IV
14 сентября 2023 г., 22:07
Примечания:
Здесь очень много букав, знаков препинания и слов. Проше в ПБ в случае ошибок <3
Может быть, с первого взгляда всё действительно так и выглядело — Горшок был не таким уж грязным и убитым, чтобы на него тратить такую же уйму времени, которая оказалась потрачена на Андрея, — но Миха оказался именно тем человеком, который на месте усидеть не в состоянии лишние — и нужные — пару минут. Ему всё дёргаться, елозить из стороны в сторону, раздражать и без того заколебавшегося в край Андрея, напрягать его бедную спину и ржать надрывно над Андреевым нелёгким положением нужно было. И без этого никак.
Князь всё-таки пару раз не сдержался — треснул Мишке по башке его упрямой с чувством, с наслаждением садистским и удовлетворением, но легче ни себе, ни ему, к сожалению, не сделал. Хотя Миха — во дела — на пару мгновений притих, притаился, замолк, но только чтобы потом с новой силой окатить Андрея с ног до головы водой. Андрей сердился пуще прежнего.
С грехом пополам, но Миху отмыть всё-таки удалось — ценой своих ломаных конечностей и затёкших до скрежета суставов, но удалось. Мишка возвышался над ним в полный свой неуёмный рост, воззирался как свысока, хотя был, казалось, немногим выше, смотрел с ехидным прищуром на стушевавшегося тут же Андрея и развесёло лепетал:
— Чё стоишь-то? Полотенце хоть дай, ё-моё, — и, не дожидаясь никаких действий со стороны Андрея, не надеясь на его быструю реакцию и на его тугодумный мозг, невозмутимо стащил с его бёдер полотенце и замотался в него сам.
Андрей не успел даже среагировать, чтобы вовремя предпринять хоть какие-нибудь попытки вернуть нагло стыренное, но только вздохнул — сил препираться с Михой совсем не осталось, — махнул рукой и взял другое полотенце. Миша только поглядел на него удивлённо, вопросительно, но ничего не сказал — в кои-то веки согласился боле его не мучать. Как благородно с его стороны.
В таком виде, прикрываясь одними только полотенцами и сжатой в руках одеждой, схваченной по пути со стиралки и с пола, мокрой местами и грязной, они проскочили в Андреевскую комнату мимо сидящего на кухне Сергея Александровича, по-видимому, их не заметившего: Андрею вдруг стало до мандража страшно показываться в таком виде родителям — больше матери, конечно, но и перед отцом не хотелось светить своими синющими фингалами и рассечёнными тут и там участками кожи, скорее, чисто из принципа, — мало ли, что они на такой его разукрашенный вид могли вынести. Жить-то всё ещё хотелось — в идеале, конечно, целым и невредимым, но после материнского гнева целым и невредимым точно не выберешься.
Рано или поздно, понятное дело, родители бы всю эту красоту всё равно увидели, только вот это «рано или поздно» хотелось тянуть до самого последнего, до самого победного, сидеть за закрытой дверью своей комнаты до скончания времён с самой, возможно, сомнительной на свете компанией — зато с какой.
— Еба-ать, — протянул вдруг восхищённым голосом за спиной Андрея Миха, вертя головой туда-сюда, осматривая комнату. — Это чего? Это ты всё нарисовал?
Андрей — выдернутый самым наглым образом, к слову говоря, из своих мрачных мыслей, — кинув на свою кровать вслед за Михой свою попорченную одежду, взглядом пробежался по стенам комнаты, куда так явно и настырно пялился Горшок, увешанным его собственными рисунками, фотографиями и коротенькими стишками с мелкими пририсовками его личного авторства — которыми он, кстати, гордился больше всех остальных своих шедевров: настолько, что понавешал это всё по всему периметру своей комнатушки, — и неопределённо поводил в воздухе рукой.
— Я, я, — наотмашь ответил он, подтягивая полотенце выше к пояснице; Князь бы похвастался, ой как похвастался сейчас перед Мишей, распушил бы свой павлиний хвост и давай бы им размахивать, превознося своё святое имя и чудо-талант над всеми остальными — бездари, неучи, — но настроения не было настолько, что не хотелось даже выпендриваться. Вот ведь до чего довёл себя; Андрей трясёт головой, ловя взглядом появившиеся тут же искорки вокруг, — не время сейчас их рассматривать, Мих, вообще не время.
Горшок повернулся всем телом к нему резко, чётко, встретился своими уверенными коричневыми глазами с горящие сомнениями и страхами голубыми и развёл в недовольном жесте руки в стороны. Андрей еле сдержался, чтобы не стукнуть себя ладонью по лбу: не стоило ему вот так просто показывать свои, хоть и настоящие, но противоречивые чувства, свои неуместные слабости — даже выражать их едва-едва своей мимикой; Миху ведь, если понесёт, не остановишь — а на то у Князя совсем не оставалось никаких сил, выдержки и благоразумия; он бы попросту взашей выгнал Миху, если бы тот только начал.
А ведь он начал. И Андрей — вот неожиданность — оказался полностью прав во всём, о чём только ни придумал — уже читал все Мишкины действия наперёд, уже предсказывал его дальнейшее поведение и уже прекрасно знал, что, как и с какой интонацией вырвется из его неугомонного рта.
И как это только Миха научился считывать его эмоциональное состояние только по одному его неровному взгляду за столь короткое время? Как он смог разглядеть в одной только небольшой складке у него меж бровей его истинное состояние? Как он за столь короткое время смог его, в конце-то концов, понять? Понять настолько, чтобы нравоучительно начать свою проповедь:
— Пока ты тут очковать будешь, я, это самое, полное право имею, — Миша подошёл к нему ближе, уложил свои руки ему на плечи и с силой встряхнул; Андрей сдавленно промычал и буквально отодрал чужие руки от себя, минуя последующие возможгные покушения на его и без того пошатнувшееся физическое здоровье. — Чё ты как мелкий? Пересрался, видите ли, что мамка с папкой наругают, ё-моё, пьяная пятнадцатилетка.
Миха бил точно в цель, не жалея, не раздумывая, не мусоля; у Андрея комом в горле встали всевозможные возникшие в ту же секунду в голове маты, оскорбления и нелестные слова, скопившиеся за всё время пребывания рядом с ним буквально бок о бок, которые он усилием воли постарался подавить: Миха выглядел уверенно и серьёзно, и его злость напару с грубостью можно было понять — и Князь очень силился это сделать, да только терпения на всё всегда не хватало даже у него. Тем более у него.
— Нашёлся тут герой, — шипит он, складывая руки на груди, — будет он меня ещё тут… Не зная ничего, поносить. Чё, думал, на слабо взять? Да хуй тебе!
«Не зная ничего» звучало, скорее, слишком пафосно и лицемерно в сторону того единственного человека, кто только из всех остальных смог узнать его настоящего, не расспрашивая, в общем-то, почти ни о чём.
И, вопреки своим словам, Андрей всё-таки распахнул дверь, чуть не зарядив по носу не ожидавшему таких резких смен настроений Мишке, который уже готовил гневную тираду в ответ, чтобы уверенным, размашистым, отдающимся с каждым тактом болью шагом проследовать на кухню — туда, где, очевидно, его ждала уже самая последняя, неминуемая гибель. Андрей словно шёл на самоубийство; он не хотел признаваться в том самому себе, но, конечно, слова Горшка его несколько за живое задели — может быть, даже не несколько, а очень сильно, — Князю было по большому счёту плевать уже, посчитает ли Миха, что взять его на понт всё-таки удалось или нет. Хотелось уже просто перетерпеть, пережить остаток этого дня, залечь спать — желательнее, на дно — часов на двенадцать, а завтра проснуться полным уверенности в абсурдности предыдущего дня, ненависти ко всему сущему и ненависти к самому себе, в первую очередь.
Если бы всё было так просто, Андрей бы давно воспользовался подобным жизненным советом — после того, как выдержал бы на себе осуждающие взгляды мамы и грубые отцовские пальцы на его ранах, постоянную компанию Горшка и выпроводил бы его из дома. Жаль, жизнь была намного сложнее того, чем хотела на первый взгляд показаться.
Хотя, может быть, Миху так уж сильно выпроваживать из дома не хотелось. Князь бы, может быть, даже оставил его у себя на ночь — только чтобы ещё хотя бы ненадолго от него никуда не отходить. Побыть рядом ещё чуть-чуть…
Они, толкаясь и локтями друг друга пихая, возникли в кухонном проёме в тот же миг, когда Сергей Александрович решил встать со своего насиженного места и, очевидно, отправиться на их поиски. Он взглядом равнодушным пробежался по двум покалеченным телам — один другого краше, — вернулся на место и жестом подозвал Миху к себе. Андрей сначала испытал какой-то неуместный укол в груди — но только на миг; его отец всё ещё был не способен в эмоции и искренность. Даже когда первым подозвал к себе не собственного сына, а чужого. Он просто не думал о таких мелочах — в отличие от Андрея.
— С тобой быстрее справимся, — пояснил отец, осматривая придирчиво Мишины руки и торс, когда тот подошёл ближе. — Тебя как звать?
— Миха… Горшенёв, — сипло выдал он, непонятно чего испугавшись, спрятал свой удивлённый донельзя взгляд за спадающими на лоб мокрыми прядями волос и так и замер.
Андрей непонятливо склонил голову вбок, но предусмотрительно промолчал. Сергей Александрович малозаинтересованно промычал — а Миха, кажется, в тот же момент выдохнул чересчур уж громко и показательно-облегчённо.
— Михаил, значит, — под нос себе прошептал он, порылся в аптечке, доставая пару тюбиков мазей неизвестного происхождения, рулон ваты, йод и перекись, и снова перевёл свой пустой взгляд на стоящих перед ним Андрея и Мишу. — Сергей Александрович. Можешь звать просто дядей Серёжей.
Миха вскинул брови — Князь буквально всем своим естеством почувствовал, как тот напрягся: он весь едва ли не сиял недоверчивостью и растерянностью, — что-то утвердительно промычал ему в ответ и вновь замолк. Андрей с не меньшей степенью ахуя — не понятно было, больше от своего отца, от Мишки или от них обоих в целом — наблюдал за всей сложившейся пред ним ситуацией молча, будто боясь нарушить воцарившуюся вдруг вокруг них хрупкую идиллию — если густое напряжение можно было таковой называть.
Да и о какой идиллии может идти речь, если отец Андрюхин доброжелателен не потому, что заинтересован, а потому что ему попросту плевать — Андрей это прекрасно понимает, — и ему, чтобы лишний раз не париться, проще сделать вид, что он со всеми дружелюбен, чем отпустит всего себя и останется самим собой — то есть безэмоциональным камнем и бледным пятном, с которым вообще мало кто по-настоящему захочет дела водить, кроме матери, — а Миша просто в глупом неведении довольствуется чужой снисходительностью даже при условии его неподобающего для — позднего, надо сказать — гостя внешнего вида.
Андрей приличия ради не закатывает глаза и не вздыхает громко и удручённо, отходит к окну и садится на подоконник, уперев руки по бокам от перемотанных полотенцем бёдер.
— Заболеешь, — предупреждает отец больше по обусловленной надобности, чем от реального желания сына предостеречь — Андрей это прекрасно понимал и только лишь назло ему — и как протест всему, что ни на есть, начиная от природы с её плохой погодой, заканчивая общественными устоями и правилами — не стал слезать с окна.
