У каждого музыканта...

R
Завершён
59
Размер:
204 страницы, 102 442 слова, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
59 Нравится 13 Отзывы 7 В сборник

II

Настройки
Андрей, изнеженный сонной негой, разморённый и мирно себе спящий, вдруг внезапно, сильно-больно бьётся лбом о стекло — как невовремя: во сне он как раз вот-вот уже должен был сбежать от злобных мертвецов, у которых они с лохматым его другом украли деньги, — просыпается резко, неожиданно, будто по щелчку пальцев; он, распахнув в страхе глазищи, по сторонам озирается непонятливо, напуганно, обстановку вокруг проверяет и готовится уже, в случае чего, защищать себя кулаками. Но вопреки всем его испугам и паранойе, никто его бить, бранить и поносить не собирался: трамвай — его, вероятно, просто несколько сильно тряхнуло на очередном повороте, прочерчивая стеклом по Андрюхиному лбу аккурат движению колёс — оказался уже битком набит людьми; все буквально друг на друге стоят, напирают так, что места никому не хватает — интересно, эта бабушка не просто так здесь над душой у него стоит? — а мелодичный женский голос из динамиков вещает о прибытии на станцию Купчинской улицы. Андрей чертыхается под нос, головой трясёт, наваждение прогоняя, и лихорадочно пытается протиснуться между стоящих друг к другу почти вплотную людей. Двери только-только открываются; люди не собираются, упорно не хотят расходиться в стороны, пропустить его к выходу, зато его освободившееся место тут же заняла та же стоящая рядом с ним бабка — она пробурчала себе что-то под нос и погрозила кулаком Андрею, стоило ему только кинуть случайный, беглый взгляд в её сторону. Андрей терпение теряет мгновенно: он, собрав всю свою волю в кулак и намотав на пальцы слюни, напролом принимается переть сквозь неприступно возвышающихся вокруг людей, пихать их безжалостно локтями и наступать безразлично им на ноги, вынуждая всех — хотелось ли им того или нет — расступаться перед ним в разные стороны. Каким-то непостижимым чудом Андрей всё-таки выбирается из душного, жаркого трамвая — рюкзак он прижимает тесно к своей груди, ёжится зябко от резкой перепады температур: тропики трамвая и мороз осени, — на улицу выскакивает стремглав, кое-как, будто вылез из самой преисподней, а не из заполненного донельзя вагона, и только тогда он позволяет себе выдохнуть облегчённо, перевести дух и осмотреться вокруг. Вышел на пару остановок позже — идти до дома теперь на пару минут дольше; желания продолжать справлять этот вечер пьяным на улице — на пару долей меньше. Андрей потёр переносицу и прикрыл глаза: ничего теперь не оставалось делать, кроме как дойти до себя, рухнуть безвольным телом на кровать и распластаться по матрасу, врасти в него всеми конечностями и никогда больше с него не слезать. Развеяться, отдохнуть от студенческой суеты, потолкаться в толпе бухих мужиков на Московском проспекте хотелось, конечно, больше, чем растворяться, распадаться в пустой своей квартире на атомы, и только это, наверное, и заставляло ноги Андрея волочиться вперёд, чтобы за пару пролетевших мимо глаз и ума кварталов доплестись, наконец, раздасованным, разбитым до скромного своего обиталища. Сил уже больше не было даже на то, чтобы подняться по ступенькам до лифта: Андрею хотелось рухнуть прямо здесь, у входа своей парадной, пока его один какой-нибудь неравнодушный человек — то есть кто-то, кто точно не будет его отцом — не поднимет, не поможет дойти до его квартиры и не передаст в руки обеспокоенной, изведённой своими же страхами и переживаниями, потерявшей его матери. Но доволочить свои размякшие под давлением собственного тела ноги до квартиры Андрей, путём боли и мук, нежелания и агоний, всё-таки смог. Дома никого — впервые его это нисколько не радовало: ему казалось, будто он настолько давно не разговаривал ни с какими людьми, что совсем утратил способность членораздельно выражаться — будто он при обычных условиях обладал этим навыком в совершенстве, — и ему хотелось банально перекинуться парой фраз хоть с кем-нибудь, с кем угодно — да хоть даже и со своим отцом, хоть с живущей у них на лестничной клетке кошкой, хоть с дряхлой соседкой, которая давно окрестила его алкашом и наркоманом, хотя для того он и повода особо никогда не давал — лишь бы не наедине с самим собой. Это было слишком невыносимо — находиться один на один со своими сжирающими, поглощающими изнутри мыслями. Андрей одним махом скинул с себя кеды, замызганные джинсы и кофту и кинул их в ванную — потом как-нибудь отмоет; или мама, что звучит уже более вероятно, — прошёлся по квартире в одной футболке и трусах с носками, размышляя, сможет ли эта небольшая прогулка заменить ему традиционные вечерние гулянья: так не хотелось выходить в гордом одиночестве, хоть и с папиным пивом, на улицу, так не хотелось слоняться там без дела, молча, так не хотелось показываться на глазам другим и думать: «Да, они бы тоже не стали со мной общаться». Как же на душе было тоскливо — кошки в клочья внутренности раздирали, — и как же он был бессилен перед тем, чтобы хоть что-нибудь с этим сделать. Андрей, спустя пару минут бесцельных блужданий по всей квартире — от прихожей до ванной, от ванной до кухни, от кухни обратно, — всё-таки зашёл в свою комнату, наскоро отрыл в шкафу первые попавшиеся, потёртые, старые, серые джинсы, такую же потёртую, повидавшую виды кожанку, на скорую руку нацепил это всё на себя и пулей ворвался в кухню. В голове всё ещё зрел гениальный план хищения чужого алкоголя — отец всегда едва ли не пересчитывал бутылки в холодильнике, оставшиеся после его очередных одиноких посиделок за столом в ожидании прихода матери, — и почему-то изначально он показался ему настолько хорошим и фортовым, что сейчас он от него был почти не в силах отказаться. И не посмел ведь отказать самому себе в этой своей недетской прихоти: бутылка отцовского пива уже явно торчала из кармана его куртки, напяленной кое-как, неровно, закинутой в явной спешке на одно плечо; Андрей, прихватив ещё ключи, немного денег и пару припасённых билетов на трамвай, ринулся вон из собственной квартиры, сбегая резво, бодро вниз по лестнице, пробегая пролёты, даже не подумав воспользоваться лифтом, и ураганом вылетел из парадной прямо во двор. Всё та же вызубренная неделями-месяцами-годами схема: остановка-трамвай-центр — схема, по которой Андрей жил, казалось, уже всю свою жизнь; на деле же не так, оказывается, и много, — где народ, как и в любой другой такой же пятничный вечер, уже гулял во всю, кутил, буянил: в общем, наслаждался приближающимися выходными и свободным от работы и учёбы временем. Андрей вдохнул полной грудью раздающийся повсюду ароматный, душистый запах кофе, глинтвейна и чего-то ещё — терпкого, сладкого, но незнакомого, — раскинул руки в стороны и улыбнулся во всю ширь: знал, что окружающие примут его не за какого-нибудь очередного умалишённого с Думской, а за простого пьяного пацана, шляющегося по проспектам, ищущего покой в суматохе людей — тем более с бутылкой, зажатой в одной руке, дополняющей его сияющий образ только паче, — потому сильно и не волновался о том, что кто-то вдруг подумает вызвать по его душу милицию. Перебесятся. Андрей открыл крышку пива, бросил её в ближайшую урну и с довольной рожей хлебнул из горла; рот тут же обожгла дешёвая смесь спирта с ячменем и дрожжами— насколько же отец был неразборчив в выборе марок пива, если покупал для себя такую гадость? Или он купил её специально для Андрюши, чтобы он вот в такие, как этот, подобные моменты хватал её с полок холодильника, уносил с собой, травился и лежал полуубитым в больничке? Потрясающий ход, Сергей Александрович; Андрей вообще не удивится, если эта его смешная до одури догадка окажется вполне себе правдивой правдой, — опускаясь приятным, горячущим теплом по пищеводу ниже и ниже, разгоняя по венам кровь и ускоряя сердцебиение; Андрей захмелел слишком быстро — ни о чём хорошем ему это говорить было не должно; но как же ему всё-таки на всё это было насрать. Пару глотков — звуки вокруг него странно преобразились, переменились с лёгкого гудения до громких гудков и криков; ещё пару — люди тенями перед глазами плыть куда-то стали, растекаться лужами на фоне имперских разноцветных домов; ещё — его самого уже шатает вместе с ними, сливает в одну кучу с домами на проспекте и с кустами в сквере. Ноги сами несли — пытались нести — его сквозь веселящихся, толкающихся между собой фигур, заходящихся в каком-то странном танце; руки всё