***
Дни тянулись медленно, как капли смолы. Хикари почти не выходила из комнаты, ссылаясь на слабость. Тосиэ приносила ей еду, меняла повязки на её теле — хотя раны уже затянулись, оставив бледные, едва заметные шрамы. — Ты слишком бледная, дитя, — сказала бабушка однажды, поправляя одеяло. — Может, принести тебе трав? У нас есть ромашка, мята… — Не надо, — перебила Хикари. — Я сама разберусь. Тосиэ не стала спорить. Как только её шаги затихли в коридоре, Хикари поднялась с постели. Каждое движение давалось с трудом — ноги дрожали, спина ныла, но она заставила себя встать. Она прошла в кладовую, где Тосиэ держала травы. Маленькая комнатка, заставленная глиняными горшками и холщовыми мешочками. Запах был терпким, горьковатым — так пахли сушёные коренья и цветы. Хикари закрыла глаза и вдохнула. «Смотри, Хикари, — голос матери зазвучал в голове, будто она стояла рядом. — Эта — от лихорадки. Эта — от боли в животе. А эту запомни особенно». Она открыла глаза и потянулась к пучку тонких стеблей с мелкими листьями. Полынь. Горькая, терпкая, почти ядовитая. «Полынь останавливает то, что только начало расти, — мать держала пучок сушёной травы перед её лицом. — Иногда женщина должна выбирать меньшее зло». Хикари тогда было двенадцать. Она не понимала, зачем матери знать такие вещи. Теперь понимала. Она взяла полынь. Добавила немного дягиля — для крови. Щепотку горечавки — от тошноты. Завернула всё в чистую ткань и спрятала под половицу в своей комнате. Никто не должен был узнать. Эти травы она пила каждое утро. Пока храм ещё спал, Хикари заваривала горький, обжигающий отвар в маленьком глиняном чайничке. Пила маленькими глотками, давясь горечью, и ждала, когда тошнота отступит. «Полынь, — думала она. — Полынь и надежда. Две самых горьких вещи на свете». Если она не родит ребёнка — может, Доума потеряет интерес? Глупая мысль. Но хотя бы… хотя бы она не даст ему того, что он хочет. Никто не знал. Тосиэ думала, что Хикари пьёт обычный чай. Доума не приходил несколько дней — он будто исчез, растворился в храмовой суете. Но она чувствовала его взгляд. Всегда.***
Через неделю Хикари впервые вышла в сад. Она села на крыльцо, поджав ноги, и смотрела на пруд. Мысли ворочались тяжело, как камни. «Надо что-то делать. Надо как-нибудь сообщить Корпусу». Но кому? Гию? Она не могла. После того утра, после поцелуя с Шинобу… ей было больно даже думать о нём. Оставалась Шинобу. Хикари не доверяла ей, но она ненавидела демонов так же сильно. В памяти всплыли слова: «Этого демона я убью сама. Он убил мою сестру». Хикари замерла. Она вспомнила. В ту ночь, когда Доума навис над ней, его волосы — розовые, как лепестки, — казались мокрыми. Будто в крови. «Это он. Тот самый».***
Она решилась через три дня. Написала на клочке ткани коротко, сухо: «Демон, у которого на голове — словно капли крови. Он силён. Его глаза — как радуга. Он убил твою сестру». Не «спасите». Не «помогите». Только информация. Угэцу каркнул и растворился в ночи. Через три дня он вернулся. На лапке болтался ответ Шинобу: «Я знаю, кто это. Ты жива? Где ты?» Хикари сжала ткань в кулаке и сожгла. Она не ответила. Письма приходили снова и снова. Угэцу прилетал каждую неделю, приносил записки: «Ты жива?», «Где ты?», «Я могу помочь». Хикари молчала. Писала только о Доуме — его привычках, силе, слабостях. Ни слова о себе. Но Шинобу не сдавалась. Её последнее письмо было жёстким: «Я знаю, где ты. Нашла по