту горький привкус желчи.
Весьма бодро мы вышли из аудитории и направились к обеденному залу, где уже массово толпились голодные студенты, переговаривались о чем-то маловажном, смеялись… Пахучий запах еды наполнил легкие. Все было обычным для такого дня; ничего особенного за этим обедом ни для кого не происходило. Но только не для меня. Где искать среди этого моря лиц то единственное, которое заставляет сердце биться чаще всего?
— Гляди, чувак, сегодня подают картошку с тефтелями! Наконец-то что-то кроме этих долбанных сосисок! Настоящий фьюжн!
— Э… да. Ты иди, я договорился с Майлзом насчет ланча, — с осторожностью начал я, опасливо косясь на Ларри, занятого изучением тарелок окружающих.
Его глаза моментально устремились ко мне, так же подозрительно сощурились, как если бы я был каким-то секретным агентом, а он хотел прочесть в моей душе нечто тайное и запретное.
— С тем напыщенным бесящим придурком? Разве он не послал тебя?
— Пожалуйста, не называй его так! Ну и… да. Но кое-что случилось, и он… Я попросил прочесть для меня его любимую книгу, — не находя адекватного оправдания, честно сдался я.
В этом же нет ничего постыдного и противозаконного?! Он же мой друг, в конце-то концов!
— Погоди… Нет, не может быть! Ради этого зазнавшегося павлина ты приоделся в мою лучшую рубашку?
На секунду мир вокруг будто разбился, словно на него нависла огромная тень страха, а я ступал босыми ногами по осколкам. Откуда у недотепы Ларри проснулись мозговые извилины, и он научился обдумывать информацию так быстро? Неуклюже замерев, ища в глазах Ларри ниточку здравой благосклонности, я так и не успел открыть рта и вымолвить хоть слова: внимание Ларри привлекло нечто, стоящее позади меня, что-то такое, отчего он резко нахмурился и весь веселый задор мгновенно испарился.
— Увидимся в общаге, Ник.
— Ларри…
Он ушел так стремительно, оставив после себя лишь легкое облако сожаления. Я уставился ему вслед. До чего неловкая ситуация получилась. Неуютность положения усиливалась от холодного отягощающего взгляда, настигнувшего за спиной, подобно звездам, безжалостно пронзающим темное одеяло ночи. И этот взгляд, и эта тяжесть были мне хорошо знакомы. Годы не прошли для него зря — таких истерзанных и усталых глаз мне еще не доводилось встречать. Они изменились — раньше они источали радостное, почти детское любопытство, сияние и влажный блеск, но теперь в них поселилась мертвая отчужденность, — лишившись искр, будто они выгорели на солнце, порождая лишь тусклые провалы. Я чувствовал, что они пронизывают меня насквозь.
— Райт, — ровный голос, сухой, без капли тепла, остановил мое дыхание.
Обернувшись к нему, скользя взглядом вдоль, я увидел перед собой высокую, стройную фигуру Майлза: в безупречно отполированных до зеркального блеска лаковых черных туфлях с острыми носами, в облегающих его длинные ноги брюках без единой морщинки или складочки, в строгом синем жилете и красном пиджаке. Он выглядел так обычно, но одновременно настолько привлекательно, что напоминал модель из глянцевого журнала.
Сглотнув собравшуюся во рту слюну и стряхнув минутный ступор, я с одушевлением заговорил:
— Привет, Майлз! Рад тебя видеть!
Он сделал шаг ближе, опять выражая свое крайнее недовольство. Уже не тот, кого я застал врасплох в аудитории, а другой Майлз, с которым мы встретились впервые у жуткого поместья. Сдержанный, жесткий, точный, как линия под заточенным лезвием ножа.
— Я пришел только потому, что ты настоял. Не знаю зачем, я… кхм… Полагаю, ты всегда умел быть слишком убедительным. Даже когда не стоило, — он неопределенно вздыхает, устало потирая ладонью белоснежное лицо.