хватались за ближайшие перила и фонарные столбы, сжимали холодный металл, пока мозг в пьяном угаре пытался вывести Андреевы мысли в правильное русло и хотя бы попытаться вести себя как адекватный, серьёзный, и, может быть, совсем чуть-чуть подвыпивший человек. Но из глотки вырывалось только странное мычание, слабый смех и тихие стоны — ну, точно картина маслом: бухой студент на улицах у Фонтанки. Бестселлер — самый настоящий; с Андрея бы только натуры рисовать. Андрей и вправду был прекрасен, на самом-то деле — ни капли самолюбия, лишь толика самоуважения, — только вот это мог разглядеть исключительно сам он — и мама, может быть, слегка; только слегка, потому что она всё равно не могла понять полностью, абсолютно, насколько на самом деле Андрей был красив, уникален и чудесен, — и никто вокруг него даже не пытался присмотреться к нему получше; никто не считал его за настоящего человека — личность; всем до того было начхать на его тонкую натуру и нежную душу, гений мозга и сердца, который так никто и не смог разглядеть сквозь его тонкую кожу, как прозрачную линзу, что его часто даже не вспоминают при каждом удобном случае; он был настолько одинок, что был рад даже тому, что кто-то решит просто так с ним погулять хотя бы раз. А смысл? Все они всё равно расходились на одной и той же ноте — у кого более позитивной и доброй, у кого чуть более негативной и озлобленной, — всё равно они не понимали его. А он не мог понять их. Они были слишком разные — но случалось это так часто, так постоянно и стабильно, что Андрей уже было начал подозревать, что попросту родился не в то время, не в том месте и среди не тех людей; самозванец, свой среди чужих. Никто этой мысли из него пока выбить так и не смог — и вряд ли уже кто-то вообще хотя бы попытается это сделать. Андрей один. И это, наверное, навсегда. Его, шатающегося по набережным в хаотичном порядке, упорно не замечал никто: ни один прохожий не посмел косо на него посмотреть, ни один старичок не посмел его упрекнуть в его непотребном виде, ни одна собака не посмела на него гавкнуть; словно Андрей был чем-то неживым, блеклым, незаметным; словно Андрей не творил никакой дичи, привлекая внимание, не пытался перелезть через перила, чтобы прыгнуть в речку, но опускался обратно, бросал свои потуги слишком быстро, потому что ему не хватало сил подтянуть себя на руках и закинуть на перилу ногу. Словно Андрея здесь и не было совсем. Когда он очнулся, стоящим — снова, в очередной раз хватающимся за перила, переваливающимся через них — на мосту через какую-то реку — или канал? — потерянный во времени, пространстве и хмеле, толпа вокруг уже мало-помалу стала рассасываться — или это он просто забрёл в тихий уголок безудержного, вечно пьяного Ленинграда? — а огни вдоль дорог начали гореть только сильней; интересно, мосты уже развели? Перед глазами всё так и продолжало плыть, только вот теперь плыть в самом своём прямом смысле: под ним разливается неспокойная река-канал; через него, толкаясь в бока, проходят люди, до глупого безразлично пялясь на готового вплавь отправиться прямо с этого моста до какого-нибудь Мурино — плевать на то, что до Мурино ни по каким каналам-рекам напрямик не добраться — малолетку, ржущего с какой-то очень, по-видимому, смешной шутки у себя в голове почти до слёз — впрочем, как и всегда. Его не замечали даже прохожие, так что стоило тогда говорить о близких? Он был всего лишь незаметным пятном в их жизнях — непримечательным, серым пятном на полотне чужого счастья, сам которого, видимо, достоин не был. Андрей ловит себя практически в буквальном смысле: пытается почти за шиворот оттащить самого себя от края, подальше от перил, подальше от моста и подальше от воды, пытается заставить себя очнуться ото сна и оглядеться по сторонам, поглядеть наверх, в небо — понять, что осенью в Ленинграде темнеть начинает как-то слишком резко, быстро — так, что не понять даже приблизительное значение сейчашнего времени. Андрей щупает себя по карманам — успел где-то бутылку посеять, руки его пустыми оказались; он надеялся, что он всё-таки додумался выкинуть её в мусорку, а не в чью-то огромную сумку — в поисках телефона, но находит только ключи, пару копеек на проезд и фантики из-под каких-то жвачек. У него хватает сил приложить руку ко лбу и взмолиться мысленно — или чуть-чуть вслух, — что телефон свой он не посеял где-то, не уронил случайно в воду, пока пытался безуспешно с моста перевеситься, а попросту оставил дома, не взял специально, оставил, чтобы вот так вот случайно, в приступе подобном своей печали и грусти, не позвонить кому и не разныться о тяжёлой его судьбинушке. И ведь почти не прогадал: телефон он точно не брал — вовремя он об этом вспомнил, — ссылаясь вот именно на такие, похожие соображения: мало ли, какую чушь он вдруг решит нанести своим нынешним чуть-чуть-друзьям; не хотелось бы потерять ещё и их — не хотелось бы оставаться ещё более одним, чем до этого. Предусмотрительно. Невовремя очень он вспомнил про билеты на трамвай, которые он, вообще-то, тоже с собой брал, но почему-то не нарыл их теперь в своих карманах; посеял всё-таки. А жаль, мог бы сейчас преспокойно уехать на трамвае домой — без лишних нервов, мозгов и телодвижений. Андрей рукой махнул, попадая костяшками прямо по скамейке рядом; зашипел протяжно, помотал головой и выпрямился; теперешней его непосильной задачей было протрезветь за полчаса до того, как он приедет вот в таком вот очень непотребном и компрометирующем виде домой — непосильной настолько, что почти невыполнимой; для его бездумного мозга подобная идея казалась больше вызовом, чем реальной проблемой. Его штормило нехило, тошнило — почти наизнанку выворачивало, но Андрей держался из последних сил: ему всё ещё нужно было каким-то образом добраться до дома, и ничто иное, как метро, не смогло бы помочь ему быстро и беспрепятственно добраться до туда; и не хватало ещё, чтобы его за нарушение гражданского мира и порядка выгнали из метрополитена, или чтобы он носом своим прочертил кровавую дорожку по всему эскалатору — он хотел доехать до Купчино в целости и хотя бы относительной сохранности. Он и не заметил даже — увлечённый самим собой, гулом людей вокруг и фонарным столбом, который так прикольно светился своей лампочкой прямо над его головой, — как навстречу ему такой же «лёгкой» походкой направляется — напирает, тяжело бряцает тяжёлыми ботинками — какой-то грозный, пьянющий амбал, покачиваясь нелепо в такт вопившей откуда-то рокерской музыке — вполне возможно, что его, — будто пританцовывая — очень неумело и неэлегантно. Андрей бы не замечал этого мужика и дальше — в конце концов, это всего лишь такой же, как и он сам, отчаявшийся человек, который захотел запить своё горе отравой и послоняться в одиночестве по центру, имитируя нахождение самого себя в обществе, а не совсем уж от него отдельно, — если бы сам не налетел на него — врезался, скорее, слегка толкнул, — не впечатался своим лицом в чужое грубое, стальное, как металл, плечо и не наступил бы своей небольшой, по сравнению с его, ногой в кеде на его огромную клешню в грузных сапогах. Андрей не услышал толком, что ему прохрипели откуда-то сверху на каком-то пьяно-недорусском языке — кажется, это было что-то вроде: «Тебе пиздец!», — но он точно понял — рассудил очень трезво для самого себя, поглядев из-под отросшей чёлки снизу вверх на пышущего огнём мужика, — да, ему точно пиздец. Внезапно, быстро и стремительно — резко, неожиданно и нежеланно. Зато его наконец-то кто-то заметил — это не могло в некоторой степени не радовать; хотя он бы, в таком случае, предпочёл бы не быть замеченным никогда и никем, чем таким, как этот огромный, толстый алкаш. Андрею хватило сил лишь усмехнуться, когда, будто в замедленной съёмке, прямо навстречу ему лицу летел огромный — почти размером с его голову — кулак, и чуть ещё выносливости на то, чтобы увернуться нелепо, зато твёрдо, смело, решительно, свалившись всем телом на оказавшуюся как раз кстати за спиной скамейку. Как жаль, что это мало чем ему помогло в неожиданно начавшейся схватке с толстенным — и пьяным донельзя — мужиком, который не собирался останавливаться на том и занёс руку свою огроменную, жирную для удара вновь; Андрей недовольно сморщился от пронзившей его позвоночник резкой боли — скамейка холодным чугуном нехило впилась под самый копчик. У Андрея сил, ума и смекалки не доставало для того, чтобы предпринять сиюсекундно нужные действия, чтобы отскочить в