ворону. Если не ответишь — приду сама. И приведу других». Хикари выругалась про себя. Она села писать ответ. Долгий, подробный. Где храм. Сколько девушек в плену. Что Доума хочет ребёнка. Что её кровь — яд для демонов. Что она пьёт травы. В конце добавила строки, которые выжгли ей сердце: «Передай Гию… что я не сержусь на него. И пусть не ищет меня». Она свернула ткань, привязала к лапке Угэцу. — Лети, — прошептала она. — Лети быстро. Угэцу взлетел на рассвете. А на закате он упал. Доума стоял на пороге её комнаты. В одной руке — веер, в другой — что-то чёрное, сломанное. Он швырнул это в неё. Угэцу. Мёртвый. Глаза вырваны, шея вывернута под неестественным углом, крылья сломаны — он давил его пальцами, медленно, пока тот не перестал биться. — Ай-яй-яй, моя милая жена, — голос Доумы был мягким, почти ласковым. — Ты так неосторожна. Он шагнул в комнату, закрыл дверь. Задвинул засов — деревянная щеколда вошла в паз с тихим, окончательным стуком. — Я читал все твои письма. К Шинобу, да? — он наклонился, поднял Угэцу за лапку и поднёс к её лицу. — Смотри, что происходит с теми, кто предаёт меня. Труп ворона висел перед её глазами. Из пустых глазниц текла чёрная, засохшая кровь. Клюв был раскрыт — последний беззвучный крик, который никто не услышал. — И знаешь, что позабавило меня больше всего? — Доума улыбнулся. — Ты написала ему. Гию. Ты думала о нём в последний момент. Он достал из рукава клочок ткани — тот самый, последний. Развернул, прочитал вслух, медленно, смакуя каждое слово: — «Передай Гию… что я не сержусь на него. И пусть не ищет меня». Как трогательно. Улыбка исчезла. Доума отбросил Угэцу в угол. Тело ударилось о стену и застыло на татами — гнилое, сломанное, никому не нужное. — Теперь, Хикари, ты ответишь за это. За каждое письмо. За каждую секунду, когда ты думала, что можешь меня обмануть. За то, что ты писала о нём, а не обо мне. Он шагнул к ней. Хикари вжалась в стену, но бежать было некуда — за спиной только холодное дерево и его улыбка. — Начнём сейчас. Он не спешил. Это было самое страшное. Доума действовал медленно, методично, как человек, у которого впереди целая вечность. Он не торопился — потому что знал: никто не придёт. Никто не услышит. Никто не спасёт. Доума протянул руку и взял её за запястье. Пальцы сомкнулись вокруг кости — не больно, но крепко, будто примерялся. — Ты знаешь, мой свет, — сказал он, рассматривая её ладонь, — я думал, ты умнее. Я дал тебе свободу. Дал время привыкнуть. А ты… Он резко дёрнул. Её указательный палец вывернулся в сторону с сухим, отчётливым хрустом. Хикари закричала. Не от боли — от неожиданности. От того, что он сделал это так спокойно, так буднично, будто переломить чужой палец было для него всё равно что чихнуть. — Один, — сказал Доума. — Осталось девять. Он взял следующий палец. Средний. Хикари дёрнулась, попыталась вырвать руку, но его хватка была железной. — Не дёргайся, — посоветовал Доума мягко. — Будет больнее. Хруст. — Два. Безымянный. Мизинец. Большой. Хруст сменялся хрустом, и Хикари перестала считать — не потому, что сбилась, а потому что голос пропал. Она открывала рот, но из горла вырывалось только сиплое, прерывистое дыхание. — Три. Четыре. Пять. Он закончил с правой рукой. Её пальцы теперь висели под неестественными углами — сломанные, распухшие, синеватые. Хикари смотрела на них и не верила, что это её рука. — Хорошо, — сказал Доума, отпуская её запястье. — Теперь