Заболеет — будет кое-кому забота, будет кое-кто вот так же равнодушно ставить ему горчичники, безразлично слушать тихие Андреевы маты под нос из-за того, что щиплет, будет кое-кто его пасти — только по причине «так нужно», а не по причине «иначе ему будет хуже», — Сергею Александровичу это всё и даром не нужно было, и за деньги: проблем на работе, в жизни и в семье у него и без того хватало. Андрей знает — проходили, и не один раз.
— Ну чё ты, Дюх, ё-моё, — вклинился вдруг Миха, протягивая обе руки перед собой, когда Сергей Александрович открыл тюбик и выдавил на пальцы мазь, — ты и так… Ну, это, — Андрей поглядел на него такими страшными и угрожающими глазищами — не дай Бог этот умник сморозит что-то, что послужит Андрею не алиби, а компроматом, — какими только и мог смотреть человек, тайна которого вот-вот может раскрыться тем, кто о ней должен был знать в последнюю очередь и крайне нежелательно, чтобы знал вообще, — после душа.
Нашёлся, что сказать, всё-таки — на его же счастье; Князь выдохнул тихо — так, чтобы его не было слышно за спиной отца, — но тут же задрал одну руку вверх, сжимая ладонь в кулак с оттопыренными средним и большим пальцами. Горшок хмуро на него глядит — в его глазах читается сплошное недовольство: как же ему не понравилось это Андреевское неповиновение, — переводит взгляд с его фака на грубые мужские ладони, которые уже начали осторожно смазывать наливающиеся синяки на его руках какой-то дурно пахнущей мазью, и сдавленно прошипел, поджимая губы и вжимая голову в плечи: пытался как можно меньше жмуриться и мычать.
Андрей опустил голову и вперил задумчивый взгляд в пол — сделал вид, что ему чуть-чуть стыдно. А может, не сделал; в голове мешался маревом, заполнял всё пространство собой, бил изнутри по черепной коробке один-единственный вопрос: с чего бы Миху так внезапно стало волновать его здоровье?
Глупо спрашивать об этом самого себя после того, как Миха его буквально из лап смерти вытащил, домой отвёл, умыл — и чуть снова смерти в руки не передал, только теперь уже не просто так, замызганным и избитым, а так, по красоте всё, на блюдечке с голубой каёмочкой. Глупо было бы спрашивать об этом самого себя, если бы в этот момент Миша выглядел как какой-нибудь глубокомыслящий человек, который думает не о том, как так с ним, незнакомцем, могут обходиться так по-доброму, как это «Сергей Саныч» не поносит его по самое не хочу, не материт и не винит в неспособности спасти его сына от опасности — что не смог полностью его защитить и допустил такое вот его полуживое-полумёртвое состояние, — а о том, что с мокрого ещё Андрея может продуть на сквозняке.
Михе не приходила мысль вдруг в голову, что, например, отец его так обхаживает, потому что их искалеченные в разной степени тела буквально кричали о том, кто был победителем, а кто — пострадавшим? Что было бы просто глупо со стороны отца предъявлять что-то спасителю, а не жертве? Андрей потёр напряжённую переносицу и поднял глаза на него.
Горшок пальцы ломает и губы кусает, когда Сергей Александрович уже во всю промачивает перекисью не успевшие ещё затянуться раны на животе, стараясь выглядеть, видимо, не по годам стойким и терпеливым, хотя в груди бушует огонь и крик толпится в горле — это так он как можно упорнее пытается понравиться Андреевому отцу? Остаться у него на хорошем счету? Заполучить его расположение?
Но зачем? Зачем Мише добиваться этого расположения? Зачем ему пытаться понравиться Князевым родителям? Словно он планирует прийти в их дом снова — и не раз. Андрей иронично хмыкает — взволнованно, прерывисто: одна мысль о том, что Михе придётся побывать здесь вновь, очутиться в его скромном обиталище, вновь стать частью воспоминаний, хранящихся в стенах этой квартиры, вызывала в нём неестественный трепет и мандраж; Миха сразу же заметил, подметил, запомнил и запланировал докопаться до него за это позже, — слезает с подоконника и подходит к кухонному столу, на котором мирно покоилась раскрытая аптечка.
То ли злость, то ли зависть, то ли что-то ещё неясное и неизвестное, но захлестнуло Андрея с головой, не отпускало и в тиски сжимало всё его былое благоразумие; захотелось вспылить, захотелось разгромить всё вокруг себя, захотелось накричать на всех родных-близких-друзей-незнакомцев, кто только подвернётся под руку. Андрей не мог сам себе объясниться — понять, с чего бы вдруг ему так злиться и обижаться, — но сдерживать себя тоже не особо хотелось. Не хотелось вообще — но пришлось: ни отец, ни Миха точно не стали бы терпеть его неуместные и нежданные выходки прямо сейчас. Нужно начать с чего-то безобидного — этим же, в идеале, и закончить.
— Сам сделаю, — заявил безапелляционно Князь, хватая тут же открытый тюбик с мазью и усаживаясь рядом за стул, — чем вас ждать.
Он и не понял сразу, чьи это руки его схватили разом за ладонь, в которой он сжимал мазь — только подняв голову выше, он понял, что это были руки… И отца, и Горшка одновременно. И выглядели они оба так, будто, не сообщаясь между собой, осуждали эту самостоятельность Андрея одинаково презренно — осуждали его самую простецкую реакцию так, будто это было самое огромнейшее преступление против всего человечества. Хотя Андрей, конечно, знал лучше всех — ну, может, только не лучше матери, — что у одного во взгляде метался не страх за него, а желание его отцу угодить побольше, показать, какой он классный и хороший друг для его горе-сыночка, а у другого — поволока абсолютно тупого, непробиваемого, вечного безразличия.
Андрею вмиг стало так тошно, так противно, что он одним лишь превеликим усилием своей воли остался сидеть на жопе ровно. И неясно ему стало, с чего бы вдруг взгляд отца стал схож с блистающим эмоциями и чувствами взглядом Михи, и с чего бы вдруг Михе выбивать у Князева отца его к нему благосклонность — внезапно похожие на правду сомнения заполнили его мысли до предела, и никаких других предположений и доводов под пеленой застлавшей разом все глаза обидой он, даже если бы очень постарался, выдумать бы не смог.
В груди что-то сильно закололо, завопило, забилось сотнями птиц по клетке бешеным ритмом — да так невыносимо, так больно и тягуче-удушающе, что руки его, кажется, начали едва заметно подрагивать. И если бы это никто не заметил — если бы, — он бы, может, ещё смог выйти сухим из воды.
— Ё-моё, замёрз уже, что ли, — прощебетал по-детски наивно Горшок и дёрнул Андрея на себя, заставляя его — пошатнувшись опасно, приготовившись уже встретиться лбом с углом стола, но оказавшийся вовремя придержанным под грудь — подняться со стула и встать рядом. Миха кивнул на него, мимолётом глядя то себе под ноги, то Сергею Александровичу в глаза, и улыбнулся криво — ободряюще-развесёло, уверенно и упорно. — Вон, его давайте лучше. Я-то живчик ещё, ёпт, Дюха-то совсем…
Андрей мучительно-медленно перевёл свой тяжёлый взгляд на поглядывающего на него краем глаза Мишу, стараясь в свой грозный вид вложить максимум недовольства, ярости и пассивной агрессии — у него это, кажется, вполне себе вышло. Горшок только резко хлопнул его по спине, демонстрируя, видимо, Сергею Александровичу всё плачевное Андреево состояние — или просто от того, что кулаки неожиданно и очень невовремя зачесались кому-то ещё зад надрать, — когда тот рефлекторно подался вперёд и с силой зарядил предплечьем Михе по животу, выбивая из его груди весь воздух и тоже вынуждая его крючиться, только в другую сторону.
Дурачиться с Горшком было бы намного лучше, проще и веселее, если бы не то положение, в котором они оба в данный момент находились: под пристальным взглядом отца вот так просто, как в ванной, отрезанными от всего остального мира, предоставленные исключительно самим себе и друг другу, и легко вести себя точно так же, как и наедине, с Мишей было просто невозможно — стыдно, стрёмно, странно. Андрею — но не Михе. Ничто не могло остановить его перед соблазном защекотать заржавшего и без его помощи, полуголого Князя с призывно оголённым торсом, сгиная его пополам, стараясь разбавить атмосферу и попытаться хоть как-нибудь его развеселить. У него это, нужно сказать, получалось, неплохо так получалось — но чёрта с два Андрей когда-нибудь в этом признается.
Отец на всё развернувшееся прямо перед своим носом действо смотрел… Ну, как смотрел обычно — так, будто его всё происходящее не касается никоим образом, будто людей перед собой он видел впервые и будто в этом доме оказался случайно — квартиры перепутал, дома, города. Андрей к такому его взгляду привык уже очень давно — хотя это всё равно ножом по сердцу продолжает его и по сей день резать, жрать изнутри тоской и болью, старые раны бороздить, — а вот Миха, кажется, туго-худо-бедно непробиваемой головушкой своей начал о чём-то догадываться только сейчас. Очень кстати.
Князь сдерживает победный вопль — «Как ты сразу, дубина, не мог заметить!» — когда Мишкины глаза прояснялись постепенно, мерно, медленно, когда до него медленно стало осознание доходить — необычный, нетипичный и нечастый случай; тугодумность Михину можно ещё было понять, принять и простить, — когда он полным ясности и прозрения взглядом стал блуждать по всему Андрееву ехидно ухмыляющемуся лицу, буквально кричащему: «Теперь ты понимаешь!», в поисках ответов на рой вопросов в своей бронебойной черепушке.
И давно ль Андрей научился вот так без слов, по одним только бесовским глазам Миху понимать лучше, чем пытался всю жизнь понять собственного отца, с которым он живёт вот уже почти шестнадцать лет под одной крышей? Какая ирония: узнать о незнакомце намного больше, чем до сих пор пытаться узнать о том, кого увидел в самом начале своей жизни одним из первых — как же это было в стиле Князя.
Сергей Александрович даже плечами равнодушно не пожал — хотя бы приличия ради, — только подозвал к себе махом руки Андрея и снова взял мазь, осматривая его перед придирчиво. Князь даже и не думал теперь рот открывать: сжал зубы до скрежета, губы до посинения, нахмурился и приготовился сдерживаться как только можно, чтобы ни писка не издать, ни мата не крикнуть. Но даже тут отец вдруг решил его удивить своей невообразимой, нечастой разговорчивостью.
— Расскажи, что случилось, — вдруг выдал он, выдавливая на пальцы мазь и принимаясь распределять её на синяки на животе. Андрей удивлённо вскинул брови. — Сам ты матери не скажешь — скажу я.
Князь неверящим взглядом бегал по отцовскому лицу, искал подвоха в его словах и неожиданном проявлении какой-то его… Заботы? Или что это вообще за фокус такой был? Хлопал глазами и вертел голову к не менее удивлённому, окончательно сбитому с толку Мише — вот кому приходилось хуже-то всех: вот кто на самом-то деле не понимал ни черта. Когда он встречался своими глазами с такими же перепуганными, бушующими горе-океаном голубыми, понимал даже без слов: Андрей был поражён не меньше. Едва ли это помогало ему хоть что-то понять — едва ли это хоть как-то облегчало ситуацию в целом.