сторону от удара — покатиться вниз по скамейке — и навалять в ответ. Мозг был слишком нетрезв для совершения резких движений, для обработки сложных информаций и для принятий решений о жизни и смерти; и выбрал он ненароком так, случайно, кажется, добровольную, долгожданную смерть. Андрей находился совсем не в том настроении, чтобы яростно бороться за жизнь. Андрею казалось, что ничего такого не случится, если он сейчас просто отлежится на месте, избиваемый каким-то хером, потом отлежится в лучшем случае в больничке, встанет на ноги и продолжит жить ту жизнь, которая у него была всегда. Андрею было слишком неохота тратить остатки сил на то, чтобы безрезультатно драться с мужиком раза в два больше него самого во всех смыслах — бесполезно, слишком ресурсозатратно и вообще ни к чему. Но почему-то тело мыслям не повиновалось: он всё-таки скатился со скамейки — благо, боком: ударился плечом, а не головой, — отполз от нависающего над ним пьяно-грозно амбала чуть подальше и медленно, кряхтя и разгинаясь, встал на ноги. Шатало его нехило, штормило из стороны в сторону — он упорно стоял на месте, хмурясь и растирая ушибленное плечо, — голова нещадно болела, раскалывалась на части, перед глазами плыло всё сильнее, мешаясь в одно тёмно-серое месиво, в котором нечётко прослеживался только силуэт надвигающейся на Андрея громадной, опасной фигуры, а Андрей сам только и думал о том, как бы поудобнее подставить ему щёку, чтобы почувствовать как можно меньше боли, но чтобы её хоть как-нибудь почувствовать. Интересно, это заставит его протрезветь на хотя бы совсем немного? Резкая боль в носу отрезвляюще подействовала в первую очередь на помутнённое Андреево сознание. Он будто проснулся ото сна, очнулся от долгой спячки — понял, наконец, что творилось там, в большом мире, снаружи, пока он витал в облаках и своих глупых, детских грёзах — и очутился прямо перед лицом своей неминуемой опасности — резко, непреднамеренно, но ожидаемо. Кровь горячими струями опоясала его рот и шею, капая густыми каплями прямо на чистую кофту — в ушах больно, противно звенело, — он кулак к носу прижал. Зашипел тихо — стало только больнее — и этим же кулаком, извернувшись, врезал со всей своей скудной силой прямо по чужому подбородку. Как же это, возможно, было зря. Мужик вяло застонал — Андрей радовался: всё-таки не так уж он был и слаб, отпор дать ещё был способен — и схватился рукой за скамейку; но недолго он пытался прийти в себя: на Андрея тут же, не давая и пары секунд на передышку, со всех сторон посыпались новые удары. Грудь, шея, голова, рёбра — разом заболело всё тело, будто его всего в тиски сжимали с такой силой, что вот-вот норовили сплющить в огромную лепёшку — убить, зарыть в землю, замуровать, — распластать по полу, чтобы потом победно вытереть о него ноги, усмехнуться в лицо и окунуть головой в грязь, ехидно хмыкая и смеясь над ущербным его положением. Андрей отбивался как мог, блокировал удары и уворачивался, пока в глазах всё окончательно не расплылось, пока тело его окончательно не ослабло и не онемело; ещё чуть-чуть, и он всё же потеряет сознание прямо посреди тёмной, полупустой улицы, где, между прочим, всё ещё ходят люди, где снуёт туда-сюда народ, где празднуют окончание недели и где веселье не стихает вообще никогда — и где почему-то никто, ни один прохожий не решается ему помочь. Его, избитого и еле дышащего, даже так никто не замечал. Неужели он был настольким уж пустым местом? Но силы кончались; Андрей больше не мог держаться: он свалился плашмя на землю, развалился на ледяном асфальте морской звездой, полностью капитулируя и принимая своё поражение — больше он уже бороться попросту не мог, — закрывая обречённо глаза и превращаясь всем естеством своим оставшимся в слух — тонкий, перебиваемый диким, противным писком в ушах. Звуки вокруг нисколько не придавали ему уверенности: гулким боем по ушам отдавались хилые удары — надо же, не один он тут выдохся; плюс один балл себе в самооценку: Андрей всё-таки смог как-никак ему личико подпортить — по его рёбрам, мерными стуками раздавалась пульсирующая из всего тела кровь, утекающая в волосы, затекающая в рот и впитывающаяся в чистую — да, возможно, совсем немного поношенную — одежду, и все мышцы его время от времени дёргались, содрогались под нескончаемым гнётом откуда-то извне, пытались сопротивляться — конечно, очень безуспешно: сам Андрюха-то давно уж руки опустил, — рядом слышались стучащие по асфальту чьи-то неровные, неразмеренные шаги, топот тяжёлых берц по земле и звон цепей на чужих бёдрах. Андрей иронично заключил: вот она, та самая его скорая погибель, о которой он всё пророчил весь день и всю прошлую ночь; вот то, как он падёт: пьяным вусмерть от рук такого же пьяного вусмерть, большого мужика. Очень иронично и смешно для такого, как он, Андрей-то, было предполагать, что он сможет кончить свой век покойно, дожить до глубокой старости и умереть с улыбкой на губах: такие, как он, явно до преклонных возрастов не доживали — до двадцати семи максимум. Даже жаль стало немного, что он умрёт именно сейчас: как бы символично это выглядело, будь ему на двенадцать лет побольше сейчашнего; это всё равно бы никто не знал, не помнил и не вспоминал — тогда и в свои пятнадцать умереть стало не так обидно. Андрей ведь и правда приготовился сводить счёты с нелёгкой своей жизнью — неиронично, почти случайно, непреднамеренно, — но мужик вдруг отлетел от него в сторону — Андрей буквально почувствовал, как пространство над ним вмиг похолодело, — завопил протяжно и громко, нечренораздельно, как и прежде, начал что-то орать — не ему, куда-то в сторону, кому-то ещё — и брыкаться; послышались гулкие удары, хруст костей и звуки соприкосновения чего-то очень тяжёлого, неестественно мягкого с тротуаром. «Неужели?» — единственное, что успело мимолётом промелькнуть в голове Андрея, когда его мозг отказался и дальше позволять ему думать о чём-то ещё, кроме того, чтобы глотать жадно воздух, вдыхать грудью кислорода побольше и как можно меньше шевелиться, не позволяя оставшейся крови вытечь из всех возможных открывшихся по всему его телу ран наружу. Он слышал краем уха, что драка продолжалась — слышал по звукам глухих ударов, по тихому плачу и громким крикам, по матам, трезвым и бухим, по звонам фонарных столбов и перил от столкновений с ними чего-то массивного и негибкого, — но перед собой уже совсем ничего не видел, под пальцами ощущал только холод каменных плит поребриков и чего-то горячего, вязкого — вероятно, тёмно-красного и принадлежащего непосредственно ему и кому-то ещё, — ухмылялся слабо, пустым взглядом пялясь в пустоту неба над головой. На секунду можно было позволить себе отбросить заботы о себе — кажется, его нежданный спаситель неплохо справлялся с этим внезапным алкашом; Андрею теперь не о чем было волноваться — и расслабиться. Можно было закрыть глаза и, смеясь, выдохнуть. Можно было понежиться на леденящем спину оголённом камне набережной, растекаясь по нему безвольно, но довольно вполне и удовлетворённо. Можно было отвлечься на пару секунд от суетного внешнего мира и побыть немного в своём, окружённым бетонными стенами, километровыми рвами и валами. В том мире, в котором он всегда бывал — в котором всегда был не один. Можно было прерывисто вздохнуть, зажмуриться и очнуться вновь далеко-далеко отсюда: где-то там, где нет никаких шумных улиц большого города, где нет непонятной суматохи, извечно творящейся вокруг него, где нет никого, кто есть наяву, где есть только он, Андрюха, где рядом всегда его лохматый друг, где они вместе колесят по небольшому мирку, изгоняют нечисть своими колдовскими песнями, а потом пишут баллады про них. И тогда бы можно было, раскинув руки в стороны, всегда ощущать присутствие кого-то ещё рядом — не всеобъемлющей пустоты вокруг, — можно было, прислушавшись, слушать чей-то до боли знакомый и по-своему родной смех; можно было, вдохнув полной грудью, почувствовать тот самый запах, принадлежащий только одному-единственному на свете человеку — и запах этот был ни с чем не сравним: то ли горящая хвоя, то ли асфальт после грозы, то ли скошенная трава; что-то такое… Родное, в общем, своё, — почувствовать запах цветов на лужайке, где они любят лежать. Можно было… Много бы чего ещё можно было сделать, если бы рядом с Андреем — он даже среагировать и дёрнуться не успел — не повалилась грузным комом что-то тяжёлое, вонючее и липкое, кряхтящее какие-то бесформенные маты под нос и