Prologus
30 августа 2023 г., 22:58
Примечания:
Prologus (лат.) — пролог
ПБ включена
Где-то в самом обычном районе Ленинграда, где-то в самом обычном старом доме, где-то в самой обычной, уютной квартирке жизнь текла подстать всему остальному вокруг: столь же мирно, тихо, уныло, как у любой советской семьи; в доме, где жили сотни людей, каждый был как две капли воды похож на другого, будто Ленинград воплощал в каждом своём жителе самого себя: неспокойного, брезгливого. Оттого и люди, может быть, жившие под его крылом, несознательно впитывали в себя его настроение.
Эта обычная квартира была настолько же проста и сера, как и любая другая квартира в этом доме — районе, городе; в ней жили такие же простые, обычные мама-папа-сын, спали, ели, вели быт и сливались с местной толпой точно таких же, как и они сами, серых жителей.
Вот только именно сегодня, именно в этот день, именно в этой самой квартире, именно в этот самый момент одно бесформенное существо из такого же своего бесформенного общества решило вдруг засиять.
Входная дверь хлопает резко, неожиданно, вырывает из оцепенения, заставляя всю квартиру пошатнуться в немом испуге; звонкий крик, как гром средь ясного неба, наполнил доселе творившуюся всюду, словно в склепе, гробовую тишину:
— Я поступил!
Взволнованная Надежда Васильевна, вздрогнув от неожиданности едва заметно, вскочила тут же со своего насиженного места за кухонным столом и рванула прямиком к лучащемуся всеми огнями солнца Андрею — тому самому, кто посмел сегодня хотя бы на миг позволить себе быть хотя бы чуточку счастливее всех остальных.
— Поступил! — прозвучал эхом то ли вопрос, то ли ответ: у бедной, истрепавшей себе все нервы матери уже не оставалось никаких сил на то, чтобы придумать какие-никакие красивые слова для похвалы своему любимому сыну — только на то, чтобы прижать как можно сильнее Андрюшу к своей груди, ласково перебирая светлые волосы руками, вздыхая и охая с широченной улыбкой до ушей.
— Поступил, — повторил тише Андрей, а у самого лыба на щёки давит, глаза на мокром месте — от слёз ли, от сверкающих счастливым блеском искр — и сердце так бешено и почти в неверии стучит: поступил ведь всё-таки, поступил!
Душу его на части разрывало. Да надеялся ли Андрей на самом деле, что всё же сможет поступить в это треклятое училище искусств? Ни в жизнь! Сколько раз все вокруг твердили ему, что не выйдет у него туда попасть, что принимают туда одних Микеланджело да Леонардо да Винчи, что не светит ему, простому кривозубому крестьянину, выбить там себе место в люди среди тех, кому по статусу не подходит и кого по статусу не достоин; теперь, кажется, родители могли им по-настоящему гордиться. Да что там родители — весь коллектив!
Он и не знал даже наверняка, что заставляло всё его естество трепетать: тот факт, что он сможет учиться там, в этой грезившейся ему всю его осознанную жизнь художке, получить образование, выучиться на того, кем мечтал стать последние пару лет так рьяно, так сильно, что скулы сводило и руки мандражило стабильно каждый раз, щеголять потом по народу, крича каждому встречному: «Я художник, мать вашу!», или то, что он всё-таки смог утереть нос отцу — потому что он точно смог, точно уделал его; теперь отец точно с отваленной челюстью будет сидеть за столом, подбирая сопли и слюни, говоря, какой Андрей-Андрюша у него молодец, как он рад и как он им гордиться; иначе просто и быть не могло, не могло быть, — которого не переубедить было в том, что единственного возможного для сына варианта обучения, кроме как какая-нибудь обосранная слесарка, попросту не было.
Андрей знал, что никакая слесарка, никакое строительное и никакой лесмех ему не светили: знал, что путь-дорога ему только в одно заведение, только в одно училище, только туда, где ему место — знал, что только там он пригодится, знал, что только туда он будет ходить как к себе домой; знал, что только там он сможет найти своё предназначение. Поверить в себя, в жизнь и в то, что он делает.