Андрей не собирался вообще кому-нибудь об этом — ну, то есть об отце, о семье своей в целом и о том, какая у них дома творилась идиллия, что домой не хотелось возвращаться настолько же часто, насколько не хотелось из него уходить; он вообще не собирался с кем-то о своём делиться едва знакомому человеку, если бы этим человеком не оказался вдруг Миша — хоть как-то рассказывать: ни знакомым, ни друзьям, ни, тем более, родителям — обсуждать это с ними и пытаться прийти к единому решению. Это заведомо уже была провальная попытка вмешательства в естественный строй их жизни. Он не думал в действительности, что когда-нибудь всё же найдёт кого-то, кого посвятит в эти свои семейные тайны: потому, как минимум, что сор из избы выносить не привык, да и зачем зазря портить чужое мнение об его матери с отцом? Они люди-то, исключая всё это, хорошие — а кто из нас, в самом-то деле, не плохой родитель?
Самое страшное и опасное в такой неуместной просьбой отца было то, что подобное его поведение было абсолютно непредсказуемо, и непонятно было совсем, что он теперь ещё может такого выкинуть: подобные от него предложения были настолько же редкими в стенах этой квартиры, как и успехи Князя в химии. То есть почти нулевые; Андрей побоялся даже начинать свой рассказ, не разобравшись во всех деталях с самого начала.
И осознание до него стало доходить неестественно быстро: ещё бы отцу за него волноваться — закатай губу, Андрюша, — а не проявлять тупую осмотрительность. Ту осмотрительность, которую он имел привычку проявлять почти что во всём, начиная от самых бытовых проблем, заканчивая такими вот нонсенсами, как сейчас — ничего не меняется и не станет меняться, пора бы уже смириться и забыть. Ту осмотрительность, которой и ограничивался весь его спичечный эмоциональный диапазон, за рамки которой его интерес — да это даже интересом нельзя было по-нормальному назвать; скорее, это было хоть какое-то стоящее проявление чувств у замшелого тысячелетнего камня — никогда не выходил.
Ничего удивительного в таком поведении отца не было — совершенно стандартная и обычная его реакция на всё происходящее в мире вокруг. Вот только взволнованности и дрожащих рук Андрея хватило на то, чтобы на полном серьёзе начать взвешивать отцовские слова на весах с чашами «Не эмоция» и «Эмоция», чтобы в самом деле хотя бы на секунду допустить мысль о том, что вид разгвазданного лица его сына пробудил в нём хоть что-то похожее на сострадание, злость — да хотя бы радость: Андрей был согласен даже на то; тогда бы это, наверное, многое смогло объяснить, — чтобы на секунду забыть о том, с кем он вообще имеет дело.
Отец же сам сказал, что матери обо всём вместо него расскажет — не хочет зря нервы трепать, слушая их ругань, ссоры и крики посреди ночи, мешающие заснуть нормально, потому что, как показала давнишняя практика, безразличие отца каким-то неведомым до сих пор Андрюхе образом как успокоительные на Надежду Васильевну воздействует, словно ей просто нужен кто-то максимально невозмутимый, спокойный и равнодушный, кто сможет поделиться своими нескончаемыми запасами умиротворения с ней в любой момент. А мать ведь до утра ждать не станет, действительно накинется на сына — и на Мишку, если случайно под горячую руку тоже попадёт — в самый неожиданный час, но исключительно только чтобы унять свои за него тревогу и переживания. Она на него просто так никогда не кричала — Князю в свои-то пятнадцать хватило ума до такого додуматься.
И, если так подумать, ничего плохого в том, чтобы рассказать обо всём отцу — не было теперь, когда Андрею всё стало кристально чисто и ясно: кто, если не он, сможет донести до разбушевавшейся мамы всё предельно сухо и покойно? Кто, если не он, спасёт их всех от поджидающей их за каждым углом опасности? Кто, если не он — и не Миха, конечно; но он, скорее, был тем, кому просто пришлось об этом узнать, поучаствовать и непосредственно на это повлиять, — будет, в конце концов, знать всю правду этого злосчастного вечера этой злосчастной пятницы? И Андрей, вдохнув как можно тише как можно больше воздуха, всё-таки решился:
— Подрался на улице с пьяным мужиком. Вступил в неравный бой, — вяло констатировал он, слабо ведя плечом в сторону Горшка, — а Миха меня спас.
О своём нетрезвом состоянии он всё же решил умолчать: вот тут уж, как матери мягко объяснить ни попытайся, так просто она эту новость оставить всё равно не сможет — сожжёт на первом попавшемся лесном костре заживо. И бровью не поведёт.
Сергей Александрович покивал малоувлечённо — быстро он сдулся: никакого интереса в его глазах Андрей уже разглядеть не смог; даже ради гостя не стал долго распинаться и играть не свою роль — и продолжил мазать Андреевы ушибы. Миха отошёл ему за спину, будто прячась от кого-то — то есть от кое-кого всеми определённого — за ним как за баррикадой. И Андрею бы пристало сразу догадаться о том, что Горшок собирается вякнуть или сделать что-то такое, что потенциально сможет навлечь на него праведный гнев отца — или Князя, в первую очередь, или кого-нибудь ещё, кто сидел, например, за стенкой, и явно не пытался подслушать их разговор, — но тугая мысль посетила голову его слишком поздно — ровно в тот момент, когда Миха уже, водя носом по воздуху в невинном жесте, внезапно, может быть, даже для себя, выдал:
— Я его ещё пьяным поймал. Думал, это самое, что один не справится.
Андрей вмиг превратился в бешеную, агрессивную, но очень молчаливую, немую фурию: повернул в его сторону голову будто со скрипом — едва ли не вся кухня услышала скрежет шестерёнок в суставах, — как в замедленной съёмке, зыркнул на него так, что одними только глазами уже сто раз сравнял Михино высоченное тело с землёй, сладострастно огрел лопатой по башке и обоссал — в обоих смыслах. Горшку просто повезло, что Князь сейчас находится в не самом лучшем своём состоянии и в не самых лучших руках — так бы пощады от него не дождался. Уже который раз за этот только вечер! Сколько раз Андрей будет мечтать его побить в сумме за все те будущие разы, в которые они решаться снова справить дни вместе?
Андрей что, действительно рассматривал такой вариант?
— Я так и понял. В холодильнике на одно пиво меньше, — ответил монотонно, скучающе и с интонацией знающего обо всех про всё на свете человека отец, чем, кажется, стабильно удивлял и выбивал из колеи Миху только сильнее: Андрей понял это по вмиг замолкшему за спиной хрусту пальцев и чужих осторожных шагов босыми ногами по плитке.
Андрей силится поднять взгляд на отца — понимает же, что никто ничего ему не сделает; так почему же тот фантомный страх из глубокого, давно позабытого им детства до сих пор не оставляет его даже сейчас? — но не хватает ему ни смелости, ни желания. Он знает, что там увидит: взгляд спокойный, тихий, бесчувственный и равнодушный, и нет и не будет ему дела до того, пришёл Андрей домой трезвым, пьяным вусмерть, покалеченным и еле живым или с трупом мёртвой женщины — его голубоглазый штиль в глазах не разбушуется ни на секунду, ветер не поднимет эти многовековые стоячие воды, не откроет всему свету свои зловещие тайны и не покорёжит чью-то несгибаемую, упрямую волю, не покажет свой нрав и так и останется до самого конца мерно прибивать воду к самому бережку.
Хотя, наверное, сравнивать эти две серые радужки с чем-то таким красивым и глубоким, как море, было преступлением против природы: если Андреевы голубые глаза-океаны напоминали собой бескрайние, чистые, широкие просторы, пышущие свободой и молодостью, глубокие впадины и иссиня-чёрные непроглядные бездны, в которых, если (не)посчастливилось кому туда попасть — но кто зачастую туда никогда не попадал, — тонут корабли, наслаждаются своей простой, безбрежной жизнью люди и ныряют водолазы, расследуя остальные девяносто восемь процентов дна, в которых столько ещё нераскрытых тайн и загадок, столько неразрешённых мифов, поражающих слушателей своей несуразностью и глупостью, но тревожащих все умы без исключения, то глаза его отца напоминали, скорее, простую лужу. Ничего красивого, ничего необычного в ней нет и никогда не было: она появилась из ниоткуда после ливняка — никто и не заметил — и так же уйдёт в никуда — настолько же блёкло и незаметно, — её не волнует ветер и не тревожат людские дела, её сложно отличить от других ей подобных и нетрудно познать её глубинные тайны — и тайн у неё как таковых нет, и глубину её «глубиной» назвать сложно. А жизнь её началась в сезон дождей и закончится сезоном засухи, незаметно для всех — и для себя самой тоже.
Но чем именно эта грязно-простецкая лужа так понравилась матери? И чем эта непримечательная, безбрежная куча мутной воды продолжает пугать Андрея, не имея на своём дне ни капли чего-то загадочного и неразрешённого?
— Матери не скажу, — добавил отец тише, и Князь понял сразу же — в этот раз ему понадобилось лишь пару мгновений для того, чтобы до него, наконец, дошло, — что из всех троих находившихся в этой кухне человек о нём заботились по большей мере лишь полтора человека: один целый Миха и чуть-чуть он, Андрей, сам. — Но чтобы больше такого не повторялось.
А как же. Никогда не повторится.
Сквозь неприкрытое ничем наставление Андрей упорно слышал только: «Ты выпил моё пиво — я хотел выпить его сам; ты мне помешал, но мне всё равно и, по большому счёту, насрать: просто не хочется снова лишний раз мотаться в магазин». Князь сглотнул подкатившие к горлу нежданно-негаданно слёзы и повернулся к отцу спиной, когда тот за бок его — цепко, больно, нещадно — потянул и снова выдавил себе на пальцы мазь.
Теперь Андрей мог полностью увидеть стушевавшегося и явно стыдливо косящего на него свои глаза Горшка; сам он старался всем видом показать ему своё разочарование, тоску и смирение, только плечами для пущей театральности не пожал: помешал бы отцу смазать его синяки, а значит, растянул бы этот процесс на ещё пару секунд, что мигом им обоим стали навес золота — причём и для него, и для Михи, которому было в этой кухне, в этой молчаливой Князевской компании и в таком полуголом положении очень не по себе. Андрею даже стало жаль его — иррационально, неуместно и нелепо, — потому он, повинуясь наваждению, протянул руку в его сторону, чтобы едва коснуться его плеча, привлекая мимолётно его внимание, и очень уж миролюбиво и гостеприимно для их случившейся только что не самой приятной ситуации сказал:
— Пойди в мою комнату. Знаешь ведь, где она.
Миха просиял в момент — а как же: считай, Андрей оказал ему жест доброй воли и высшей степени снисходительности — и стал вдруг выглядеть настолько счастливым, что, по ощущениям, был готов накинуться на Андрея, сжать его до удушья в объятиях, расцеловать весь его лоб и макушку и рассыпаться перед ним в унизительных благодарностях — настолько он хотел отсюда, с этой кухни, с этого места поскорее смыться. Он поймал взгляд Сергея Александровича — что-то ему в этом взгляде не понравилось, потому что он тут же остепенился, поёжился и только сдержанно на предложение Князя кивнул, — резко развернувшись на пятках на все сто восемьдесят, прошлёпал по полу чуть ли не солдатским маршем и скрылся, наконец, за дверью Андреевской комнаты.
Андрею показалось, что совсем слабо, будто за толщей воды, под кромкой вечномерзлотного льда, он услышал чей-то облегчённый вздох и тихое ликование — Князь растянул губы в подобие радушной улыбки и тут же тихо шикнул, стоило отцу как-то внезапно и слишком сильно надавить на очередную больную точку на Андреевой спине.