изворачивающееся на месте как только можно. Андрей вяло раскрыл глаза — веки слипались, каменели, — повернул голову вбок — мышцы не хотели поддаваться, немели и нещадно ныли — и лицом к лицу встретился с толстой, измазанной в крови, синей, продолжавшей отчего-то ржать рожей — той рожей, рядом с которой вот уж никак не хотелось лежать, — по которой тут же зло, яростно прошёлся выпачканный в багряной жидкости кулак; которую в момент этот же кулак оттащил подальше от Андрея, хватаясь мёртвым хватом за недлинные волосы, будто ставя точку в этой неловкой, тупой и беспричинной недо-схватке последними вздохами и постепенно стихающим, булькающим смехом Андреевского пьяного противника. Андрей всё ещё чувствовал себя пьяным вдрызг, в стельку, вхламину, но пьяным не только от выпитого дешёвского пойла — отец, как знал, покупал это дерьмо: понимал ведь прекрасно, в какие руки оно грозилось попасть; Андрей был уверен, он точно сделал это специально, — но и от полученных только что синяков, растянутых конечностей и, возможно, поломанных костей. У Андрея в голове постепенно рождалась целая тонна гениальных шуток и подколов, о которых, будь Тоха рядом, он бы обязательно ему рассказал: ситуация была максимально сюрреалистического характера — смех, да и только; кому расскажет, со смеху помрут; при условии, что соизволят дослушать, — вот только в итоге этой самой ситуации Андрей, вообще-то, мог кончить бесславно, безызвестно и прямо на мостовой под кулаком какого-то низшего плебея — позор ему, будущему знаменитому художнику, сущий позор, — Тоха бы оттого рассмеялся только сильнее и слезливее. Но Антона рядом нет — как нет рядом никого из его окружения, — никто не спас его от злого дракона и не помог другу в беде; зато у него есть какой-то левый, неизвестный, но спасший его тип, которому Андрей теперь, по-видимому, должен был отплатить за спасение его драгоценной жизни чем-то столь же драгоценным, важным и значимым. Лишь бы он ничего у Андрюхи не стал требовать: Андрей ведь не станет отвечать услугой за услугу. Он и не заметил, как рядом с ним стало подозрительно прохладно: тепло рядом лежащего тела больше не испускало фантомный жар, и как-то быстро, неожиданно, резко и странно он перестал слышать сопение и режущий слух смех под самым своим ухом. Андрею, любопытство которого всё-таки смогло взять верх над манящим желанием отрубиться прямо так, прямо там и прямо в таком состоянии — намного выгоднее было бы сейчас вырубиться, может, помереть, чем объясняться перед каким-то совершенно незнакомым ему человеком, просить его о чём-то или выслушивать какие-то просьбы от него; утомительно и очень уж лень, — пришлось чуть приподнять голову над землёй, приоткрыть удивлённые едва глаза, чтобы увидеть перед собой нависающего угрожающе совсем ещё пацана — его силуэт выглядел недостаточно для того, чтобы его можно было назвать мужиком; больно мелочь, — и остатками своего трезвого ума и рассудка во вспыхнувшей вновь панике — ещё раз бить сейчас будут; люди, у которых в голове только добрые намерения, так глядеть на него сверху вниз не будут — отползти назад и остановиться резко только тогда, когда затылок больнюче негромко впечатался в очередной фонарный столб. А фигура всё продолжала на него наступать, то ли наслаждаясь тем, что её боятся, то ли пытаясь медленно подойти к перепуганному до полусознания побитому бедолаге так, чтобы не напугать его ещё больше — очень, стоит отметить, безрезультатно: и первое, и второе у этой тени получалось до отвратительного плохо; хотя первое, конечно, получше. Кого-то этот до ужаса смешной парень Андрею напоминает: в едва блеклом свете фонарей — почти софитов — замыленным своим, убитым зрением он вполне мог различить тощую, высокую фигуру подростка — может, младше на пару лет, может, постарше на столько же — укутанную в куртку и штаны, тянущую свои руки-загребуки к нему и, видимо, то ли ухмыляясь ему странно, то ли строя невинную морду — Андрей слишком ослеп, чтобы увидеть наверняка, — а ещё эти тёмные, торчащие в разные стороны волосы нельзя было пропустить мимо полунеосознанных глаз. Видел, может, где его? Так знакомо выглядел. — Ё-моё, пацан, хорош ты… — заговорила вдруг тень, у которой, чем ближе она подходила к свету фонаря, тем больше стало появляться сначала туловище, потом лицо; мало чем это помогло Андрею в его разглядывании нового лица перед собой. — Этот хуйлан сбежал. Никто тя не тронет больше. Андрею будто медведь на уши наступил: он не понимал того, что ему пытались донести, хотя и слышал, вроде, нормально, но слабо, за пеленой какого-то белого шума и бурлящей в голове — и прямо из носа — крови. И некто над ним, видимо, понял, что понимает хоть что-то среди них двоих очевидно не тот, кто лежит распластавшись на земле — очень благородно с его стороны; придётся, значит, выпросить у него расплату за спасение только после того, как он очухается, а не прямо здесь и сейчас, а на то время ведь требуется; вот незадача, — потому решил подойти поближе, чтобы, по-видимому, попытаться одним только своим присутствием подле успокоить взбесившиеся Андреевы нервы — бесполезно. — Блина, ну, скажи хотя бы, где живёшь, — старательно продолжал свои попытки парень — в свете и в раскрытых в ужасе глазах его стало видно намного лучше — и присел рядом с Андреем на корточки, заглядывая прямо в глаза. — Понимаешь, а? Кивни хоть, ё-моё, если понимаешь. Андрей из всего прочего марева непонятных доселе слов и выражений смог услышать только неуверенную его просьбу — и, как болванчик, медленно кивнул, сжимая губы в полоску и прикрывая глаза от светившего прямо ему в истёрзанное лицо фонаря. — Адрес. Где живёшь. Понимаешь? — Андрею вдруг пришла в голову идея получше — отправиться прямиком в больницу, — но почему-то она была сразу отвергнута в тот же момент: нет уж, всего себя и всё своё безвольное, искалеченное тело он точно никому никогда, кроме родителей, не позволит везти в какое-то незнакомое, страшное место — уж лучше пусть его отец на руках до госпиталя донесёт, чем этот его неизвестный благодетель. — Бля, говорить-то вообще можешь? Андрей проглотил вязкий ком, скопившийся в горле, вобрал в лёгкие воздуха побольше, повернул уверенно, тихо шикнув, голову в сторону сидящего над его душой пацана и приготовился уже хоть какое-нибудь понятное слово сказать… Но быстро сдулся, выдохнул, простонал что-то сипло — не слово даже, а так, просто случайные звуки — и медленно, наотмашь закрыл ладонью лицо. Выглядел он, наверное, ужасно: весь в грязи, пыли и крови, фиолетово-жёлтый от синяков и бардовый местами; горло сдавило чем-то так, что он не мог — не силился — ни адреса сказать, ни хотя бы банально поблагодарить того, кто буквально спас его от возможной скорой кончины — стыд мерными волнами подкрадывался, нарастая, по глотке; теперь дышать стало совсем уж невозможно. Андрей бы так и продолжал ничего не делать, лежать мёртвой куклой и бесформенной лужей на месте, если бы над ним выжидательно, упорно не склонился тот, кого ему, наверное, через пару дней придётся во всех прихотях его ублажать — да лучше бы тогда вообще прямо здесь, прямо на месте коньки отбросить, чем унижаться так перед кем-то! — жаль, делать было нечего. Андрей промычал что-то похожее на согласие, помахал слабо рукой, бессловесно прося немного подождать — немного подождать, пока он сможет свыкнуться с мыслью о том, что ему придёстя на каторгах за спасённую душу спину надрывать, кому-то ноги целовать, готовить кому-то поесть, стирать чьи-то трусы, драить чью-то хату; или что там ещё просят за спасение жизни? Деньги? Андрею долг потом выплачивать всё своё оставшееся в памяти и добром здравии время — тоже такая себе перспектива. — Да вижу я, — мямлили ему в ответ, — что ты не можешь. Ё-моё, вот чего ты не собака? У них там, на шее, эти… Ошейники с надписями. Так бы и без слов можно было… Понимаешь, да? — и занесли над его головой руку, отбрасывая на лицо тень. Андрея мигом стало распирать от кучи неоднозначных, грубых чувств, которые он тогда, как бы ни хотел, в силу своего невыгодного положения и слабости во всём теле не мог выразить более явно, чем неожиданно дать по свисающей над ним ладони рукой. Унизительно было теперь даже думать над чужими словами: теперь Андрей уже успел стать собакой с ошейником и поводком, ведомой каким-то странным чучелом по улице, позорящим и его, Андрюху, и себя самого перед недоумевающими, тупо на них глазеющими горожанами — Андрей уже ясно видел, как будет