Отец не посмеет разрушить его мечты, как делал это всегда. В этот раз точно не посмеет.
— Вот будет папе, — с придыханием мямлил Андрей куда-то матери в плечо, — вот нечего было ему…
— Чего ты там так радостно бубнишь? — у Надежды Васильевны голос дрожал похлеще даже, чем у Андрея самого, будто это она тут всю себя извела, будто это ей страсть как нужно было поступить именно туда, именно в то место, куда она в итоге своими бесконечными силами, потом и кровью смогла поступить, а не Андрей сам. — Негодник. Лишь бы отцу насолить.
Андрей знал, знал ясно, как день: она не со зла. Не в этот раз.
У Андрея колени дрожали и подкашивались; он до дома дошёл — долетел, — еле-еле перебирая ватными ногами своими; сил уже не осталось вообще ни на что, делать ничего особо не хотелось — так только, развалиться бы на кровати с объеденными листками и книгой — только в целях подложить её под бумагу — в обнимку и в голове новые образы чудищ своих перебирать, наедать себе от хорошего настроения пузо и попивать важно горький чай, только не отставив мизинчик в сторону, аки аристократ, представляя себя великим советским художником всех времён и народов; в общем, тунеядствовать, пока есть на то полное право и полное время.
Мать его так просто оставить не смогла: усадила за стол, всё за руки хватала да по волосам гладила — не могла наглядеться на чудо своё расчудесное, на радость свою, на семейную гордость — нахваливала и с кухни не пускала, пока Андрей не съел всё ему насилу предложенное. У него самого уже щёки и рот от неконтролируемой долгой улыбки болели, и живот распирало на части — от смеха ли, от каких-нибудь бабочек, заселившихся там, или от количества поглощённой за раз еды — и руки всё дрожать не переставали: всё казалось, словно он вот-вот только должен получить этот несчастный листок с заявлением о зачислении, словно не он уже пару часов назад купил для этого листка рамку — которая, кстати говоря, всё ещё была где-то у него в рюкзаке, о которой Андрей матери сказать не посмел: пусть даже она не знает хотя бы некоторых тонкостей Андреевского самолюбия, — словно не он вприпрыжку бежал хвастать своим старым школьным друзьям про это зачисление, хвостиком бегая за ними до самой слесарки, каждому встречному в нос пихая подписанную официальным лицом бумагу; довольным был до ужаса, гордился собой немерено.
Воодушевление Андреево не сходило до самой-самой ночи: вот он резвёхонько бегал по двору с местной малышнёй — настолько хорошее было у него настроение, что он даже не стал, по своему обычаю, прогонять их со двора подальше, гнать в шею, пока они не сбегут восвояси, чтобы под окнами одной нравившейся ему какой-нибудь девчонки завопить единственный запомнившийся дворовый мотивчик про безответную любовь, притащив за шкирку уличную шпану с гитарой и отбивая ритм по своим коленкам, — вот он уже спорил с пьяными бомжами из-за последней оставшейся бутылки пива; вот он уже мчался по улицам, размахивал руками-ногами в стороны, разгоняя жирных голубей в разные стороны и пугая старушек на скамейках своим слишком радостным настроением. «Наркоман», — сказали бы они, если бы Андрей хоть как-то смог их услышать. «Сами такие», — ответил бы им он, если бы они не забыли свои слуховые аппараты дома.
И старался Андрей провести весь свой донельзя счастливый день с той пользой, которая, как ему казалось, смогла бы помочь нагулять ему вдохновения: художка, как-никак, это тебе не порисульки карикатурные злых рож, совершенно случайно отдалённо напоминающих математичку под кодовым именем «Марихуановна», на полях тетради в клетку — это уже что-то большее, что-то глубокое и мудрёное; то, на что нужно было тратить намного больше сил, чем на очередном скучном уроке естествознания, намного больше ресурсов и намного больше времени — на то нужно было ему всего этого наловить, нарыть, чтобы прийти, сесть за стул и сходу наляпать такой шедевр русского искусства, кой ему самому ещё никогда даже в снах не снился. Даже если это окажется простой набросок.