Вслед за скрывшимся в дверях его комнаты Михи Андрей, к своему огромнейшему удивлению и паническому страху, увидел, как, метнув какой-то странный, смешанный взгляд в его сторону, туда же, в его же комнату, в его же укромное, спасительное местечко, в котором он хотел спасти на момент и Горшка, зашла мать, тихо, будто боясь, что её кто-то услышит — хотя её услышали, увидели и почувствовали буквально все, — закрыв за собой дверь.
У Андрея вся жизнь перед глазами пролетела, и казалось ему теперь, что всё, что ни существует сейчас вокруг него, станет его последними воспоминаниями о былой жизни — последними его воспоминаниями перед тем, как от подачи кое-чьей определённой руки он отойдёт на тот свет, провожаемый не самыми любвеобильными словечками и не самыми сочувствующими глазами. И в этот раз Горшок уже вряд ли сумеет его спасти — теперь уж точно.
Он напрягал слух, силился расслышать хоть что-то за шумом сквозняка, редкими хлюпами мази и отцовского тяжёлого дыхания позади, но смог уловить только невнятное бормотание, нечастые Михины вскрики-возгласы — разобрать которые, к слову, тоже не представлялось возможным — и приглушённые звуки шагов за дверью. Ничего хорошего это, конечно, не сулило, но насколько это всё сулило ему плохим, ужасным и губительным, ему очень хотелось узнать — на кону, считай, была его жизнь, его будущее и настоящее. Может быть, чуть-чуть и прошлое — всё.
Чем дольше Князь думал над тем, что может попытаться выведать у Горшка мать и что он решит ей сказать, сколько правды скрыть и сколько лжи осуществить, тем сильнее тряслись его поджилки. Да что там — отец в какой-то момент схватил его за руку, сжал почти до хруста предплечье и тихо произнёс:
— Прекрати дрожать. Ничего она ему не сделает, — и неясно было, притворялся ли только он настолько непроходимым и недогадливым, или только хотел таковым показаться — или пытался, как и с матерью, своё безразличное и беспристрастное состояние воздушно-капельным на Андрея перенести? Только вот он не учёл одного: Андрей — не его мать. Он такому не поддаётся.
Конечно, с Михой Надежда Васильевна вряд ли что-то сделает — если речь шла о физических и моральных увечиях. А вот что она может сделать с Андреем после Горшковских показаний — другое дело, другие последствия и совершенно другие бившие яростно изнутри мысли в башке. От одного только маминого злого взгляда, с которым она их встретила, Андрюху уже брал мандраж — и отец, о чудо, не воспринял эту дрожь как переохлаждение, хотя другого умозаключения, отличного от общепринятого и обычного, от него Князь никогда ждать не привык. Хотя лучше бы воспринял, лучше бы снова в Андрее ошибся и снова оказался не прав — Андрею было бы так намного спокойнее засыпать сегодня.
Он подался всем телом вперёд — упал бы, не поддержи его вовремя, схватив за обе руки, отец, — когда спина отдалась жгучей болью, захрипел и замотал головой, сжимая губы в одну полоску. Отец выпустил из захвата его руки, стоило Андрею выпрямиться и через плечо бросить на него свой перепуганный взгляд — на который Сергей Александрович, конечно, никогда никакого внимания не обращал. Будто что-то могло в этом его взгляде хоть когда-то измениться.
— Я пойду. Мне уже лучше, — твёрдо выдал Князь почти полушёпотом: боялся, что кое-кто за дверью каким-то неведомым образом сможет его услышать, хотя оба «кое-кого» вряд ли обращали внимание на какие-то внешние факторы; как жаль паранойя Андреевская от этого никуда не исчезала.
Андрей хотел сыграть на пофигизме отца и на его извечной покорности — что бы сынок ни сказал, исправно со всем соглашался, потому что никогда, в общем-то, не слушал и не хотел слушать, о чём сынок ему всё время говорит, — почти не прикладывая сил даже для грамотной, правдоподобной лжи, но на сей раз отец его почему-то услышал — решил услышать. Или так просто больше нравилось думать Андрею, оправдывая его апатию снова и снова.
— Стой на месте. Я только начал, а на тебе ни одного живого места нет, — он снова провёл поперёк копчика рукой, побуждая Андрея резко податься в другую от него сторону и сипло заскулить; никто его совсем уж не жалеет. — Чего стоит одна эта рана на полспины.
Князю захотелось заткнуть уши и разрыдаться полевым дождём. Захотелось заорать на отца то ли благим матом, то ли слезливыми мольбами, то ли просто махнуть рукой — не сделает же он ему ничего, в самом-то деле, даже за ним побежать не решится, не посмеет: не станет никто его останавливать — и самому с размаху вбежать в свою комнату, прервать разом все Михины пытки и пояснить за вечер матери всё самому — так он хотя бы будет уверен в том, что красиво сложенная им ложь никаким случайным свидетелем со стороны приукрашиваться не будет.
За свою шкуру Андрей переживал страсть как. И больше, наверное, всё-таки в переносном, а не в прямом смысле: не так уж и важна ему была его несчастная шкурка, если после всех ненарочных и ненужных подробностей мать в любом случае её с него заживо сдерёт, обрабатывай — не обрабатывай.
Отец этого будто не понимал — или не хотел понимать; или понимал, но ему было настолько до всей этой мелочи так параллельно, что он просто хотел уже поскорее закончить обрабатывать им двоим раны и со спокойной душой отправиться отлёживать бока на диване перед телевизором — и продолжал корёжить из себя лекаря-героя, который великого бойца и воина от ран смертельных спасает; есть ли смысл спасать того, кто обречён уже на верную гибель? Наверное, есть — но это точно был не Андрюхин случай.
Есть разница между тем, умереть сейчас или умереть после: между этими «сейчас» и «после» неизвестно, сколько великих свершений ты успеешь сделать; Андрей вот, например, точно ни одного, в этом не было никаких сомнений — именно это он и пытался мысленно донести отцу. А каков был в этом смысл? Никакого ведь почти: отцу и словами-то через рот донести ничего нельзя было — невозможно, почти антинаучно и чересчур уж утопично, — и никакие переменчивые электромагнитные волны его мозг совсем не волновали и волновать не собирались ни в одной среде.
Андрею всегда интересно было: его отец просто от природы не понимает намёков, или только притворяется тупым, чтобы его не трогали? Если первое, Андрей бы искренне ему посочувствовал, пожалел бы и оставил его навсегда в покое; если же второе, он бы просто молча, стоя зааплодировал такому гениальнейшему дарованию всего человечества. Но напрямую его об этом спрашивать Андрей, конечно, никогда бы не осмелился, как бы ни хотелось — а хотелось, как ни странно, очень сильно, очень часто и очень явственно; жаль, не представлялось возможным.
— Переживу, — просто отмахнулся он, но вокруг запястьев вновь сомкнулись цепи-руки, не позволяя никуда лишний раз дёрнуться. И именно здесь Князь уже был не в силах себя сдерживать. — Да чего ты прицепился!
Андрей редко позволял себе повышать на отца голос — он с ним в принципе редко в какой-никакой нормальный диалог вступал: отца как будто и вовсе во всей его жизни не наблюдалось почти никогда, — потому что чаще считал, что бессмысленное это дело — на стенку кричать, стенке огрызаться и со стенкой вступать в дебаты, но случалось и такое — вот прямо как сейчас, например, — что крышу напрочь срывало. Срывало, обычно, когда отец вёл себя так, как не ведёт большую часть своей жизни, когда его поведение выходило за рамки «как всегда» и когда он общался с Андреем больше какого-то определённого положенного — вот тогда Андрей не хотел с ним, таким необычным и исключительным, иметь дело: теперь ведь и не знаешь, что он может выкинуть. Да и не хочешь, на самом деле, знать — вообще ничего о нём больше знать не хочешь.
Вдруг это именно то, вот то, что навсегда разобьёт Андреевы мечты о нём? То, что навсегда испортит его о нём представление, порушит тот несменяемый годами однотонный образ? Вдруг то, что Андрей в нём увидит, разочарует его ещё сильнее и заставит окончательно потерять всякую веру в этого человека? Всякую надежду на то, что он изменится, переболеет, переживёт? Что что-нибудь когда-нибудь наконец-то в его жизни изменится, перестанет быть таким, как раньше и станет по-новому совершенным? Что нужно сделать ему, Андрюхе, чтобы, наконец, увидеть проблеск заинтересованности в этих двух бесформенных лужах? Присмерти у его ног валяться? В больнице засыпать навсегда под монотонные, становящиеся с каждым разом всё реже писки холтеровского монитора, обрывающиеся резко и переходящие в затяжной противный вой, сравнимый по непереносимости только с воем сирен скорых — так же невыносимо, так же тоскливо и так же безнадёжно? Что нужно было его отцу такого, что могло бы вызвать в нём настолько сильные и необъятные, неконтролируемые чувства, которые смогли бы пробиться, прорваться сквозь толщу этой бетонной стены? Заставить его хотя бы слегка поменять его одинаковое в течение вот уже минимум десяти лет — и то, потому что Андрей точно не помнит, что было до этого — лицо?
Чем больше Князь думал, тем гуще становилась пелена перед глазами, тем сильнее болело, кололо в груди и утяжелялось дыхание. И ведь не смахнуть даже позорные слёзы с глаз своих — руки-то всё ещё в тисках держат, и отпускать, по-видимому, не собираются до тех самых пор, пока Андрей не перестанет свои рьяные попытки слинять.
Правильно кто-то однажды сказал: «Горе от ума», — от ума действительно одно горе. Не будь Андрей столь задумчивым, рассудительным, извечно копающимся в любой возникшей случайно и не очень проблеме, не пытайся он поднимать в своей голове постоянные вопросы о сущности происходящего, не знал бы ни слёз, ни гадости, ни переживаний. Как Миха, например. Или как отец.
Внезапная мысль о Горшке странно отрезвила до сих пор ещё не пришедшего в себя Андрея, словно выдернула с самого дна непроглядного океана и вытащила силком на самый берег: и ведь в самом деле, чего он переживает? Чего куксится и киснет? Времени, что ли, много у него в запасе? Есть у него, что ль, время думать, рассуждать и зазря волноваться? Есть время переживать и очковать, ё-моё?
Князь выпрямился — отец от неожиданности чуть ли не подскочил с места, думая, что Андрей решил предпринять более настойчивую попытку побега — и расслабил плечи. Руки с его запястий постепенно, помалу спали — медленно так и осторожно, — будто всё ещё примиряясь, опасаясь, что Андрей резко выпорхнет из чужих лап и полетит прямиком к цели, не ведая препятствий; Андрей, если быть уж предельно честным, так бы и поступил, но рационально сам для себя решил, что тем сделает только хуже — и себе, и Мише, и, вероятно, ещё и отцу. Для блага же всех вокруг оставалось потерпеть всего немного — всего чуть-чуть — перед тем, как навсегда отправиться в свободное плавание. Чтобы причалить к одному определённому берегу, на котором уже вовсю без него творился скандал и беспредел.
— Давай быстрее. Никуда я не уйду, — промямлил он и подошёл к отцу ещё ближе, буквально подставляя спину под его ладони.
Сергей Александрович подвоха найти так и не смог — странно, что это вообще его хоть сколько-нибудь волновало; стоило только вспомнить о матери, как все вопросы вмиг отпадали, — снова выдавил мази на пальцы и принялся с новым усердием втирать её в кожу.