левая. Она попыталась отползти. Вжалась спиной в стену, оттолкнулась ногами, но он просто взял её за лодыжку и притянул обратно, как куклу. — Ты не убежишь. Мы только начали. Он взял её левую руку. Первый палец — указательный. Хруст. — Шесть. Хикари зажмурилась. Ей хотелось умереть. Прямо сейчас. Прямо здесь. Чтобы сердце остановилось, и больше не было ни боли, ни страха, ни этого чудовища с разноцветными глазами. — Не отключайся, — услышала она его голос. — Я не разрешаю. Доума сжал лицо Сато свободной рукой — пальцы впились в щёки, раздвигая челюсть, заставляя открыть глаза. — Смотри на меня, Хикари. Ты должна смотреть. Он отпустил её лицо, но она не закрыла глаза. Не могла. Он гипнотизировал её — этой улыбкой, этим спокойствием, этой абсолютной, пугающей уверенностью, что он имеет право делать с ней всё, что захочет. Хруст. Хруст. Хруст. — Семь. Восемь. Девять. Десять. Все пальцы на обеих руках были сломаны. Хикари лежала на татами, глядя в потолок, и чувствовала, как каждая кость пульсирует болью. Она не плакала. Слёзы кончились ещё на пятом. — Это только начало, — сказал Доума. Он поднялся, отошёл в угол комнаты и вернулся с чем-то, чего Хикари не видела раньше. Тонкая, гибкая палка — бамбук, расщеплённый на конце. Он взвесил её в руке, проверяя баланс. — Эту вещь мне подарил один человек, — сказал Доума задумчиво. — Он думал, что я использую её для… религиозных церемоний. — он улыбнулся. — Я не стал его разубеждать. Первый удар пришёлся по рёбрам. Хикари не закричала — она взвыла. Низко, протяжно, раненым зверем. Боль вспыхнула в груди, разлилась по всему телу, заставила спину выгнуться дугой. — Тише, — сказал Доума. — Разбудишь весь храм. Он ударил снова. По бёдрам. По животу — но легче, осторожнее, будто вспомнил, что там будет его ребёнок. — Ах, да, — сказал он, чуть ослабив хватку. — Прости. Я чуть не забыл. Он отложил бамбук в сторону и снова сел рядом. — Знаешь, моя милая жена, я ведь не хочу причинять тебе боль. Правда. — Доума провёл пальцами по её щеке, стирая пот. — Ты слишком красивая, чтобы быть избитой. Но ты вынуждаешь меня. Он наклонился, поцеловал её в лоб — холодными губами, невесомо. — Поэтому я придумал кое-что другое. Он разорвал её кимоно. Не аккуратно, как в прошлый раз, а с треском, с рёвом ткани, будто сдирал кожу с живого. Холодный воздух коснулся груди, живота, бёдер. — Что… что ты делаешь? — голос Хикари сорвался на шёпот. — Наказываю, — просто ответил Доума. Он плюнул ей в лицо. Нет, не плюнул — выпустил струю тёмной, почти чёрной слюны. Она потекла по щеке, попала в рот, в глаза, и Хикари закашлялась — кровь демона жгла слизистую кислотой. Она чувствовала, как горит язык, как слезятся глаза, как нос наполняется запахом железа и гнили. — Лучше? — спросил Доума, наблюдая, как она задыхается. — Теперь ты чувствуешь меня внутри. Не только там, — он коснулся её живота, — но везде. Во рту. В носу. В каждой клетке. Он вошёл в неё резко, без подготовки. Хикари не закричала — она не могла. Голос пропал где-то между первым сломанным пальцем и вторым ударом бамбука. Она просто дышала. Открывала и закрывала рот, как рыба, выброшенная на берег, и смотрела в потолок. — Я столько времени ждал, — прошептал Доума, и в его голосе не было злобы — только скука. — Я дал тебе свободу. Дал время привыкнуть. А ты… ты писала письма. Ты думала, что умнее меня. Он ускорился. Толчки стали жёстче, бесчеловечнее. Каждый удар