Дома, когда сбегал стремительно из-под чужого надзирающего глаза, Андрей оставил маму мирно сидеть у телевизора, монотонно мотать каналы в поисках хоть чего-нибудь интересного и рассматривать его гордо лежащую — уже в рамке, кстати — бумажку о поступлении рядом, на столе; пришёл он обратно с полной уверенностью в том, что отец, где бы он ни был, точно должен был уже вернуться. И не прогадал ведь: из кухни раздавалось мерное постукивание ложкой о край тарелки; прямо на входе рядом с разбросанными по разным углам Андреевскими кедами и сапогами важно стояли мамины летние босоножки и папины чёрные, лакированные туфли, в которых он обычно ходил на работу и на прочие официальные мероприятия; на крючке так же смирно висела его бежевая весенняя куртка.
Андрей торжествовал; вот именно этот момент и настал: наконец-то он сможет указать отцу, что он всё-таки чего-то стоит, и стоит далеко не меньше того, что стоит конский навоз, стипендии в военке или килограмм гречи — нет-нет, он стоит намного большего; такого большего, на которое никто в их семье, кроме самого Андрея, никогда не рассчитывал.
Надежда Васильевна, заслышав только поворачивающиеся в замочной скважине ключи и удар входной двери, уже стояла наготове в проёме, выглядывая из гостиной комнаты, с лукавством и еле заметным наигранно-притворным укором глядела на сына, запыхавшегося и держащего крепко в руках пакет с чем-то, определённо, съестным.
— Я пока не говорила, — чуть слышно прошептала она, подмигнула и скрылась вновь за дверью.
Андрей просиял ещё больше — и казалось бы, куда тут ещё больше, но Андрей сегодня снова и снова бил все рекорды, — он уже мог вполне осветить всю округу одной только своей светлой макушкой и яркими глазами, своими ясными мыслями и золотом чувств, но стушеваться пришлось намного быстрее: отец не должен был видеть, насколько сильно на самом деле Андрей весь этот день над ним, над его суждениями и над его с треском проигранном споре торжествовал: прилетело бы, наверное — только не от отца; от мамы, — и ему, и его несчастному зачислению в рамочке — а хотелось бы, конечно, намного обратного действия.
Он стянул с себя обувь — приставил её даже не абы как, а ровно к другой обуви, не раскидывая, а чуть ли не по линеечке выстраивая в одну ровную линию с другими, — куртку — даже повесил её на крючок, а не кинул рядом на стул — и мягкой поступью прошёл к кухне. Сердце в горле колотилось как бешеное, кровь бурлила во всём его ослабшем теле, с лица всё никак не могла сойти улыбка — рот болел адски; Андрей, наверное, с детства так долго, так широко и так искренне не улыбался, как делал это сегодня весь день. Пришло время свою лыбу подавить: отца лишний раз злить — скорее, несколько печалить, чем злить; скорее, приносить некоторые неприятности, чем печалить; Андрей предпочитал всё, что касалось его отца, слегка гиперболизировать — довольной своей рожей не хотелось.
Сергей Александрович обнаружил себя сидящим за столом, задумчиво глядящим куда-то в стену — или сквозь неё — перед собой. Он, казалось, не дышал даже: затаился весь, притих, задумался о чём-то своём, глубоком, высоком, ему одному известном, о чём такому шкету ещё, как он, Андрейка, знать не положено — мал, неопытен и несведущ; Андрей давно перестал спрашивать его, о чём это он так постоянно, много и усиленно думает: хватило пары полученных им в ответ безразличных глаз, кричащих всем своим видом: «Ты не поймёшь».
Сергей Александрович, если находился в состоянии совершенной задумчивости, не замечал никого вокруг; Андрей своим тихим, бесцветным, спокойным приветствием заставил его едва ли не подскочить на месте — только ложка звонко бряцнула о край тарелки и отлетела на стол, а отец уже всем своим бесцветным взглядом таращился на виновника, что посмел прервать его покой. Такой его взгляд можно было с натяжкой назвать обозлённым — максимум.