— Ну… это здорово, разве нет? Уверен, еще чуть-чуть, и ты согласишься помочь мне с немецким! Ведь так?.. А упорство — хорошее качество. Ты ведь осчастливил меня своим приходом. — Неловкая улыбка легким шелком растекается по моим губам, и Майлз, поймав ее краем глаз, на миг замирает.
Его ладонь лениво сползает вниз, открывая взору приоткрытые, наливные и влажные губы, на которых отпечаталась гигиеничка или сладкие леденцы. Возможно, и то и другое. Я с непосильным трудом удерживаю улыбку, замечая, как льдинки в тучных глазах тают.
— Так что… Ты голоден? Может, сначала пообедаем? Сегодня, должно быть, праздник: подают картошку с тефтелями.
Не тратя времени на раздумья, я опускаю руку на его спину, задевая слишком острую и выпирающую из-под пиджака лопатку, и мягко подталкиваю к тому столу, где мы сидели совсем недавно вдвоем. Ожидаемо, в этой стороне стола пусто, лишь пара студентов, увлеченных спором о чем-то своем, рассеянно ковыряет вилками. Майлз заметно напрягается, оборачиваясь на прикосновение, однако послушно следует за мной. Терзающее его беспокойство передается мне — я вижу, как он морщится и делает усилие над собой, садясь.
— Что такое, Майлз?
Светло-серые глаза с настороженностью задерживаются на моем встревоженном лице, но я не могу понять, что его так взволновало. Тайны, спрятанные глубоко в его душе, он держит при себе. Но вот глаза недаром отражают все, что похоронено внутри, и сдают его с поличным — в них читается странная, пугающая тоска.
— Все в порядке, — натянуто отзывается он спустя паузу, и взгляд его скользит мимо, словно я прозрачный. — Я не голоден.
— Ха-ха, знаешь, я всегда зависаю с Ларри в столовке на обеде, но тебя не видел здесь ни разу с той встречи… Ты, случаем, не вампир? Ты вообще обедаешь, Майлз? — пытаюсь нервно отшутиться я, желая разрядить обстановку.
Мой несуразный смех падает в вязкое пространство между нами, где нет ни эха, ни отклика.
Майлз не улыбается. Даже уголок его тонких губ не дрогнул. Он лишь бросает на меня короткий взгляд из-под полуприкрытых белесых ресниц, в котором видится не раздражение, нет, — что-то гораздо более утомленное, почти безразличное, как будто ему надоело все и он хочет только одного — забыться.
— Помнится, ты хотел, чтобы я почитал тебе, — он снова делает паузу, чтобы придать словам большего веса, с укором глядя на меня, оставляя без ответа. А после вынимает из портфеля потрепанную книгу и кладет на стол.
Мою грудь сдавливает тяжелое предчувствие явно происшедшей с ним перемены, в память врезается его до ужаса тонкое запястье, такая же тонкая и узкая лопатка, костлявые руки с проступающими сине-зелеными венами и фалангами на пальцах, заточенные скулы. Отказы от еды. Его постоянная усталость, успевшая стать почти привычной, бледность и синяки под глазами, — все это я видел не раз. Но сейчас меня словно ударили по голове.
— Майлз… — с пробирающим меня страхом шепчу я.
От него не укрывается мой испуг — брови строго хмурятся, а на лбу собирается морщинка, когда он чуть ли не шипит, словно говоря с ребенком:
— Разве ты не хотел этого, Райт? Мне уйти?
По моей коже прокатывается волна мурашек и липкой беспомощности. Он, конечно же, знает. И он все прекрасно понимает — хочет от меня отделаться как можно скорее… от моих возможных расспросов. Правила его игры, искусно задевающие меня за живое, кажутся издевательством над моим человеческим достоинством! Если я начну выяснять почему, то все кончится тем же: он уйдет, не давая себе труда объясниться.
Я киваю, стараясь не выдать волнения. Хотя внутри меня несогласие растет и ширится, как снежный ком.
— Да, хотел. Очень. Я скучал по твоему голосу… по тому, как ты им оживляешь строки.
— Строки не оживают, — колко бросает он, раскрывая книгу на первой пожелтевшей странице.