Андрей позволял себе лишь изредка мычать и дёргаться на слишком уж нестерпимых местах, где, как ни странно, синели его самые большие синяки и кровили самые глубокие раны — но только там. Он старался отвлечься на окружающую обстановку и не зацикливаться сильно на боли в районе поясницы — отец уже стал вовсю орудовал перекисью и йодом по всей площади спины, — но взгляд его то и дело цеплялся за плотно закрытую дверь в его комнату. Оттуда всё ещё доносились редкие возгласы и крики, которые было невозможно расслышать — или это были типичные Горшковские «ё-моё», «ёпта» и, что слегка местами удивляло и нисколько не вселяло никаких хороших надежд, «да Андрюха».
За Миху в груди плавно, волнами росла тревога; в конце концов, его же можно по праву героем считать — человека спас, как-никак, его же, Андрюху, то есть, — вокруг него бы все Князевы должны хлопотать — получалось наоборот, — а не давить с расспросами и выпытывать всю Андрееву — и его отчасти тоже — подноготную, отпускать недолеченного на растерзание озлобленной жены и сдерживать сына от Мишкиного вызволения из его личного, пришедшего, откуда не ждали, кошмара наяву.
Андрею в какой-то момент снова неиронично стыдно стало: Горшку снова за него отдуваться — и ведь никуда не деться, никуда ему не спрятаться и от разговора не сбежать, некому его спасти и некому за него вступиться; Андрей жалел его всё больше и больше. Но там же рядом, теплясь соседней мыслёй, поперёк горла вставал страх за своё шаткое положение, за своё здоровье — ментальное, по большей части — и за сохранение своего статуса «радость семьи» в маминых глазах — Князь надеялся, что таковое за ним всё ещё закреплялось, — кровоток перекрывал и отрезал весь воздух напару с измученным донельзя мозгом от остального тела.
Отец поворачивает его передом к себе, снова потянув за бок, и вытягивает его руки поближе к своим; вот так просто молчать Андрей не мог — с отцом тоже, он в этом случае исключением не являлся никак. Мысли неутешительные грызли изнутри, догадки волновали нервы, а вопросы по черепу с другой стороны резали не хуже клинка, и ему вдруг оказалось очень нужным завести хоть какой-нибудь диалог — отвлечься, перестроиться с мысли на мысль, перестать хоть сколько-нибудь волноваться. Хоть с кем-нибудь. Да, даже с отцом.
— Отпусти. Дай уйти, — снова попытал своё счастье он, но даже не удостоился ответа. В груди зверски забилась злость, потроша внутренности до кучи; Андрей — случайно, непроизвольно; ему того даже не хотелось — повысил голос. — Чего ты меня к себе-то пришил? Дай уйти!
Но, вопреки своим словам, Андрей истуканом стоял на месте, не пытался выдрать свои руки из захвата или податься назад в попытке уйти — отец даже не пытался его сдерживать, будто сам прекрасно понимал, что Андрей сейчас и с места никуда не сдвинется. Сразу как-то тошно стало на душе.
— Мама понимала, что ты ей не расскажешь правды, — подал вдруг голос Сергей Александрович хрипло, просвечивая люстрой флакон с йодом, прикидывая мысленно в голове, сколько ещё его может хватить, — и я тоже. Так что решила прибегнуть к помощи ближайшего очевидца.
Андрей с трудом мог вспомнить моменты из жизни, когда отец вот так просто пытался что-то ему объяснить; такое случалось настолько редко, что подобные случаи можно по пальцам пересчитать — и никакой литоты. Казалось, он железно-вольно полагал, что всё происходящее вокруг него — и с ним в том числе — не нуждалось в пояснениях с его стороны, что всё вокруг логично и просто, что объяснять кому-то столь простые вещи — значит оскорбить и себя, и того, кому ты объяснять вздумал, и предмет, который ты объяснить попытку предпринял. Потому-то лицо Андрея сейчас вытянулось в длиннющую страшную морду — каково счастье, что отец её заметить не успел.
— Сдалось ей… — прошептал он только ради того, чтобы что-то в принципе прошептать — молчать сейчас было невыносимо. — Вот как она нам доверяет.
— Мы сами это её доверие к нам похерили, — Князевы брови снова метнулись вверх, рот в удивлении раскрылся, а щёки втянулись. Теперь-то отец его страшную мину заметил — значения, конечно, как обычно не предал. Андрей даже позволил выдохнуть себе слабо, тихо, облегчённо: что-то в отце оставалось неизменным в любой ситуации, и это, обычно раздражавшее, иногда — вот сейчас, например — расслабляло и успокаивало. — Немного ещё осталось.
Андрей только кивнул и перевёл безучастный взгляд с глаз-луж на свой торс. Мышцы лба уже начали порядком болеть, когда он снова выгнул брови под неестественным углом; взгляд его метал искры и горел ужасом — он что, так и ни разу не поглядел на свой живот за этот вечер? — на нём в буквальном смысле не было живого места, почти один огромный синяк на всё пузо, обрывающийся местами и кое-где переходящий из одного рельефа в другой. И картина сия была настолько страшна, ужасна и неприемлима, что Андрей тут же поспешил взгляд свой увести куда-нибудь в сторону от всего этого кошмара: смотреть на всё это, даже покрытое слоем мазей, йодов и чего-то ещё — он не разбирал того, чем отец мазал его болячки — было невыносимо и невозможно ровно настолько же, насколько невыносимо и невозможно было глядеть на дверь в свою комнату, всё ещё плотно закрытую, перед собой. Больше его глаза ни за что зацепиться не могли — его глаза всё бегали от торса к двери: одно другого хуже.
Князь посчитал, что та Михина рожа, которую он скорчил, впервые завидев чересчур уж плачевное состояние Андреева живота, и на треть не описывало тех настоящих эмоций, которые эти кровоподтёки вместо обычной кожи заслуживали — вот у кого-у кого, а у Михи эмоциональный диапазон колеблился не от зубочистки до бревна, а от пятилетки до минимум какого-нибудь тридцатилетнего мужика.
«Немного ещё осталось», — повторил сам себе Андрей, успокаивая свои разбушевавшиеся уж слишком в последние пару минут — скорее, часов — нервы, пульс и мысли. Ещё немного осталось — и вот он уже будет гордо стоять в проёме комнаты, зло глядеть на тушующегося Горшка, боязливо переводить взгляд на мать и читать в её лице сплошную ярость и желание отодрать его по полной.
Князь гулко сглатывает, когда неожиданно для себя слышит, как открывается дверь и по квартире размеренным ходом раздаётся топот чьих-то ног. Не Михиных — Андрей сразу понял, — Миша так плавно, медленно, будто к добыче своей со спины крадётся, не ходил: он шлёпал по полу резче, чаще, и поступь его была тяжелее. Но если это был не Миха… Значит, это мог быть только один человек. Могла быть.
Андрей напрягся моментально, раскрыл в ужасе глаза и затаил дыхание — шаги приближались. Отец поднял свой излюбленно-безразличный взгляд сначала на него, потом на того — ту, — что так вальяжно двигалась им навстречу, повёл плечами и невозмутимо продолжил наносить йод вокруг раны — конечно, чего ему-то бояться: не его же сейчас прямо на месте рассекут неизвестно откуда достанной рапирой напополам. Именно в тот момент Андрей понял, как бывает по-настоящему опасно отцовское равнодушие: никак по его эмоциям — которых буквально нет — не поймёшь, стоит ли бояться и опасаться того, что сумел заметить он, но не сумел заметить Андрей, или можно расслабиться и забить. Непрактично.
Князь понял, что ему настал конец — настал конец всей его недолгой жизни, полной счастья, смеха, печали и тоски, полной знакомых и недостаточной друзей, — когда на его плечо опустилась тяжёлая рука. Опустилась так, что под ней все кости — ключицы, акромионы, суставы — все кости трескались, крошились и под давлением сжимались, изнутри кожу протыкая, пронзая до невыносимости. Андрей боялся повернуть голову в сторону — встретиться лицом к лицу со своей собственной, личной кончиной в лице самого близкого человека, — но ему всё равно пришлось. Всё равно перед смертью хер надышишься — помирать, так с честью.
— Рассказывай, — только и сказала Смерть голосом матери, сжимая его плечо сильнее; Андрей почувствовал, как это место сводит крупной судорогой. — Рассказывай всё.
Отец, как ни в чём не бывало, продолжает преспокойно обмазывать его руки йодом, не замечая будто вовсе, что творится прямо перед его носом — да кто бы вообще, блин, сомневался.
Андрей резко выдохнул — не то время он выбрал на то, чтобы снова оскорбиться поведением отца и снова начать осуждать его во всех его прегрешениях — и перевёл взгляд на мать, едва поворачивая голову в её сторону; она смотрела прямо на него, прямо ему в душу, даже сквозь, так, что видела даже больше, чем Андрей сам мог ей сказать, уже ведая всю правду, уже зная всё, что произошло на самом деле, и спрашивала его больше для галочки — удостовериться в том, что Андрей будет ей нагло лгать, окончательно и бесповоротно руша её к нему доверие и подрывая все их близкие — или не очень — отношения. По крайней мере, именно то выражали её глубокие карие глаза, направленные ровно ему меж бровей. Холодок ровным строем прокатился по всему позвоночнику.
Князь был не настолько самоубийцей: прогнать бы это наваждение и с той же скупой и почти никакой эмоциональностью, как у отца — только бы гены их общие не подвели, — прямо заявить маме полуправду, недорассказать до конца, но и ничего не привирать. Андрей взмолился всем Богам, кого только знал, и ещё совсем немного — Мише: если бы он только не рассказал того, чего сейчас не будет рассказывать Андрей, если бы рассказал о том же, в чём сейчас Андрей будет рьяно мать убеждать; если бы та самая хрупкая, незаметная связь, которая успела ему когда-то вдруг за все эти пару часов рядом с ним померещиться, помогла бы им выдумать одну и ту же историю, передавая информацию какими-нибудь электромагнитными волнами или ментальными связями — очень, очень сильно хотелось в это верить; Князь начал сипло:
— После пар погулять вышел, — холодный взгляд Надежды Васильевны буквально к месту его пригвоздил — не двинуться даже, не дёрнуться в сторону, не сбежать от прикосновения, от твёрдой руки на своём плече, — один, потому что никто не пошёл… А гулять хотелось — пятница ж. Ну… Там, на Пряжке, с пьянчугой какой-то подрался… По сторонам не смотрел и в меня прям влетел, а потом с кулаками полез. А Миха спас…
Язык заплетался больше даже не от того, что он боялся, что ему не поверят, а от того, что его в принципе так придавливали к полу эти впивающиеся прямо под кожу пальцы — он не позволял себе кривиться от боли, пронзающей плечо, — втаптывал в землю один этот грозный взгляд и заставлял всё его тело трястись как от пробирающего до костей озноба. Захотелось куда-нибудь спрятаться.
— Миша сказал, что на Фонтанке, — сказала вдруг мать, щурясь и глубоко вздыхая.
Пыталась учуять запах спирта? Так он ж за всё это время давно выветрился, смылся проточной водой и оттёрся от кожи мылом с мочалкой. При всём желании, уличить в пьянстве она его прямо сейчас по одному флёру не смогла бы.
Или смогла? От матери можно было ожидать что угодно; Андрей напрягся пуще прежнего, попытался повести плечами, но все мышцы будто парализовало — мышцы вокруг рта, языка и челюсти в том числе.
Или это Андрей уже выдумывает себе? Боится, что она узнает то, что на самом деле произошло, и потому в каждом её неровном взгляде, в каждой неровно вздёрнутой брови он видел только намёки на то, что она уже обо всём знает, что она уже обо всём догадалась и ему нет смысла пытаться обелить себя? Всё могло быть.