— Чего ты так шлялся долго? — он глазами метнул в сторону настенных часов. Время уже перевалило за одиннадцатый час. — Неужели в пед очереди такие длинные за бумажками выстроились?
Отец снова пытался неумело шутить. Будто пытался разбавить атмосферу. Очень неумело, стоит заметить.
Сердце Андрея пропустило жёсткий удар, забилось беспокойно где-то в глотке, перекрывая ему весь кислород. С отцом всегда так было: если не задумываться над его словами, если не пытаться взглянуть в самую их глубь, если не научиться читать между строк, невозможно станет понять, где начинается его забота — о какой заботе речь-то шла? От отца Андрей заботу перестал получать… Никогда не получал её — и где заканчивается его: «Давай не будем маму злить, она мне ночью спать не даст». Становилось так больно.
Эгоист. Заботится только о себе. Андрей громко проглотил отчаянный вопль.
— Да какой пед… — промямлил неуверенно он, сжимая до скрипа зубы и хмуря с силой брови; отец смотрел на него тем же взглядом, что смотрел всегда; Андрей усиленно глотал подступающие слёзы, спешил продолжить, чтобы точно не дать волю чувствам прямо здесь, прямо на месте, прямо у него на глазах. Чтобы снова и снова смотреть на ничего не выражающий взгляд. — Какой там, блин, пап, ты чё! Я в художку поступил, в художку!..
Эмоции вот-вот должны были захлестнуть его насовсем с головой; он не дал себе ни секунды на раздумья, ни одного шанса на глубокий выдох — тут же проворно шмыгнул в гостиную, где коротко отсалютовал сидящей чинно на диване матери — она лишь встревоженно глянула на него в ответ: успела заметить его беспокойный, блуждающий по всей комнате истеричный взгляд; Андрей её благополучно проигнорировал, — схватил со стола так полюбившуюся им рамочку с важнейшей, как казалось ему, во всей его жизни бумажкой, и вернулся к мирно дожидающемуся его на кухне отцу.
— Вот… — он несколько несмело, дрожа как осиновый лист на ветру, протянул отцу заветное зачисление, передавая его осторожно ему в руки, словно оно могло в одночасье взять и испариться; весь его взгляд сиял, жил и оставался сухим только благодаря той слабой, едва ощутимой надежде — надежде в то, что его, в кои-то веки, вместо того, чтобы безразлично и брезгливо оглядывать всего него так, будто он был совсем чужим для этого дома человеком, хотя бы одобрительно похлопают по плечу, а в отцовских потухших глазах хотя бы раз вспыхнет слабый, но ощутимый огонёк беспечной гордости — гордости за него, Андрея. Пожалуйста, хотя бы раз.
Но к удивлению его ли, к разочарованию его или к абсолютному его
неудовольствию, Сергей Александрович лишь беглым взглядом скользнул по листку, равнодушно перевёл этот же беглый взгляд на Андрея и незаинтересованно — больше даже как-то устало и блекло — вздохнул.
Этот вздох для Андрея стал его личным реквиемом.
— Я уж было подумал, что реально в пед побежал, — отец пожал плечами так просто, так беспечно и безэмоционально, как умел только он. И, как умел только он, добил Андрея до конца.
Хватило одних только ровных, извечно ничего не выражающих отцовских глаз для того, чтобы Андрея окончательно прорвало. Внутри пожар вспыхнул в ту же злосчастную секунду, в то же мгновенье, с каждым сиплым вздохом разгораясь ярче, сильнее, распространяясь по всем лёгким душащей копотью, застревая комом в горле и стеклом в глазах. Силы покидали его стремительно, ноги сами понесли его прочь с кухни — руки даже не потянулись за потускневшей, потерявшей весь свой лоск и славу в один только миг бумажке. Она больше не пестрела лучиками гордости, она больше не улыбалась Андрею всеми своими чёрно-белыми красками, она больше не представлялась ему его единственной радостью — рухнуло всё тогда же, рухнуло всё в тот же момент, когда отец снова посмотрел на него так. Так, будто он, Андрей, действительно ничего не стоит; так, будто ему поступить было как раз плюнуть; так, будто нет в этом зачислении ничего удивительного; или, наконец, так, будто ему всегда было всё равно на него — полностью параллельно.