отдавался в сломанных руках, в вывернутом плече, в разорванном нутре. — За каждое слово в письме, — сказал Доума ровно, будто читал список покупок, — я буду брать с тебя плату. Не сегодня. Не завтра. Каждую ночь, мой свет. Каждую ночь, пока ты не родишь. Она зажмурилась. «Считай, — сказала она себе. — Считай до ста». Но счёт не шёл. Цифры путались, распадались на куски, тонули в боли. Он кончил с тихим вздохом и вышел из неё, даже не взглянув на лицо. — Думаю, на сегодня достаточно, — сказал Доума буднично, вытирая руки о край татами. — Ты поняла урок, моя милая жена? Она не ответила. Не могла. Он наклонился, взял Хикари за подбородок и повернул к себе. — Завтра я приду снова. И послезавтра. И каждый день, пока ты не научишься делать то, что я говорю. Он встал, подошёл к двери. — А теперь спи. Дверь закрылась.***
Но самое страшное случилось утром. Доума приказал Тосиэ принести все травы из кладовой. — Выброси, — сказал он, указывая на корзину, где Хикари хранила полынь и дягиль. — И больше не приноси ничего, кроме риса и воды. Он повернулся к Хикари, лежащей на татами. Её руки были перевязаны — Тосиэ сделала это ночью, плача и причитая, — но пальцы всё ещё висели под неестественными углами. — Твоя мать научила тебя многому, Хикари, — сказал он тихо. — Но она не научила тебя одному — нельзя обманывать того, кто сильнее. Доума подошёл, наклонился и прошептал ей на ухо: — Теперь никаких трав. Никаких писем. Никакой надежды. Он вышел. Тосиэ молча выгребла все мешочки, все пучки, все коренья. Она не смотрела на Хикари. Боялась. Хикари лежала на татами, глядя в потолок. Её пальцы пульсировали болью. Рёбра ныли при каждом вдохе. Между бёдер саднило. Но хуже всего было другое. Внутри неё, глубоко, там, где кончалось тело и начиналась душа, росло что-то чёрное. Не надежда. Не ребёнок. Безнадёжность.***
Прошла неделя. Или две. Хикари перестала считать. Пальцы медленно заживали — демоническая слюна Доумы обладала странным свойством ускорять регенерацию, даже когда он не хотел этого. Кости срастались криво, но срастались. Она снова могла держать чашу, могла подносить рис ко рту, могла гладить свой живот. Живот рос. Медленно, почти незаметно, но Сато чувствовала каждый день, каждую ночь, каждый час. Доума приходил каждую ночь. Теперь — осторожнее. Не ломал пальцы, не выкручивал руки. Берег её живот, как драгоценный сосуд. Но всё равно брал то, что хотел. Механически. Холодно. Почти не глядя на неё. Хикари лежала на татами, смотрела в потолок и не считала. Бесполезно. На десятый день Тосиэ принесла еду и замерла у порога. — Ты не ешь, дитя, — прошептала она, глядя на нетронутый рис. Хикари не ответила. Через три дня её вырвало. Не от отравы — от того, что внутри неё росло что-то новое. Тошнота приходила по утрам, как проклятие, как напоминание. Хикари опустила руку на живот. Плоский. Ещё плоский. Но она знала. «Беременна». В ту ночь Доума пришёл раньше обычного. Сел рядом, долго смотрел на её живот. В лунном свете его разноцветные глаза казались стеклянными — красивыми и пустыми. — Поздравляю, моя милая жена, — сказал он. — Ты станешь матерью. Доума коснулся её живота холодными пальцами. — Сегодня я не трону тебя. Беременность — хрупкое время. Он помолчал, потом добавил: — Но завтра… завтра мы продолжим. Он вышел. Хикари осталась одна. Мама, ты научила меня всему, что знала. Ты не научила меня одному — как перестать надеяться, когда надежда убивает.