за всё платить по счетам: очень тонкие намёки делал этот парень. Нет, он не позволит над собой так издеваться. — Не дерись, — с каким-то удивлением — удивился, видимо, как это полудохлое тело ещё нашло силы руки свои так нагло на своего спасителя распустить — выдал парень, отодвигаясь от него подальше. — Я ж не со зла… Да ты, это, давай, говори, блин. Мне бы тебя к мамке с папкой отвезти, а то меня там… Ну, короче, ё-моё. Отстану сразу. Андреево сердце озарила тёплая, едва выжившая под грудой сожжённой древесной коры мук и боли надежда: этот вечер — или уже ночь? — вполне вероятно мог продолжиться для него нежданно выгодно и успешно; ему, может быть, даже не придётся никому ничего за жизнь свою возвращать, никому не придётся платить за сохранность внешней оболочки и хрупкого душевного состояния — его просто отпустят с миром, позабыв обо всём, как о страшном кошмаре… Или самом лучшем сне — и всё. Ни с кого не станется. — Ты чё, думаешь там что ли, отвечать мне или нет? — голос сверху становится твёрже, злее и нетерпеливее. — Ёп твою, не в твоём сейчас, этом, состоянии думать. Я тя грабить не собираюсь… Просто сдать родакам, бля!.. А, или ты этого и боишься? Андрей промычал, отрицательно мотая головой, чтобы парень этот в своих рассуждениях вслух не дошёл до какого-нибудь откровенно глупого бреда, схватился за голову свою сильнее, жёстче, а потом на одном дыхании, но так, чтобы это было понятно и ясно — по крайней мере, попытался, чтобы было понятно и ясно, — проговорил адрес и тут же, не выдержав боле таких нагрузок, опустился головой обратно на землю. — А ты чего, купчинский что ль? — Андрей закрыл глаза, чтобы не видеть перед собой улыбающуюся нелепо и, для теперешнего своего положения, чересчур счастливо рожу. Ему показалось, или у этого типа ещё и зубов передних не было? Ну, точно он его где-то, да видел. — Ё-моё, далеко тебя занесло. Ты давай, это, на метро не поедем, там вообще… На автобус хотя бы сядем. — Трамвай, — лепечет под нос Андрей, кашляет сипло и повторяет громче. — Трамвай. Так быстрее. Пацан, всё ещё слегка поражённый, застанный врасплох Андреевской внезапной сговорчивостью после пары минут грозного молчания на все вопросы-расспросы, пожимает плечами, мол, трамвай так трамвай — хоть троллейбус, — и бодро вскакивает на ноги, уперев руки в боки и оглядывая Андрея с ног до головы, будто примеряясь, как его проще и безболезненнее поднять на ноги; Андрей не реагировал, лежал безвольной тушкой и молча наблюдал за тем, что этот странно-оптимистичный парень собирается с ним сделать. Андрей почувствовал себя побитым щенком — ох как не вовремя вспомнились ему тотчас ошейник с поводком, — которого неравнодушные прохожие решили подобрать и взять к себе домой; вот только беззубый — парень всё продолжал лыбиться, и прямо по центру его белозубой улыбки зияла явная щель; теперь Андрей точно знал, что видит его не впервые — пацан никак не походил на тех миловидных, щедрых проходимцев, готовых поделиться с бродягами своей едой, туалетом и кровом, но походил вполне себе на тех, кто мог бы бескорыстно предложить таким, как Андрей, побитым собакам свою помощь. Таких людей обычно называли добродушными простаками, но Андрей всегда выделял для них отдельное место среди всех тех, кого он глубоко уважал — то есть место среди владельцев приютов, волонтёров и прочих крутых людей. Они вызывали у него исключительное восхищение; были б деньги и время, он бы сам этим давно занялся. — Хватайся, — парень тянет к нему одну свою руку, вторую, наклоняется ближе и помогает усесться ровнее и опереться спиной о столб. Андрей сжимает его руки до белых вмятин под пальцами, когда пацан резко выдыхает и хмурится. — Да аккуратней ты, ё-моё. Осторожней. Я тоже боль чувствую, и меня тоже, блин, побили. Андрей искренне пытался быть аккуратней и осторожней, но подкашивающиеся ноги и вялые, как у тряпичной куклы, руки никак не позволяли поудобнее перехватиться кистью за чужие плечи и ровно, максимально безболезненно устоять на земле — его нехило так шатало; со стороны, наверное, они вдвоём выглядели до смешного органично: бухой, избитый подросток и трезвый и чуть менее избитый подросток, помогающий первому подняться на ноги — вот тебе и новая натура для портрета. Голова стала кружиться только сильнее, перед глазами всё продолжало куда-то плыть, но горячие руки, прижимающие его к не менее горячему телу за поясницу и запястье, действовали несколько отрезвляюще на задурманенный его рассудок. — Топаем, — продолжал весело парень, заливаясь отчего-то таким громким и искренним смехом, что Андрей подумал, что в полубреду он успел уже порассказывать ему парочку своих возникших в моменте приколов. Но, кажется, нет: его паренёк просто по жизни был таким… Лёгким на подъём. — Тут до остановки… Недалеко. А там ты хоть, ну, в бок тырни, где выходить надо будет, если голос не прорежется. Андрей бы пожал плечами, если бы смог, но боль в районе грудной клетки — сильная, раздирающая всё внутри на части боль, не позволяющая ни думать трезво, ни дышать спокойно — заставляла задуматься о её безопасности и сохранности: ему пришлось хотя бы просто кивнуть головой, обозначая своё согласие. И парень этот жест легко прочувствовал, когда по его щеке туда-обратно прошлась копна лохматых светлых волос. «Топать» оказалось до ужаса больно: наступать Андрей на свои перебитые почти всмятку ноги не мог — болью пронзало, как спицами, насквозь, — дыхание усложняли, спирали болевшие бока, а шея затекала и недовольными пульсациями ноюще отдавалась в загривке — приятного мало. Но они шли упорно. Точнее, шёл упорно только его ведок — сам Андрей еле как волочился за ним, переставляя кое-как друг за другом ноги, будто заново учась ходить, пытаясь поспевать за быстрым, размашистым его шагом. Пацан, как оказалось на явной практике, всё-таки был его выше — рука затекала, ныла нестерпимо, но Андрею грех было жаловаться: издал бы хоть писк — не простил бы себе никогда такого позора. За сегодня он и без того достаточно своё честное имя опорочил. — Меня, кстати, Михой зовут, — вдруг подал голос «Миха», поворачивая голову в сторону Андрея; тот только недоумённо на него глядел из-под спадающих в лицо волос. — Горшок. Горшенёв, то есть, — Андрей вздохнул, промычал что-то неоднозначно, затем снова кивнул, показывая, что услышал его. Лицо напротив тут же недовольно исказилось в страшную гримасу — осталось чем-то недовольно; Андрей сначала и понять не мог, чем, пока ему не пояснили великодушно. — А ты-то? Как тебя величать, ё-моё? Андрей подумал, что за последний день ему пришлось вздыхать недовольно чересчур огромное количество раз, потому, в соображениях исключительно сохранности остатков своих живых мест на теле и внутри, просто снова помычал — грудь бы его очередного натужного вздоха точно не выдержала, а не издать какого-нибудь обозлённого, пререкающегося звука он чисто из принципа не мог. Но тут его вдруг стали по боку тормошить, за запястье дёргать, привлекая внимание — ну что за десткие выходки? Видимо, так просто его оставлять не собирались; Андрею просто пришлось уже ответить на вопрос для своего же благополучного благосостояния. — Понял. Миша «Горшок» Горшенёв, — он краем глаза глянул на названного — тот выжидающе пялил на него в ответ. — Андрей. Князев. — Ё-моё, Князь! — тут же вскрикнул Миха, посмеиваясь и хватаясь за «Князя» покрепче — Андрей тихо хмыкнул. — Так я личность королевских кровей щас на себе тащу! Вот это честь, ё-моё. А к награде меня как-нидь приставят? — По ебалу максимум, — съязвил Андрей прежде, чем успел подумать. Он поморщился весь, сжался, но вопреки всем его опасениям над ухом у него лишь весело рассмеялись. В груди как-то сразу потеплело — отлегло: понял, что его по ебалу за такие вот шуточки точно никто не приставит. — Ну, голос хоть Князь подавать начал, блин. Там, глядишь, говорить научишься к концу путешествия-то нашего, понимаешь, да? — и снова этот лёгкий, заливистый, отдающийся где-то в груди смех, отпечатывающийся на самых подкорках сознания. Андрей — «Князь» — закинутой на Михино плечо рукой, зажавшейся вмиг в кулак, что есть сил вдарил ему по груди, вырывая оттуда тихое «ой» и, казалось, непрекращающийся громкий ржач. Андрею становилось с каждой секундой всё обиднее и обиднее: над его действиями — и словами отчасти — так нагло, так дерзко и некомпетентно смеялись, выставляя его на свет дураком, идиотом и шутом, а Андреево бедственное положение вообще никак не помогало