Параллельно на то, пошёл Андрей в слесарку, в мед или в художку.
Параллельно на то, о чём всегда мечтал сам Андрей.
Параллельно на то, что Андрей чувствовал, что ощущал и как часто срывался на ничем не провинившуюся кикимору на стене.
Параллельно на то, чем Андрей всё своё свободное время занимается и что там у него за чучела по всей комнате развешаны.
Параллельно вообще на всё то, что с Андреем было связано.
Андрей был готов орать, кричать что есть сил, ломать мебель и разрывать обои, сжигать свои рисунки и глупые стишки и выбивать двери — и он был уверен, о, как он был уверен, что даже на этот выпад отец и бровью не поведёт: сдаст только в психушку, или в лучшем случае — мозгоправу, где Андрейка завершит свои нескончаемые одинокие дни в лихорадке, слезах уныния и реках собственной крови. Он уже предвидел свой конец где-нибудь на свалке, уже смотрел на себя самого в груде обломков «Москвичей» и «Волг», куда его поместят за попытки вытворить что-нибудь этакое, что-нибудь такое, от чего у мамы волосы мигом поседеют и дыбом встанут, а у папы — да хотя бы уголок губ чуть заинтересованно дёрнется, хоть бы взгляд его чуть осмысленней станет, чуть приятней и снисходительней, чем тот стеклянно-блеклый, которым только и мог довольствоваться всю свою жизнь Андрей.
Сколько он ни бился с пустым звуком, с каменной стеной, сколько ни силился понять его — понять, чего отец от него хочет, чего пытается добиться, чем живёт, что любит и к чему стремится; что он вообще за человек, — понять, как добиться его покрытого километровыми слоями льда сердца, всё сводилось только к одному жалкому, бессмысленному, глупому и унизительному непониманию — непониманию всего, вот прям вообще всего происходящего в его непроглядной голове. Андрею, на его стыд и позор, даже не удалось понять хотя бы то, как его чудесная, лучшая во всём мире мама могла выбрать такой безэмоциональный, равнодушный и серый камень среди всех этих пёстрых, разноцветных людей, очутиться здесь, в Ленинграде, впитать в себя всю эту затхлость, сырость и угрюмость и решить остаться здесь, завести с этим однотонным, бесформенным и таким же, как весь остальной Ленинград, человеком семью — о каких вообще попытках достучаться до отца могла идти речь?
«Серёжа — человек чудесный, — всегда твердила Надежда Васильевна, стоило маленькому Андрюше слезливо спрашивать у неё про вечно безразличного, скупого на эмоции папу, — только любовь проявлять не умеет. В молодости он светлее был», — и не понять было, о какой такой молодости мать лепетала; и не понять было, не врала ли она не приукрашивала ли, не пыталась ли глупо оправдать апатичного поведения мужа; но маленький Андрюша, на свою головушку, верил, верил и внимал её словам внимательно, словно это хоть как-то смогло бы ему помочь. Как же всё это было зря.
Андрей не смог понять того, когда вырос; когда был мелочью — так и подавно. Слушать бесконечные «раньше он другим был», «не воспринимай близко к сердцу», «он, на самом деле, очень тебя любит» надоело так же быстро, как и вечные, нескончаемые его попытки выбить у отца похвалу и обратить на себя внимание — то есть не надоело до сих пор никогда. На раздражённые нервы эти бессмысленные, до безобразия наивные мамины слова ложились как бальзам на растёрзанную душу — как надо, где надо, успокаивая на время бушующее сердце и останавливая бесконечный поток разливающихся из двух глаз-океанов слёз безмерных рек.