Майлз негромко прочищает горло. Он начинает читать — голос его вновь обретает ту бархатную глубину, от которой у меня всегда перехватывало дыхание. Я ловлю себя на том, что почти не слушаю его, очарованный интонациями, тембром, его неземной красотой. Челка, отлитая из серебра, падающая вниз каскадом, по-мальчишески вздернутый на кончике нос, лицо, словно сотканное из лунного света, — все это настолько завораживает меня сейчас.
Как тонкий фарфор, на котором давно пошли трещины, но он всё еще держится, а я, боясь разбить его нечаянно, смотрю на него, не отводя глаз, пододвигаясь. Он близко, совсем близко. Его парфюм — тонкий, но резкий аромат мятной травы — заполняет все пространство, лишая меня способности соображать. Он — мое наваждение.
То, как звучно он читает, выделяя все знаки препинания и речевые обороты, придает происходящему еще большей интимности. Я ловлю себя на том, что дышу тихо и глубоко, только им. Увлеченный книгой, Майлз не замечает, как я открыто и без зазора пялюсь на него. И слава богу.
Рукав красного пиджака вместе с рубашкой сползает в сторону, когда его хозяин переворачивает ветхую страницу, и я вижу его бледное запястье. Оно худое, почти прозрачное из-за контрастирующих под кожей синих вен, и чем дальше он читает, тем сильнее оно выступает из-под одежды.
…Но не это бросается мне в глаза.
Вдруг появляется нечто чужеродное, до одури неправильное — под тонкой кожей, у самого выпирающего сустава на запястье, расползается тень. Глубокая, зловещая, темно-лиловая гематома, захватывающая почти всю его внутреннюю сторону. Она выглядит болезненно, свежо и точно получена недавно — как будто кто-то сжал его руку слишком сильно… невообразимо крепко…
Постойте…
— Это я сделал?! — я панически вскидываю на него глаза, и Майлз останавливается, глядя на меня с недоумением.
Я вижу, как он еще больше бледнеет, превращаясь в мертвенную тень.
— Что?.. — единственное, что он успевает выдохнуть в оцепенении.
— Боже, мне так жаль, Майлз! Я… я не хотел! Прости, я даже не думал, что могу с такой силой держать тебя! Пожалуйста, прости! — искренне распаляясь в жутком шоке, я почти касаюсь его руки, как вдруг он отдергивает ее, поспешно опуская рукав пиджака.
Сердце колотится где-то в горле, перескакивая с удара на удар. И я не знаю, чего боюсь сильнее: его ответа… или того, что он по классике промолчит и уйдет, скрывшись во тьме. Он явно напуган моим порывом, отрывистые вздохи вырываются сквозь сжатые зубы.
— Черт, Майлз, не молчи! Я… я бы никогда не причинил тебе б… Господи, Майлз, я не хотел!
— Т-тебе не за что извиняться, — наконец прерывает он меня, тихо, будто уговаривает не столько меня, сколько себя.
С надеждой и отчаянием я жду продолжения, сдвигая брови.
— Я… занимаюсь конным спортом. — Майлз отводит остекленевший взгляд от моего лица к окну, и дневной свет заливает его лик. — В последнее время мне трудно было концентрировать внимание, и… мой инструктор помог мне удержаться на лошади.
Я не верю в его слова. Каждая клетка моего тела бунтует и отказывается принимать их. Они звучат слишком притворно, с той самой отточенной интонацией, как когда-то мы заучивали в школе Шекспира. Неестественно спокойно и гладко.
— Конный спорт? Это твое увлечение?
Он кивнул, быстро и нервно, боясь замешкаться, отвечая:
— Гм… Я едва не упал. Он… он успел схватить меня, да.
Его губы сжимаются плотнее, стараясь удержать те немногие крупицы правды за зубами. Я смотрю на него как на пробивающееся через черные тучи солнце, как на что-то очень важное, но еще не постигнутое. Снова возведенная им башня молчания кажется неприступной крепостью, он прячется за ней. Не только от меня. От себя в том числе…
— Майлз, — медленно произношу я, бережно, как будто его имя — хрупкая ваза, готовая разбиться вдребезги, если произнести его в полную силу. — Я не идиот… Ты ведь знаешь, как я умею чувствовать.