ситуации; а так бы он давно ещё в край обнаглевшему Горшку прописал по харе его счастливо-довольной — и чему только идиотина радуется — да посильнее, побольнее, чтобы больше и не вздумал его на смех поднимать; не клоун ведь — Князь. Миха явно должен был ощущать прожигающий его взгляд правым боком своего лица — Андрей был уверен, что давно выжег там огромную дырень, — но, если он действительно и чувствовал его, то упорно делал вид, что не замечает: потешался над Андрюхой тем только больше. Андрея изнутри что-то грызло, мучало и в груди тяжелело — и это определённо не были его раскрошившиеся всмятку кости, сухожилия и мышцы. — Надеюсь, Дюх, у тебя есть деньги на два проезда, — Горшок поглядел на него исподлобья так ласково, так преданно и по-доброму, что Андрей слегка опешил: не понял сначала даже, что от него требовали; Миха эту его заминку заметил и поспешил добавить уверительно. — У меня-то их нет. Андрею — «Дюхе»? — очень сильно захотелось вмазать этой тупой рожей по какому-нибудь столбу; Андрею иногда казалось, что его желание вдарить кому-нибудь за любой прокол не являлось нормальным желанием такого же среднестатистического человека, как он — но только иногда казалось. — Нахлебник, — всё, что он смог из себя выдавить, но выдавил он это настолько зло и недовольно — почти выплюнул, — что до тугодумного мозга, видимо, стали доходить кое-какие нужные импульсы. — Да чё ты такой, ё-моё, злой? — Миша, кажется, искренне не понимал, в чём провинился; Андрей продолжал настойчиво пялиться ему в щёку, пока его стойко продолжали вести прямиком к приближающейся уже остановке, не оборачиваясь в его сторону и не ловя его взгляд своим. — Я, это, спас тебя, вроде как. Ты, там, счастлив должен быть, что не помер. А ты недоволен. Суицидник? Андрей понял быстро: Горшок безнадёжен. Не улавливает совсем, как его чересчур шебутное поведение может негативно влиять на людей. Это чаще называют детской наивностью — к нему это выражение подходит больше, — но почему-то эта его черта, как бы она ни называлась у людей другими людьми, нисколько Андрея от него не отталкивала: наоборот, наверное, даже. — Начнёшь с меня требовать... Взамен. Что тут хорошего? — прерывисто, кое-как, но старательно, как мелкому ребёнку стал пояснять он, вобрав в себя остатки силы и терпения — хотя сказал он совсем не то, что изначально из него едва ли не вырывалось: успел вовремя закрыть свой неугомонный рот. — Ну ты Княже так Княже. Стоишь фамилии, — Миха продолжал настойчиво поражать Андрея своей бестактностью — ещё продолжал настойчиво тащить через проезжую часть напрямую к рельсам и возвышающейся совсем рядом навесом остановке. — Ничего мне от тебя не надо. Ты жив — да и хуй с тобой. Просто так это было, во. Андрей — «Княже»? Как этому странному типу вообще до такого прозвища удалось додуматься? Или его теперь придётся звать исключительно Михой? — волочил ногами в такт Михиным шагам, сжимал его шею сгибом локтя сильнее, пытаясь то ли задушить, то ли просто выказать своё недовольство — чтобы неповадно было; будет знать, как над такими, как он, шутить и насмехаться, — но на душе всё равно легче стало — гора с плеч, — с него ничего не требовали. Сейчас бы приехать домой, пострашить мать своим убитым видом, побесить отца — или отец снова будет бесить Андрея своим похуизмом: это как пойдёт, — умыться и лечь преспокойно спать. Забыть этот вечер пятницы как один из многих точно таких же необычных, нетипичных вечеров; как то, что смешается в одну кучу с точно такими же однообразными, серыми и непримечательными днями; как то, чего будто и не было, но всё-таки как бы вроде и произошло. Забыть бы всё: и сегодняшний позор, и весь тот стыд, что Андрею пришлось на себе испытать, и мужика этого ущербного, и отцовское пиво… И Мишу? — Чё-то ты притих. Ну, слышь, это, — Горшок всё-таки подал неуверенно голос, неудовлетворённый, видимо, этой гнетущей тишиной и тяжким молчанием, — расскажи хоть, как так вышло-то, что тебя отмудосили прям посреди улицы. А ты бухой совсем. Миху забывать почему-то не хотелось — Андрею было слишком лень думать, с чего бы так вдруг случилось. Отвечать тоже было слишком лень, но от молчания — а может, от жажды — уже давно пересохло в горле, а Андрею всё казалось, что он вот-вот потеряет способность говорить. Потому, чтобы разговориться — вспомнить, как звучит русский язык из его рта его голосом, — мямлит: — Да я погулять вышел… — он несмело глянул в сторону смотревшего на него во все глаза Миху, который остановил их обоих на очередном светофоре. — Один... Все отказались, — Андрей потихоньку стал понимать, как жалко он тогда, наверное, в чужих чернющих глазах выглядел — брошеный, покинутый, избитый, пьяный; звучит как наитупейший ситком, — в каком бедственном свете предстал перед ним, но отгонял эти мысли с упорством быка. — Пива взял, чтоб не так скучно одному-то было… А этот жирдяй сам... Со всей силы налетел, когда мимо шёл, — Андрей, на самом деле, точно не знал, кто там на кого налетел, но ещё сильнее позориться перед новым знакомым он не хотел; сделал вид, что не врёт нисколько, а говорит чистейшую правду, — а потом ещё, блять, с кулаками полез... Чего только не хватало. Миша повёл плечами — Андрей это явственно почувствовал — и промычал заинтересованно — нет, это действительно звучало максимально заинтересованно; он такой хороший актёр, или это Андрей так интересно рассказывал про то, как его отмудохали? — нахмурился, задумавшись над чем-то, замолчал мигом и повёл Андрея через пешеходник на другую сторону улицы. Андрея это молчание стало напрягать ещё сильнее, чем до этого, но сам он голос подать не решался — ещё чего; из него и без того все соки выжали, не хватало ему ещё из-за какого-то нового происшествия нервы свои волновать. Не хотелось рассуждать, загоняться и трепаться ещё больше: он чувствовал себя просто отвратительно, опущенно и униженно и без того, и так, а насмешка, искры довольства и гордости в чужом взгляде картины не красили. Горшок долго думать ему не позволил: тряхнул за его руку на своём плече — успокаивающий жест — и заговорил бодрее: — Да всё бывает, мужик, успокойся. Я сначала вообще подумал, что у тебя всё под контролем, понимаешь, да? Когда вы только пиздиться начали. Ну, это, ты так выглядел прям уверенно, что вообще будто… А я просто мимо проходил, думаю, а чё бы не поглядеть, как пьянчуги сцепились… Ну, потом-то дошло, ё-моё, что нихуя у тебя не под контролем — вот тогда и влез. Ну, ты вообще молодцом держался, на сам деле. Странно до одури, как настолько простыми, несвязными и грубыми словами Миха смог… Успокоить его? Бред какой-то — не мог он его так просто только своими «ё-моё», «это самое» и «на сам деле» успокоить. Миха вёл его вдоль улицы, то и дело перехватывая Андрея удобнее под поясницей и за руку — говорил громко, прямо на ухо, руками всё размахивал, да сразу же цеплялся за сползающего «Князя» — ну и странно это всё-таки звучит, считал Андрей, — подтягивая его на себя. Андрею показалось, что чувствовать он стал себя определённо лучше, чем там, на набережной: неизвестно было лишь, что стало тому поводом. Не жизнерадостный Горшок ведь ему дух боевой поднимал — он поднимал-то на ноги только. И совсем немного поднимал настроение — своей беззубой улыбкой и лукавым прищуром. Андрей особо по сторонам-то и не глядел — только на Миху глядел то злобно, то снисходительно-ласково — и не сразу понял, где они вдруг оказались, когда его осторожно, бережно так усадили на скамейку в остановке. Он хлопал удивлённо глазами и вертел туда-сюда головой — Миха смотрел на него весело и гордо — понял, поди, какое он всё-таки большое, доброе дело Андрею сделал, вот и хохлился, — и продолжал о чём-то ему на вечном позитиве вещать, отвлекая от своих тёмных, напирающих и совсем не позитивных мыслей. Андрей точно не помнил, о чём конкретно всё это время лепетал ему Миха: кажется, обо всём подряд: о том, как бедные афганцы сильно страдают — странно: Андрей и не думал, что такие на вид несуразные личности, как Горшок, интересуются такими важными вещами, — как злился его отец — связан он, что ли, со всем этим был? — как он с братом однажды птичку спас, выкормил и отпустил — значит, у него ещё и брат есть; это вся его семья, или есть кто-то ещё? — как он девчонок в школе за косички дёргал и юбки им задирал — отвратительное поведение; Андрей делал точно так же, — и как смешно получилось у него нарисовать Эрмитаж. Андрей в ответ исподлобья подозрительно