Андрей промямлил неуверенно:
— Ну, может, и Фонтанка, — а потом так, невзначай будто, добавил. — Я думал, это была Пряжка.
Ничего он, на самом деле, не думал: он вообще не знал, где находится, какая эта река, какая улица и что за мостовая, что это за люди вокруг и дома красивущие — или совсем не красивые, этого он тоже не мог понять. Но не может же он вот прямо так и сказать матери? Что был немного не в себе, забрёл хер пойми куда, хер пойми зачем и хер пойми каким образом? Что она бы тогда про него подумала, если только не то, что он всё-таки был пьян?
Надежда Васильевна как-то слишком долго молчала; Андрей подумал, что она уже ничего больше не скажет, успел уже даже расслабиться, несмотря на всё ещё покоящуюся на его плече руку, как слабо вздрогнул, когда мать снова вдруг начала говорить.
— Миша останется у нас, — голос её и воля её были тверды: она не потерпела бы возражений и не стала бы вообще их слушать. — Уже поздно. Родителям он скажет, что здесь переночует. Спать будете в твоей комнате.
И всё — больше ничего. Прийти, довести Андрюшу до ручки, до белого каления, поставить перед фактом, что сегодня ему в кровать пихнут Миху, чтоб спалось послаще, и такой же лёгкой, но гулкой поступью уйти в зал — и всё. Всё! У Андрея всё ещё было будто парализовано тело: он так и не мог пошевелить ни одной конечностью; он был напуган, ошарашен и повергнут в шок настолько, что не мог даже моргнуть покойно, даже вздохнуть ровно, даже пальцем дёрнуть.
Отец — которому, кстати говоря, этот Андреевский минутный паралич только помог в обработке и без того почти затянувшихся, покрывшихся коркой ран — уже без лишних дёрганий закончил обрабатывать ему ушибы и указал, махнув рукой, в сторону его комнаты.
— Иди, — только и сказал отец, боле не желая удостаивать сына своим вниманием.
И Князь будто ровно в момент отмер, как по какому-то заклинанию — помчался, подбирая спадавшее с бёдер полотенце, к Мишке, и помчался так, словно он валялся полуживым-полумёртвым у него на кровати, с выпотрошенными мозгами и ужасом на лице. Но, в общем и целом, он именно таким Горшка и застал, как только вбежал пулей в комнату и запер дверь — только, конечно, голова его была цела, мозги на месте, и лежал он жив-живёхонек, хотя порядком морально искалеченный.
Андрей снова как ожил; прорезались сквозь пелену именно те эмоции, которые запоздало прочувствовались только сейчас засчёт прошломинутных переживаний: руки у него затряслись, взгляд по комнате забегал, задерживаясь только подольше на Мишке, коленки подгибались и ноги мягкой ватой на пол оседали, пока Андрей уже полностью не съехал спиной по двери, плюхаясь неуклюже задницей на холодный пол, подбирая колени под себя и нечитаемо уставившись в пол перед собой. Миха пустой свой взгляд перевёл на него.
— Меня пытали, — он искоряжил рот в подобие улыбки, хотя понимал всем своим нутром, что Андрею сейчас было, судя по его состоянию, лицу и витавшему в воздухе страху, напряжению и стыда, совсем не до шуток. Перепугался весь, бедняжка, мамки-то своей. — Не ссы ты, всё путём. Я, это самое, сказал только, что ты вот, ну… Короче, почти то же самое, что ты бате своему сказал, только приукрасил чуть. Ничего такого, чесслово, только побольше реализма и всё такое, ё-моё…
Князь поднял на него свой бегающий взгляд и пару секунд задержался на его беззубо-беззаботной лыбе, которая вяло, почти нехотя, плавно перетекала в тихий смех — дребезжание стекла в окнах; Андрей его тактично проигнорировал, не останавливая своё на нём внимание. Он последний раз глубоко вздохнул, собираясь с силами, и резко подскочил с пола, распахивая рядом стоящий шкаф и принимаясь рыться там в поисках вещей.
Если мать сказала, что Миха будет спать у него — что ж, пусть спит, Андрей почти не против. Почти — потому что он не пустит его спать в свою чудеснейшую, раритетную кровать, которую он хранил не то что как зеницу ока — как самое главное своё сокровище, дарование и достояние, в сырых трусах. Найти бы ему из своих вещей какие-нибудь шорты поприличней и побольше — на крайняк семейники, — да и пустить под одеяло. Так уж и быть.
— Да всё пойдёт, — выдал Андрей, как только голос снова к нему вернулся и способность говорить вновь появилась — не прошло и полгода, — обошлось — и ладно. Я, блин, больше не хочу сейчас из-за этого переживать.
Миша увлечённо, серьёзно покивал, поджав губы, и сел на кровати, склоняя голову вбок, наблюдая за тем неподдельно заинтересованно, что делал Андрей. А между делом произнёс:
— Слышь, я вот тут посмотрел рисунки со стихами твои… — Князь выглянул из-за дверцы шкафа и приподнял одну бровь в немом вопросе.
Что, и этот что ль начнёт его сумасшедшим клеймить и странным обзывать за миры его сказочные, за фантазию его необузданную и за страшилища его некрасивых? Неужели Миха — тот человек, который всего за какие-то доли часов успел сблизиться с ним так, как не могли сблизиться те, с кем Андрей общается уже несколько лет; тот человек, кто по одному его внешнему виду судить о нём не стал поспешных выводов не делал; тот человек, который увидел в нём кого-то намного более глубокого и утончённого, нежели все всегда в нём замечали — тоже вдруг окажется таким же, как и все? Таким же, как те, кто его не понимают? Не понимают его творчества? Не понимают его миров, ведьм и колдунов, шутов и людоедов? Неужели он тоже только посмеётся над ним, покажет пальцем и оставит у разбитого корыта — без поддержки, без восхищений и без ничего? Об этом совсем не хотелось думать.
Но — к огромному, стоит сказать, Андрееву удивлению — Миша только вскочил с налёжанного места и подлетел к нему вихрем, хватаясь за плечи жёстко и резко, заставляя лицо его крючиться от неприятного покалывания — тупая боль вмиг пронзило место соприкосновения Михиных рук с покалеченным местом. Тот тут же отнял свои ладони от него, тихо ойкнув, пролепетав себе под нос что-то вроде извинений — но Андрею и того было вполне достаточно, — и продолжил уже так, хватаясь за дверцу шкафа, на каком-никаком порядочном от него расстоянии.
— Это ж охренеть просто! — Князь как дурачок хлопал глазами, открывал в немом удивлении рот и вздыхал через раз, не веря ни своим глазам, ни своим ушам, ни своему осязанию: Миша что, восторгается его нелепыми раскрасками? — Я такой штуки охуенной никогда в жизни не видел! Это ж, ё-моё, фишка наша будет, понимаешь, да?! Это ж реальная, блин, тема, Андрюх!
Честно говоря, Андрей не понимал ни черта, и лицо его, кажется, тоже стало выражать полное негодование, шок и изумление, потому что Мишка как-то быстро поумерил свой пыл — быстрее, чем обычно, — почесал неловко затылок и продолжил с таким же запалом, но тише:
— Говорю, ё-моё, это вообще тема. Понимаешь, у нас же, эт самое… Группа своя есть ведь музыкальная! Панк-рок делаем, понимаешь, да? Помнишь, говорил тебе? — теперь Князь, конечно, понимает больше. Но всё равно не может догнать, к чему тут он, Андрей, то есть, внезапно пририсовался. И при чём здесь его рисунки и стихи. И при чём здесь… Что за фишка вообще? О чём Горшок вообще говорит таком? — Да бля, вот эти вот миры твои — это вот именно то, что нам нужно. То, чего нам не хватает, ё-моё! Понимаешь?!
Андрей подался всем своим телом вперёд, заинтересованно и неверяще пялясь Михе прямо в его невозможно-глубокие, почти чернющие глаза, едва не сталкиваясь нос к носу с ним, ржущим довольно и радостно над его реакцией. Князь ведь правильно понял, да? Правильно понял, что имел в виду Миха? Он что…
—… погнали к нам в группу, а, Княже? — и стукается несильно своим лбом в его лоб, взгляд свой страшный вперив прямо в горящие азартным огоньком глаза напротив. — Будем вместе… Да с твоими текстами! Ты, блин, Есенин, ты ж ещё не только рисуешь классно, а пишешь-то как, ё-моё! Блин, ну прям, это… Хочешь — не хочешь, короче, ты теперь в нашей группе. «Контора», ага, помнишь? Ты теперь, эт самое, тоже «Контора» будешь!
Андрей своими огромными глазищами пялил в Миху, пялил ему куда-то то ли в лоб, то ли в глаза, то ли в губы, слушая краем уха его лепет, впитывая в себя все его комплименты, впитывая и его радость в лице, в глазах, носом ловя запах чего-то свежего, чистого, искренного, дурманящего и сводящего с ума; впитывая в себя всё то, что Горшок только успел и ни успел ему сказать, как только ни смог его похвалить и превознести на определённый пьедестал: сказать, что у Андрея и руки золотые, и язык золотой, и весь он вообще из золота сложен и цены ему такому расчудесному нет.
Андрей только тупо хлопал глазами, но вникал, внимал ему так, как только мог, как только позволяла ему ситуация; всё его дыхание сбилось подчистую, сердце затарабанило по рёбрам так, что того и гляди пробьёт их изнутри, пульс по вискам хреначил с невообразимой силой, отдаваясь то ли приятной пульсацией, то ли невыносимой болью.
Вот то, что делал с ним Миша, вот то, до чего он его доводил, вот то, что заставит Князя вкусить свою жизнь по-новому, взглянуть на неё с другой стороны, открыть для себя новый мир и впустить в свой ещё кого-то, кроме себя и дворовой кошки.
Андрей почувствовал всем телом резкий скачок адреналина — серотонина и дофамина напару с ним, — явственно это почувствовал буквально всем своим нутром; всё не мог отвести взгляд свой от Мишкиной счастливой рожи, всё смотрел и понять никак не мог: за что ему на голову свалился такой? За какие такие заслуги? Андрей выиграл лотерею, какой-то супер-пупер-приз ещё до своего рождения, там, сверху, играя с Судьбой в карты, подкинул ей в конце козырного туза и завершил игру своей безоговорочной победой? Андрей сорвал где-то свой главный куш, пока бродил в одиночку по пустым улицам Ленинграда? Потому что стать знакомым кому-то такому, как Миша — нет, стать знакомым именно самому Мише, — было самым лучшим, самым дорогим и самым желанным подарком во всей его жизни.
Миха заносит над ним руку и треплет его грубо по волосам, заливаясь таким хохотом, таким громким смехом, будто только что услышал по меньшей мере самый смешной анекдот в своей жизни. По большей — увидел искреннее негодование в Князевых глазах, намешанное с счастьем и такой же точно глупой, детской амбицией, буквально кричащей: вот теперь-то они заживут, вот теперь-то у них всё получится, вот теперь-то жизнь начнётся, вот теперь-то он найдёт своё место в жизни, его признают и примут, просто обязаны будут принять; вот теперь-то…
— Ну так чё? — прервал молчание Миша, дёргая в его сторону головой, ведя носом, на него указывая. — Согласен или нет?
Андрей опешил и испугался за Михино состояние не на шутку: чего это такого с ним успела сделать его мать, что он стал таким услужливым, таким вежливым и учтивым? Вправила ему мозг, надавала советов, как с Князем обращаться, впаяла ему что-то такое, что навсегда изменило его к Андрюхе отношение? На него это было совсем не похоже.