Глупо было верить в эти утешающие, ничего не значащие, по большому счёту, слова — ещё глупее было останавливаться и опускать руки перед новым, очередным шансом вдруг блеснуть собой и своим великим талантом перед папой.
Андрей никогда его не упускал, сиял, блистал как в первый и последний раз, светился изнутри и излучал снаружи исключительную гордость и уверенность в том, что его всё-таки заметят — отец тогда же опускал его с нелёгкого поднебесья прямо в ад, пробивая уничтожающе своими безразличными, стеклянными глазами землю — она не чувствовалась обнадёживающе под ногами, не вселяла больше никакой гордости и уверенности, не обещала воздушных замков и исполнений его глупых, наивных, детских мечт.
Андрей глотал ком в горле и слёзы, пока глаза его застывали голубым инеем на застилающей всё вокруг поволоке, смотрел в зеркало и в ужасе дёргался назад: именно тогда, именно в такие не редкие, но не самые частые моменты так сильно его глаза становились похожи на отцовские. Он смотрел в зеркало, вглядывался в своё неровное в нём отражение и видел не себя — его. И тошнота сразу подкатывала, и становилось так больно и противно — от себя ли, от этих тупых глаз или от их безобразной схожести с теми, в которых так хотелось увидеть хотя бы что-то, кроме всепоглощающей пустоты — хотя бы намёк на удивление или уважение, злость или беспокойство. Хотя бы что-то, кроме этого полного ничего.
Андрей пялился тупо в стену своей комнаты, подавляя в себе всеми силами подступающую, окутывающую его с ног до головы ярость, пока взгляд его случайно не упал на валявшееся на кровати маленькое зеркальце — мамино, девчонки какой, разбираться не было ни сил, ни желания особого — среди прочего его хлама, составляющего часть его кризисного, тяжёлого периода, когда вдохновением даже за версту не пахло, а собственный мир с чупакабрами, лохматым лучшим другом и огромными, бескрайними лесами перестал вытягивать за уши из пучин уныния и страданий.
Руки сами непроизвольно потянулись к зеркалу; Андрей сел на самый край постели: туда, где благородно им самим было оставлено свободное под чью-нибудь — исключительно под его — случайную задницу место.
Глаза мелькнули в слабом свете комнаты, отражаясь мутью в зеркальце. На Андрея безучастно в ответ глядели две стеклянных полупрозрачных лужи, растворяясь в зрачке и смешиваясь в белеющий стремительно дым.
Зеркало, неосторожно так, почти случайно, с громким треском разбилось о возникшую словно как раз кстати рядом стенку.
Взгляд Андрея снова прояснился. Слёзы хлынули из-под зажмуренных век, крупными каплями украшая поплывшего тут же неосторожными кляксами в разные стороны лесника. Соль жгла расцарапанные щёки; Андрей только молча улыбался, почти скалился нездорово, вздыхал и не пытался ничего сдержать — так он нисколько не был похож на отца. Точно нисколько не был.
Осколки разбитого зеркальца небрежной кучей валялись где-то у стены; утром придётся их убирать. Утром — когда Андрей успокоиться достаточно для того, чтобы удержать в руках острое стекло и совершенно случайно не убиться об него нахрен. И перед матерью извиниться: всё-таки это точно было её зеркало.
Слёзы на щеках начинают постепенно сохнуть, неприятно стягивая кожу. Андрею до боли хочется уснуть прямо сейчас.
Примечания:
Я прошелестила весь интернет в поисках полного имя-фамилии-отчества Князевых, но не смогла найти. То ли я так плохо ищу, то ли этой информации нигде не указано. Поэтому прошу прощения за вольность: отчества родителей взяты с неба.
Эта часть — буквально пролог — исключительна вводная, смыслом большим почти не наполнена. Она, скорее, нужна для того, чтобы подвести вас к самому началу красиво, неспешно и элегантно. Это я говорю к тому, что части в среднем будут чуть больше этой.
Спасибо всем, кто оценивает эту работу, донатит немного копеечек бедолаге на новый позвоночник (старый был утрачен в процессе написания данной работы) и оставляет свои отзывы — для меня это очень важно!