на него глядел, жуя губу и хмуря брови; Миша вдруг заржал громко, не стесняясь, и подошёл ближе, опустил медленно свою руку ему на плечо и заглянул в самые глаза так уверенно, смело, что Андрей просто не смог отвести от него свой взгляд — приковало так будто, привязало к себе и в свой тёмный омут затянуло. «Глаза у Мишки коричневые, — отметил про себя Андрей, — надо запомнить». — А ты ему нехило надавал, Дюх, на самом деле, не стрессуй. И он-то тебе… — Миха потянулся рукой к его щеке, провёл осторожно по ней только кончиками пальцев и тут же дёрнулся в сторону от Андрея, лицо которого тут же сморщилось в недовольной гримасе. — Тоже навалял здорово, — он почесал свою щёку, задумчиво оглядываясь по сторонам, и сел рядом с Андреем на скамейку — тот от него глаз не сводил, очарованный, прикованный, — пихая чуть своим боком примостившуюся рядом старушку, глядящую на них как на восьмое чудо света. Или как на заблудившихся нариков — тем паче. Андрей вяло в ответ кивнул — слабо верилось, конечно, в чужие ободряющие слова, но верить-то очень хотелось — отвернул, наконец, усилием воли голову в сторону и взглядом тут же зацепился за подъезжающий трамвай. Он резко, моментально подался вперёд, напрочь позабыв и о боли во всём теле — в хребтину тут же стрельнула пронзительным колом боль, пеленой застилая всё пред глазами, — и о том, что рядом с ним сидел тот, кто тут же схватил Андрея поперёк груди, предотвращая неожиданную встречу его носа прямо с мокрым асфальтом, вскочил сам и помог ему покрепче за себя ухватиться. — Ну ты куда поскакал-то?! — воскликнул испуганно Миха и повернул голову в сторону рельс, где с противным звоном уже тормозил трамвай. — Тьфу ты, напугал. Я уж думал, ты, это, реально под поезд решил сигануть, придурошный. Блять. У Андрея не было сил ни возмутиться, ни дать по щам наконец-то зазнавшейся этой роже — он уже сбился со счёта, который из множественных это был раз, когда он очень хотел Миху ударить, — что уж там, у него не оказалось сил банально шагнуть ступеньку, чтобы взобраться в трамвай. Мишке пришлось, пыхтя и надрываясь, почти на руках протащить его совсем не лёгкую тушку вовнутрь, усадить на первое попавшееся сиденье, опереться на рядом стоящий поручень и протяжно, облегчённо выдохнуть. Андрей только закатил глаза: Мишка банально ломал тут ему драмо-комедию. — Не такой уж я и тяжёлый, — меланхолично выдал он, бухаясь слегка головой о стекло, и посмотрел краем глаза на сгибающегося почти до пола Горшка рядом. — Выглядишь так, будто килограммы на плечах таскаешь ежедневно, ей-Богу. — Да я понял! — крикнул Миха рассерженно, плюхаясь рядом с Андреем на сиденье и складывая руки у себя на груди. Андрей не понял вообще, с чего вдруг — и что — так резко Мишу разозлило, но очень в глубине души надеялся, что причиной всему послужил не он — но тогда что? Что так внезапно могло его разозлить? Андрей мог сейчас у него об этом спросить?.. Горшок выдохнул протяжно, тяжко и добавил уже спокойнее. — Понял. Андрей даже понять не успел, когда это Миша успел на него разозлиться; тот смотрел куда-то перед собой, вперил взгляд в одну точку, всем своим недовольным лицом крича, что трогать его сейчас ни в коем случае нельзя, чтобы не спровоцировать его случайно на поток ругани, брани и, возможно, рукоприкладства — Андрей был уверен, Миха не станет жалеть того, кто нарушит его сознательное отгорождение от всего внешнего мира. Откуда Андрей был так уверен — чёрт его знает, но любопытство его рвалось наружу, вопило, напоминая о себе, и он решил: хуже ему уже не будет, его искалеченное тело уже ничего не испугается — даже взбесившегося Горшка, — потому ничто не стоило ему всё-таки сипло выдать слабое: — Чего злишься-то? — но говорить он постарался аккуратнее, тише, будто пытался поговорить с большущим хищником, вот-вот готовым разорвать его на куски. Язык заплетался, сердце колошматило бешено, и Андрей добавил тише — так, к слову, как пост фактум. — Я сейчас... Не в состоянии на ещё одно пизделово. Миха перевёл взгляд от пола к нему, склоняя голову и с сомнением его оглядывая, будто пытался сам же для себя удостовериться, действительно ли Андрей не выдержит ещё одну драку — будто одних только Андреевых уверений ему было недостаточно. Его помутнённые глаза прояснились, когда он, по-видимому, осознал, где, с кем и в каких обстоятельствах находится; Андрей только хмыкнул тихо, наблюдая за такой резкой переменой чужого настроения буквально на глазах. — Ё-моё, извиняй, Князь, — начал было Горшок махать руками, но присмирел мигом, заметив, как Андрей опасливо хмурится и пытается от него отстраниться; он как-то сразу поник всем своим видом, извиняющимися глазами глядя на стушевавшегося Андрея рядом. — Чё с тобой драться? Ты ж полумёртвый. Добью только. Миха замолчал — Андрей многозначительно на него посмотрел, ожидая ответа на свой вопрос. На него ещё с секунду поглядели глупеньким взглядом, хлопая непонятливо глазками, когда до Михи, наконец, дошло, чего от него хотели добиться — тогда он и стал тянуть свои многозначительные: — А-а, это, ё-моё… — понятнее вообще не стало; Андрей поднимает брови выше. — Да чё ты смотришь-то так… — Андрей не совсем понял, как «так» он на него смотрел, потому что выражение его лица на протяжение всей их прогулки от набережной до трамвая не менялось вообще, но тактично промолчал. — Да вспомнил просто… Ты слышал вообще, что алкаш тот — ну, это, с которым ты дрался — сказал, а? — Андрей мотнул отрицательно головой. — Ну вот об этом и вспомнил… Не слышал — вот и спать крепче будешь, понимаешь, да? Андрей понимал слабо, но вопреки всё равно кивнул. Не хочет рассказывать — Андрюха заставлять не будет. Не Сашка ж. Как некстати вспомнилась Саша. Настроение Андрея стало ещё хуже — хотя, казалось, хуже уже просто некуда. Мишка, когда понял, видимо, что от него вдруг так быстро отстали, воззрился заинтересованно на Андрея, перемен в лице которого не заметил бы только слепой — то есть заметил бы даже Миха, — и задумчиво прошептал: — О предках что ль вспомнил? — он, позабыв совсем о ноющем во всех видимых и невидимых местах Андрюхином теле, с чувством пихнул его локтём в плечо, растягивая ухмылку до самых ушей. Он тихо ойкнул и стал спешно лепетать извинения себе под нос, когда в ответ его пихнули ещё сильнее, шипя что-то на грани слышимости, да так зло и обидчиво, что заставили содрогнутся даже нерушимую Михину весёлость. Горшку явно повезло не слышать ничего из всего этого потока брани — или повезло Андрею, которого не услышали; это уж как подумать. — Да ты, ну, ё-моё, расслабь булки-то. Я им не скажу, что ты бухой-то был. Ну, скажем… Что на тебя, там, алкаш напал, и всё… А я помог тебе. Это в случае, если доебутся… Андрей сухо хмыкнул ему в ответ и отвернулся к окну; почему-то от тупого детского поведения Михи становилось иррационально спокойно — будто все просьбы «не очковать», «успокоиться» и «расслабить булки» действовали на него прямо отрезвляюще, будто просто факт присутствия Миши рядом заземлял улетевшее далеко и надолго Андреевское стабильное эмоциональное состояние — в этом, Андрей здраво рассудил, не было ничего удивительного: Миха спас его от казавшейся неминуемой гибели, вытащил с того света за обе руки, поднял настроение и боевой дух, и всё Андреево естество тянулось к единственному спасительному лучу света во мраке ночи его жизни, на подсознании просто чувствовало себя защищённо рядом с ним; как же, на самом деле, приятно. Миха молчал, выжидающе испепеляя его затылок глазами — Андрей практически чувствовал его жгучий взгляд на себе, — и изредка своим коленом слегка толкал его колено так, чтобы это явно ощущалось, но не так, чтобы случайно ударить по недавним ранам ещё сильнее. Его толчки очень показательно игнорировались, пока Андрей не решил, что всё-таки стоит удостоить его своим вниманием — великодушно, благовольно и волеизъявительно, как к собственному крепостному-рабу. — Ну… Да там по ситуации, короче, — Горшок перестал терзать его бедную коленку, когда услышал вымученный вздох. — Ты будешь говорить, я — кивать. Только не позорь меня, а... По рукам? Андрей на автомате, с позволения откуда-то сверху и из чистого своего желания из самого своего нутра, протянул свою руку Михе; пока тот удивлённо глядел на его ладонь, пялился так странно и поражённо, ему уже было показалось, что этот его неожиданный жест восприняли слишком странно, слишком в штыки — такой-то, как Миша, и такой простой, безобидный жест