Он закрывает книгу. Сильнее, чем нужно — со щелчком, обозначая этим жестом свою неизбежную капитуляцию.
— Полагаю, это было ошибкой — соглашаться заниматься подобным с тобой. — Серые глаза смотрят на меня с горькой жалостью и легким презрением.
— Нет, Майлз, не говори так! Не уходи!
Молчание между нами натягивается как струна. Он встает, оставляя для меня книгу на столе. Я сразу встаю следом, и мы сверлим друг друга взглядами несколько долгих секунд.
— Я могу попросить тебя кое о чем, Майлз? Мне нужна твоя помощь, — серьезность моего голоса заставляет его застыть.
Сомнение вспыхивает на его лице, как будто я собираюсь предложить ему сумасшедшую авантюру по ограблению банка.
— Помоги мне найти почтовое отделение и отправить письмо. Я практически не говорю по-немецки и заполнить конверт тоже не смогу.
— Значит, письмо… Ты решил продолжить свои бесчисленные глупые попытки даже после приезда? — вне понятия он склоняет голову в мою сторону, пытаясь разглядеть в моих глазах что-то еще.
Накаленная атмосфера сгущается до предела, однако ее пронзает мой терпкий смешок.
— Оно не для тебя. Оно для моей мамы, — с замиранием сердца отвечаю я, разочарованно выдыхая.
Слова якорем повисают в воздухе. Майлз несколько раз моргает, обескураженный моим ответом. В груди начинает болезненно жечь и, судя по всему, не только у меня.
— Для твоей мамы… — эхом повторяет он, пробуя эти слова на вкус, как нечто давно забытое, вызывающее привкус горечи.
Я знал, что дернул за тончайшую нить внутри него, разбудив давно похороненную боль. Я мог бы попросить Айрис или Ларри помочь мне с этим, но мне так хотелось, чтобы это был Майлз. Он застал нашу семью и мою любящую маму, когда крест еще не тяготел над нами. Мне так хотелось вернуть хотя бы крошечный кусочек того безмятежного прошлого, в котором все казалось правильным: я помогал маме печь пироги по выходным, отец играл со мной в футбол во дворе и мы все вместе смеялись над самыми глупыми вещами, как в фильмах про счастливые семьи.
Но правда была иной. Майлз не имел никакого представления о случившемся. В письмах, обращенных ему, ни слова об этом нет.
Это эгоистичный поступок. Это было неправильно и жестоко. Но я не мог остановить себя. Никто не понял бы, как мне тяжело. А Майлз… Мне хотелось верить, что он поймет. Он всегда понимал меня лучше всех остальных, даже когда мы были детьми.
Я глотаю воздух, который теперь режет горло:
— Извини, Майлз… В воскресенье я не смог с ней нормально поговорить из-за плохой связи и… пообещал отправить письмо. Я не хочу, чтобы она волновалась за меня, но я сам переживаю…
— Не надо. Я… — его взгляд снова встречается с моим, и в нем — ни презрения, ни отторжения. Лишь тихая, в то же время звенящая, увядающая тоска. — Согласен.
— Спасибо… Встретимся у ворот после занятий? — я благодарно улыбаюсь с нотами печали, ощущая прорывающиеся на глазах слезы.
— Да. Только с черного входа. Мы отправим твоей маме письмо, — неуверенно кивнув, с этими словами он уходит, стуча каблуками по паркету, оставляя за собой легкий аромат духов, недочитанную главу и невыносимую тишину, в которой все еще звучит его умопомрачительный голос.
Некоторое время я смотрю на его удаляющуюся фигуру, а после, выдыхая из легких весь скопившийся воздух, беру в руки брошенную Майлзом книгу, бегло перелистывая ее и вкладывая самодельную закладку из бумажного билетика на метро, обозначая конец и начало одновременно. Я медленно закрываю книгу и прижимаю ее к груди.