И давно Князь успел узнать его настолько хорошо, чтобы говорить про него «на него это было не похоже»? Будто он знает, как Миша ведёт себя в той или иной ситуации. За два-то прожитых с ним часа.
— Я думал, у меня нет выбора, — слабо выдал он на последнем дыхании — всё, на что его остатков нервной системы хватило; Миха с радостными воплями сгрёб Андрея в свои медвежьи, радушные объятия, прижимаясь щекой, носом и губами к его макушке. Андрей глотает слёзы — слёзы радости, несомненно, — жмётся к нему в ответ и тихо пищит, когда Горшок слишком сильно сдавливает его спину.
— Да конечно нет! — неоднозначно констатировал Мишка, с трудом заставляя себя от Андрюхи отстраниться — он прилагал к этому немалые усилия: по его поджатым, улыбающимся губам всё было прекрасно понятно и ясно как день — и случайно так, ненароком бросая взгляд куда-то в сторону от него, заглядывая ему за спину, всё ещё держа руки на его плечах.
Там он свой взгляд задумчивый и оставил; Князь за ним проследил и глазами своими зацепился за то же, что и, вероятнее всего, Миха: за старую, видавшую ещё его прабабок акустику — дряхлую гитарку, — которую отец отдал Андрею почти сразу же, как она попала ему в руки, за ненадобностью. Не то чтобы Андрей знал, что вообще с ней делать — вот и оставил стоять-пылиться в шкафу до лучших времён; примерно таких вот, как сейчас, — но не занимать интерьер его комнаты — шкафа — она уже попросту не могла. Миха её тоже — неудивительно — в покое оставить не мог чисто физически.
— Ё-моё, у тя ещё и гитара! — Миша уже своими загребущими руками потянулся Князю за спину прямо так, оставаясь на месте, под себя подминая опешившего, шокированного и сбитого с толку такими резкими перепадами настроений Андрея. — А ты знаешь, я ведь, ё-моё, и пою, и под гитару брынчу! Хош, покажу?
Андрей с силой пихнул его локтём в бок — не хватало тут ему ещё чуть ли не в полночь встречать разъярённых соседей, недовольных грохотом в такое позднее время, когда «У нас дети уже спят» и «нам завтра на работу», — позволяя себе слегка позлорадствовать над тем, как сгибается со стоном Горшок, хватаясь за ушибленное место.
— Ну чё ты, — мямлит он, глядя исподлобья снизу вверх на Князя; тот почувствовал небывалый приток власти и могущества в своих руках, стоило его голове оказаться на столько же выше Михиной, как обычно бывает, только наоборот.
— Ей и без тебя плохо, — он задрал подбородок выше, упёр руки в боки и кивнул в сторону гитары головой, — не тряси старушку почём зря.
Миха, стушевавшись, почесал затылок; превосходства, что чувствовал тогда со своей стороны Андрей, он сам, к великому Князеву сожалению, совершенно не ощущал — это заставило Андрея хоть немного остепениться и тоже потупить взгляд, стушеваться едва заметно и отвести глаза от лохматой головы на досчатый пол. Он повёл плечами и, опомнившись, снова метнулся к полкам — вспомнил вдруг, зачем вообще вдруг затеял по шкафу своему лазить, — разгребая завалы в поисках парочки подходящих вещей.
Горшок, нервно потирая бок, всё-таки выпрямился и уже с совершенно другим интересом глянул за дверцу шкафа, наблюдая за тем, что Андрей делает.
— Трусы я те, конечно, не дам, — выдал Князь задумчиво, чуть ли не с гордостью протягивая ему свои относительно новые и почти неношеные серые шорты. Миха осторожно взял их в руки, повертел перед своим лицом, разглядывая, и хмыкнул, — но и не в сырых же тебе своих спать — жопу всю, бля, отморозишь. Переоденься там, не знаю, где-нибудь, — он махнул рукой в сторону кровати, куда-то себе за спину; Миша пожал плечами — будто его в действительности волновало то, где, как и в чём он будет сегодня спать — и прошлёпал в указанную ему сторону.
Андрей сам достал себе сухое, чистое нижнее бельё, стянул уже было полотенце с бёдер, но, повинуясь проскочившему мельком и слегка заметно наваждению, резко обернулся посмотреть, что делает Миха — как-то неестественно, особенно для себя, и очень тихо он переодевается, между прочим.
Тот сидел в одних мокрых трусах — прямо на чистой, мать его, Андрюхиной кровати! — и молча, задумчиво глядел в окно. Да так увлечённо, так заинтересованно, так поражённо, будто заметил там что-то, чего там быть никогда не могло или что бывало там крайне редко — на деле же, скорее всего, он снова о чём-то своём глубоком, неизведанном и нерешимом задумался; трогать его означало вырывать оттуда, откуда он очень уходить не хотел, означало навлекать на себя его праведный гнев, злость и тонну оскорблений всей Андреевой семьи до седьмого колена, включая всех кошек, собак, морских свинок и рыбок — знаем, помним, проходили. За какие-то там два часа!
Князь подавил в себе желание закатить глаза — Мишкин образ можно было прямо так, прямо таким свеженьким списывать в какую-нибудь слащавую поэму-сказку про горе-принца, спасшего свою принцессу, а она в итоге ему отказала, послала, плюнула ему в лицо и прокляла; Андрею стоит это запомнить, на всякий случай, — отвернулся обратно и наспех переодел бельё. Он, дотянувшись до выключателя, щёлкнул светом, выключая его, подошёл к окну, наклонился к батарее под подоконником — прокряхтел, прям как старый дед, когда поясница заныла — и закинул свои мокрые трусы на них сушиться.
— Давай сюда, — сказал он, протягивая свою руку в сторону Михи, который только-только отмер, закопошился и удивлённо воззрился на протянутую в его сторону Андрееву руку. Тот криво улыбнулся. — Ну ты чё, не переоделся ещё?
Горшок, кажется, задумался о чём-то только больше, стоило ему увидеть перед собой Андрея, обрамлённого сиянием луны в кромешной темноте — аки ангел какой, ей-Богу — особенно красиво он выглядел сейчас, когда за окном уже вовсю орудовала ночь, когда погода — совсем не типичная для Ленинграда — стояла безоблачно-лунная, когда Андрей смотрел на него, восседающего на чужой кровати, сверху вниз, словно Иисус какой в своё первое пришествие; Миша засмотрелся на него совершенно беззастенчиво, так, будто Андрей был статуей, на которую можно хоть вечность пялиться без зазрений совести, без объяснений и глупых мыслей, будто Андрей и не живой был совсем, чтобы смотреть на него в ответ вопросительным, недоумённым взглядом, складывать недовольно руки на груди, скрываясь от настойчивых глаз, и хмурить рьяно брови.
Но Андрей-то, к счастью — или к сожалению, — был человеком: он подошёл к Горшку ближе, пощёлкал у него перед лицом пальцами, привлекая к себе внимание — бессмертный; знал же, что попытка расшевелить Миху в момент его глубочайшего самоанализа было равнозначно самоубийству самому жестокому, — и сел рядом на кровать — пружины недовольно под ним заскрипели, доски затрещали. Миха только тогда очнулся — считай, вырвался из своей же задумчивости сам; Андрей мог сегодня спать спокойно. Зная, что лежащее под боком нечто не решится посреди ночи его вдруг душить за прошедшие обиды.
— Да ё-моё, Дюх, — начал оправдываться Миха спешно, порываясь дёрнуться с кровати на пол, — задумался я чё-то. Ты погоди, это самое, щас я…
Андрей почтительно кивнул, прикладывая руку к груди, поклонился слегка — максимально театрально и играючи; он просто обязан был разрядить напряжёнку своим неуместным пафосом, — выражая всем собой глубокое к нему уважение и почтение; Миша в голос заржал, откидываясь назад так, что чуть не полетел спиной прямиком вниз, на жёсткий леденющий пол — успел удержаться за спинку позади, — и тут же залился ещё более заразительным хохотом.
Удивительно, как к ним от такого шума до сих пор не заглянула озлобленная мать. Насколько, интересно, она вообще была на них двоих зла? Недостаточно, видимо, чтобы сбежаться на первый же услышанный из их комнаты шум.
Миха с кровати, наконец, вскочил, отошёл в сторону и отвернулся спиной — Андрей смиренно отвернулся в противоположную от него сторону, к окну, залезая с давно промёрзшими едва ли не полностью ногами на свою постель, придвигаясь ближе к самому её краю, заглядываясь на до странного безоблачное небо — странно вообще, как он, пространствующий по вечерне-ночному городу смог заметить это только сейчас, действительно заострив на этом внимание, — усеянное звёздами и одинокой, но такой волшебно-красивой пухлой луной.
На удивление, ночь сегодня была поистине прекрасна. Теперь он понял, чего это Мишка так засмотрелся — глаз и впрямь не оторвать.
Андрей только краем глаза подметил, как Миха, горбясь, подбирается к батарее и развешивает свои трусы рядом с его; хлопает по кровати рядом с собой, когда на него наводят смешанный взгляд — который, впрочем, было почти не видно, и не столько из-за темени, сколько из-за того, что Андрей, как заколдованный, не мог отвести от окна своих глаз, — и отодвигается почтительно чуть в сторону, предоставляя ему место. Горшок, счастливый донельзя, плюхается позади него и смотрит увлечённо через Князево плечо туда же, куда свой безбрежный голубоглазый взгляд-океан уставил и Андрей.
Засмотрелись теперь оба; Миха подбородок свой устроил на Андреевом плече, поелозил им туда-сюда — Андрей только чуть рукой двинул, устраиваясь поудобнее, но Мишину голову скинуть не решился; не захотел, что уж там, — и затих, дышал только тихо, гулко прямо в его ухо, согревая чуть его шею, вызывая дрожь — исключительно из-за контраста температур — и заставляя края ушка едва заметно алеть.
Неслыханная дерзость, бестактность и бессовестное нарушение личных границ — Андрею, в общем-то, плевать на это было: ну, надо Михе постоянно кого-то щупать, пихать, касаться; он-то, Андрюха, чего с этим сделает? В шею от себя погонит? Поколотит, поспорит — и для чего это всё? Чтобы Миху обидеть за просто так? Ничего Горшок ему не сделает — в это, почему-то, очень верилось, как верилось и во всё остальное хорошее, что было только ни связано с Мишей непосредственно — и перетерпеть пару секунд — минут — его давшее слабину извечное желание восполнить потребность в тактильности.
Да и было что-то в этом — в том, чтобы прижиматься друг к другу вот так, спиной к груди, упираться лбом в висок, тупо глядеть в окно, в ночь, в звёзды и далёкий, бескрайний и неизведанный космос, любоваться и думать о чём-то своём, всё равно связанным между собой крепко — особенное, что-то чарующее и до неприличия личное, но то, чего нельзя было стесняться — хотя бы друг перед другом.
В голове зрели новые сюжеты — столько вдохновения, как сегодня, Андрей такими густыми порциями не получал ещё никогда; теперь ему ещё и муза-Миха впридачу, бонусом ко всему прочему, — в голове зрели песни, в голове мелкими каплями скатывалась вера в безоговорочный успех, в лучшее — и в них двоих с Мишкой тоже верилось, трепетало и надеялось, ждало и тягостно желало, а перед глазами уже мелькали толпы фанатов, орущих песни — их «конторовские» песни, — аплодирующих оглушительно и звонко, горланящих громче даже них самих, где Горшок пел — он точно должен петь, с таким голосом только поют, — кричал слова какой-нибудь их — их, только их, исключительно их — хитяры, и где он, Князь, стоит рядом, бок о бок с ним на сцене и…
А что он, собственно, делает на этой сцене? Он ни петь, ни плясать, ни на дудке играть отродясь не умел — стишки вон да порисульки одни всю жизнь выдумывал; ну какая ему сцена? Что он там делать-то будет?..