в штыки? Не сходилось что-то, — но не успел он спрятать руку обратно в карман, как её тут же с чувством сжали, улыбаясь беззубо, счастливо так, а потом за эту же руку потянули на себя. Андрей почувствовал только, как на его плечо ложится чужая тяжёлая рука, проходясь ровно по синякам и ссадинам на шее и спине — случайно, непреднамеренно, но с таким чувством и расстановкой, будто специально. Он сжал зубы почти до скрипа, пытаясь не подавать вид, игнорируя стреляющую слабыми местами по всему телу боль. Миха оказался очень приставучим — Андрей это запомнил. — Да чё ты! — возразил Горшок, не напирая, впрочем, сильно на Андрея — надо же, даже напоминать не пришлось. — Мы ж, это, как мушкетёры, понимаешь, да? Один за всех, вся херня. Расскажу так, что мамка с батей твои вообще с тебя ахуеют! Ну, с того, что ты, типа, самый пиздатый там у них, сечёшь, да? Андрей хрипло рассмеялся — смех больше походил на истерический; он понадеялся, что Миха этого не заметил, — Миха, кажется, заметил только сам факт его смеха: расцвёл на глазах, заулыбался и заглянул ему прямо в лицо, пронзая своим любопытным взглядом череп, мозг и всё остальное насквозь. Он выглядел таким поражённым, будто никогда в своей жизни не замечал, не видел и не слышал, как кто-то другой смеётся — что кто-то кроме него вообще умеет это делать; Андрей нисколько бы не удивился, если бы Горшок действительно о таком не знал, живя в Ленинграде-то среди таких же хмурых и безэмоциональных людей, как и его отец. — Ну наконец-то, ё-моё, ты хоть смеяться начал! — наивность Миши поразила Андрея так же сильно, будто он в своей жизни никогда не видел наивных людей. Ну, наивных детей — кучи-кучные, а вот таких вот рослых пацанов — наверное, впервые; вот только Михе это придавало свой определённый шарм. — Я уж думал, ты тут вообще без чувств. Кстати, о рослости. Андрею вдруг до ужаса стало интересно, сколько Михе лет: выглядел он как его ровесник, дрался, вероятно, тоже как ровесник, но по складу ума походил на пятиклашку — диссонанс получался. — Не в том положении, чтобы угорать. Я, по ощущениям, прям здесь сдохнуть могу. Но угорать он, конечно, не перестал — его пробрало настолько, что он уже просто не мог остановиться, не мог воспротивиться самому себе и своим же всплывающим ежесекундно мыслям вперемешку, вспоминая вообще всё, что за сегодняшнюю пятницу произошло: и то, как злили его Тоха с Саней, и то, как он морозился от Машки в музыкалке, и то, как он проспал свою остановку и вышел, по итогу, вообще раньше нужного, и то, как сегодня он нарвался на самую грандиозную бойню в своей жизни, спасённый Мишкой по удачному стечению обстоятельств — всё поднимало в нём волну неконтролируемого смеха, почти припадочного состояния, всё казалось ему до уморения смешным и до слёз ужасным. Но больше, конечно, смешным: это ж угораздило его так за день перепробовать и пережить всё — вот вообще всё то, что он не успел перепробовать и пережить за его без малого шестнадцать лет! — Ты чё? Щас слюной своей поперхнёшься, мне тебя снова откачивать? — подал, наконец, голос Миха, когда Андрей, спустя пару десятков секунд затяжного такого своего хохота, разогнавшего половину трамвая на следующей же остановке, постепенно стал стихать, со стороны наблюдая, как Андрей начинает потихоньку, мерно и верно успокаиваться. Тот только усмехнулся вяло, в перерыве между тем, чтобы глотнуть побольше воздуха для того, чтобы продолжить бесконтрольно ржать, на его слепо брошенную шутку; на то, чтобы успокоиться, понадобилось ещё добрых десять секунд. — А те сколько лет-то? — вопрос ему самому казался слишком неожиданным и совсем не к месту — чего говорить про Горшка, который опешил от него так, что даже перестал ногой в постоянном нервном тике дёргать, замерев каменным изваянием, — но Андрея это интересовало намного больше, чем высшие желания соответствовать какому-то строгому правилу ведения светских бесед — перерос такое; или не дорос. — Пятнадцать. Я на первом курсе в этой, реставрационке, сечёшь? — Миха гордо вскинул голову, довольный отчего-то собой — Андрей искренне посчитал, что довольствоваться тут нечем, но сказать противное слово в ответ не посмел, — и тряхнул за плечо Андрея, состроившего тут же такую ироничную гримасу, какую только мог в своём состоянии состроить. Ему в ответ недовольно взревели, тут же заводясь буквально с пол-оборота. — Да, реставрационка, и чё тут! — Ничего-ничего, — уверяюще-ласково лепетал Андрей, выставив руки перед собой в защитном жесте. — Ты-то прям явный реставратор. С такой-то рожей весёлой. Миха замер на месте — думал, накинуться ли ему на Андрюху за неявное такое оскорбление, и можно ли было это за оскорбление принимать вообще — и потупил взгляд. По его сосредоточенному лицу Андрей быстро понял, что его крайне напряжённый и почти ломающийся напополам мозг пытался обработать, додумать какую-то, верно, важную, обязательную информацию, да так, чтобы высказать её потом Андрею в полной уверенности его крайнего изумления — или в полной уверенности в том, что Андрей точно с этим согласится. И Миха всю дорогу пытался чем-то его занять. Он рассказывал обо всём, о чём, наверное, только смог вспомнить, смешил и везде-везде случайным образом касался — коленкой о колено бился, руками в разные места Андрюхиного тела тыкал, спрашивая: «А тут уже не больно?»; и, когда Андрей, смеясь до слёз, указывал на его недальнозоркость, говоря: «Приятно, блять», Миша смеялся с ним в унисон. Когда бабка, сидящая позади них на другом сидении — с которой они не расставались с самой трамвайной остановки, — ткнула обоих поочерёдно палкой по затылкам, приговаривая что-то злостно и с каким-то странным окающим акцентом, у Андрея уже разболелся живот и щёки от широченно натянутой на весь рот улыбки — Мишке хоть бы что: рассмеялся гаркающе, без стеснения — то ли назло бабке позади, то ли чтобы повеселить «Князя» рядом; и от первого, и от второго в груди приятно щемило. Миха говорил бессвязно, едва разборчиво и едва ли что-то важное и значимое: снова истории из глубокого детства, снова разговоры про новое идеологическое течение в Америке, снова вопрос о проблемах современного марксизма и анархизма — Андрей успел уже познать эту тему настолько глубоко, будто читал связанную со всей этой белебердой литературу; Миша, хоть и выражался не совсем ясно и доходчиво, рассказывал об этом донельзя просто и понятно, — снова убеждения его в том, что русский рок — полная хуйня — Андрей не то чтобы был очень с этим согласен, но и не то чтобы очень против, — что правительство сейчашнее давно пора менять и возвращаться к коммунистическими началом, как было до всего этого Афганистана; а потом Мишка снова со всех этих серьёзных тем плавно перетекал в воспоминания о лагере, в котором любил проводить время, о матери, у которой руки были прямо золотые, всё что-то шили, вязали, и всё так искусно и красиво — Андрей обязательно должен был на это взглянуть; Андрей изъявлял явное желание, — о младшем брате Лёшке, который ещё не познал все тяготы современного мира, и о его лучших друзьях — Сашке Балуновом и Сашке Щиголевым; очень просто было запомнить, — с которыми их связывала не то что дружба — целая музыкальная группа. — «Контора» называется, сечёшь? Андрей-то сёк — вот только удивлён он был намного больше тем, что Миха, оказывается, был никаким не реставратором — считай, коллегой по цеху, — а самым настоящим музыкантом. «Каждому музыканту свой художник», да? Как неожиданно и невовремя это вспомнилось. Что бы Андрей тогда в полубреду ему, Михе, ни наговорил, с ним вся боль переносилась легче, как если бы Горшку просто нужно было постоять рядом с ним, посмотреть ему в глаза и посмеяться пару секунд, чтобы Андрей уже чувствовал себя полностью оправившимся, здоровым, полным сил и энергии сворачивать горы — или уворачиваться от стальных, загребущих рук Миши. И теперь, наверное, именно такой очередной вечер очередной пятницы Андрей, подначиваемый Горшком и смеющийся с его тупых шуток, тянущий его за уши и дёргающий его за торчащие лохмами в разные стороны волосы, хотел бы запомнить навсегда — со всеми своими тогдашними желаниями и при всех своих тогдашних возможностях. Андрей, кажется, почувствовал… Как постепенно его «постоянно один» превращается в «вот бы постоянно с Михой» — но до этого, конечно, ещё шагать и шагать семимильными шагами; желательно, только вперёд.
Примечания:
59 Нравится 13 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (1)