Мелкие капли так и стекали вниз, спадая в густую землю, поросшую печалями, сомнениями и нерешимостью; не бывать ему «Конторой», не бывать ему всемирной звездой — позориться только в художке своими вурдалаками и ведьмами. Что он сможет им дать? Сказки только писать и умеет — больше ни на что не годен. Но становиться кем-то, кто просто из молчаливого закулисья пишет их — теперь-то уже точно их: Миша же сказал, что он теперь их часть — «Конторе» песенки, стишки, тексты, кто рисует обложки на альбомы, кого на улице не будет узнавать никто и кого в лицо будут знать исключительные единицы — те, кто реально заинтересуется ими, кто решит проникнуться их историей, судьбой и всеми участниками; и тогда каково же будет его удивление, когда он узнает, что все тексты для песен пишут вовсе не те, кто светит, блистает и творит на сцене, — Андрею ой как не хотелось. Он не хотел снова быть в тени, как был в этой тени всю свою жизнь — тем более там, где был самый явный, самый огромный и самый главный шанс выйти в свет, на люди, явить миру себя. И их с Михой дуэт, в идеале.
Андрей, погрузившийся в пучину самокопаний и рефлексий, переживаний и сомнений, сам и не заметил, как стал клевать носом, как глаза разом высохли и стали закрываться, веки — тяжелеть, если бы не ущипнувший его за бок Миха, который промямлил ему прямо в ухо что-то неопределённое, едва различимое и сиплое:
— Прям так щас, — он наклонил свою голову ниже, упёрся носом в Андреево плечо и тихо засопел. — Давай, эт самое, в горизонтальном положении спать лучше, а?..
Андрей хмыкнул и медленно кивнул — странно, как он не бухнулся вперёд под давлением силы тяжести на его затылок и давлением силы Михиного тела на спину, — повертел головой в разные стороны и принялся вставать с кровати. Миша, соскользнув по нему вниз подбородком — Князь тактично проигнорировал табун мурашек, прокатившийся аккурат по тем местам, где Михин нос касался его оголённой кожи, — встал следом.
Кое-как в паре они стянули с кровати покрывало; Андрей кинул его на стул — промазал, но едва ли его это тогда абсолютно волновало — и упал на мягкую постель уже полностью, во весь рост, забираясь под одеяло по шею, открестившись от всего мира, Михи и проблем разом, вздыхая облегчённо и разнеженно, прижимаясь ближе к стенке лицом к застывшему в неестественной позе перед кроватью Горшку. Андрей слезящимися от сухости глазами глядел на него в упор, приподняв одну бровь.
— Чё замер-то? — Миха вздрогнул, выдернутый хриплым Андреевым голосом из своей собственной задумчивости. Он встряхнул головой — его волосы смешно вторили его кивкам — и почесал неловко щёку; Андрей приготовился морально к какому-нибудь несусветному бреду.
— Чё, прям в одной кровати спать, что ль, будем?
Князь приподнялся на одних локтях на постели, склонил голову вбок и одарил его взглядом, буквально кричащим: «Ты дебил?», хотя понимал прекрасно, что в темноте комнаты этот его взгляд останется незамеченным — а жаль, очень жаль, слишком жаль, — но Миха заметно стушевался.
— Ну, — Андрей вновь лёг на кровать, перевернувшись на живот, и закрыл глаза, с блаженным стоном потягиваясь всеми конечностями — послышался звонкий хруст всех его тридцати трёх позвонков — в разные стороны; Горшок снова почесал свою щёку — как он только ещё не прочесал там дырку? — можешь на ковре поспать… Или под кроватью, не знаю.
Миша недовольно что-то пробурчал, дёрнул один край одеяла вверх и забрался с ногами на кровать, ложась на бок лицом к уже мирно посапывающему Андрею, давно приготовившемуся отключиться прямо так, прямо сейчас, не имея ни сил, ни желания перед своим долгожданным сном мусолить в своей голове — и вместе с Мишей, коллективно, тоже — очередной тупой вопрос, застрявший у него поперёк горла. Князь приоткрыл глаза, пытаясь в полумраке разглядеть чужой неровный силуэт, уже благополучно заслонивший ему весь вид на комнату — кровать была слишком тесна для двух людей; Андрей понятия не имел, как они смогли на ней так компактно уместиться, — делать было нечего, пришлось тоже повернуться и лечь на другой бок, освобождая чуть больше места Михе и на постели, и под одеялом, как бы ни хотелось развалиться по всей площади постели и скинуть нежданного гостя на пол, на ковёр, чтобы он именно там и спал, чтобы на ухо не храпел и не мешался под ногами. Андрей поглядел, моргая часто-часто, чтобы раньше времени всё-таки не заснуть, на него, и тихо похихикал.
— Ну чего ты ржёшь… — смущённо начал Миша, но быстро сдался: засмеялся тоже, тихо, размеренно, умиротворённо; это — неспособность сдержать свою безграничную радость — было самой слабой его стороной. — Тьфу ты, блин. Первого встречного, и уже в кровать пускаешь, ё-моё.
Князь нахмурился, засопел зло и склонил голову к Мише ближе, стукаясь своим лбом приблизительно о его — попадая, по итогу, куда-то в переносицу; зато вполне метко. Мишка закряхтел и повертел головой, проезжаясь носом по Андрюхиным бровям; тот отстранился, прокашлялся, и щёки его почему-то потеплели — Миха это бы всё равно заметить не смог, — лоб отдался слегка заметным покалыванием.
— А ты к первому встречному в кровать прыгаешь, ага, — ответил ему остроумно Андрей и ребром тут же своим словил чужой резкий тычок, заставивший его выгнуться дугой в другую сторону, больно ударяясь и без того пострадавшим позвоночником в стену. — Да хули дерёшься-то! А!
Он ответно больно пихнул его локтем в живот, краем уха ловя чужой, отчаянный, тихий хмык, и не успел увернуться от тычка прямо в нос, шипя и скалясь недобро, яростно и гаденько так, что подумать, будто у него на уме тогда были исключительно положительные и добрые мысли, было попросту невозможно — невозможно, конечно, в первую очередь для таких, кто точно не был Горшком.
Ну что ж, Миха, война так война.
Андрей на месте завозился, приподнялся и над Михой навис, толкая чувственно ногами его ноги, всеми силами пытаясь сшибить, скинуть его прочь с кровати. Горшок, конечно, с ним в поддавки играть не хотел, жалеть его тоже не стал; даже на его не самое здоровое состояние внимания никакого не обратил: схватился наобум за его вмиг напрягшиеся плечи и одним махом перекинул всю его — нелёгкую, между прочим, очень нелёгкую; по его же, кстати, словам — тушку через себя, буквально сбрасывая с постели на пол с оглушительным, тяжёлым грохотом, что мигом отразился от всех стен вокруг гулким эхом и странным, несуразным хрустом. Будто кости чьи-то ломались — доламывались окончательно.
Андрей протяжно завыл — из него буквально разом весь воздух выбили, а тело прошибла такая невыносимая боль, что он подумал, скончается прямо там, прямо так, прямо на месте от болевого шока, — Миха вскочил следом, переступая через крючившегося Князя на полу, и стал трясти за плечи — лучше ситуацию, впрочем, нисколько не делая, зато доставляя ещё больше дискомфорта; Князь жаловаться не смел.
— Выпусти, блин! — но он всё-таки отчаянно взревел, а на губах его отчего-то застыла невовремя явившаяся, глупая улыбочка до ушей — он и сам не понимал, чему был так рад и что так его успело осчастливить — не факт же его возможного путешествия в один конец чётко в два метра под землю, — но отказывать себе в таком удовольствии — лыбу давить от уха до уха — был не в силах. Миха как-то странно в этом плане на него влиял — нескончаемое счастье и радость в любой стрёмной ситуации точно передавалось воздушно-капельным, как болезнь.
Горшок отошёл от него на почтительное расстояние, удивлённо пялясь в его лицо, будто только что увидел как минимум какого-нибудь своего самого большого кумира — или что-то вроде вымершего миллионы лет назад динозавра, — а не довольно-неестественно улыбающегося Князя.
— Тебе, ё-моё, мозги отшибло, или чего? — спросил вполголоса он, склоняя голову вбок; удивительно, как Миша вообще смог разглядеть его лицо в такой темени — Князю это только на руку.
Видимо, очень сильно захотел; Андрей усмехнулся и с хриплыми вздохами-стонами, чертыхаясь себе под нос, постарался подняться с пола. Получилось только сесть — дальше ноги его уже попросту перестали его держать: сказывалась чересчур превышенная свой обычный лимит усталость и недавно затихшая и ещё не успевшая полностью искорениться боль. А ещё, но совсем немного — лень.
— Чё тебя, — Миха, садясь перед ним на корточки, становясь с ним лицом к лицу, криво усмехнулся — Андрей уже приготовился услышать то, что ему очень не понравиться, и выставил перед собой наготове руки в боевой позиции; Мишка снова весело усмехнулся, — на руках донести?
Князь отчаянно захныкал — этого уже ничем, никак и никогда не спасёшь: тяжёлый случай, — пролепетал что-то вроде: «Обойдёшься», и приложил свою руку к чужому наглому рту перед тем, как тот ещё успел что-то сказать. Миша промычал что-то нечленораздельно в подставленную ему ладонь — Андрей почувствовал всей своей кожей там, как его губы растягиваются в широкой улыбке; ему это не понравилось ещё больше, — но едва ли растерялся: ни секунды не думая и не медля, он прикусил его пальцы изнутри.
Руку Андрей убрал тут же, тряся ею в воздухе — больно ведь, всё равно больно и неприятно, — пытаясь отряхнуть её от чужих слюней и следов от целых и сколотых зубов — их фантомные касания, впивающиеся клыками под кожу, ощущались так ярко, будто всё ещё находились там, — бурча себе под нос проклятия и то, что Михе, на его же счастье, расслышать не удалось — Михе, ржущему сейчас чуть ли не во всю свою голосину, едва только по полу от смеха не катаясь, которому, казалось, всё вокруг было ни по чём, по плечу, перестало нести какой-то большой, важный смысл и перестало вообще существовать как что-то суверенное от остального. Андрей смотрел на него исподлобья горящими от ярости глазами — океан бушевал, накрывая волнами-цунами берега, топил под собой города, — и готовился, затаившись, напрыгнуть в самый-самый неожиданный — и для Миши, и для себя тоже — момент.
Горшку казалось, что он готов к любому выпаду в любое мгновение, но, забывшись в своих раздумьях, он слишком быстро растерял всю свою мнимую бдительность — Андрей аккурат в тот же момент накинулся на него всем телом, всем своим весом, сжимая руками плечи и впечатывая лопатками в пол — сильно, грубо: так, чтобы на его выпад не успели мигом среагировать. Миха резко выдыхает, улыбается шально — Князь успевает только похлопать глазками и пьяно вздохнуть — и хватает его за шею чуть выше ключиц, давит, мнёт — это невероятно больно; Горшок будто точно знает, куда бить, за что хвататься и куда лупить, будто обучался этому на серьёзных щах вполне так серьёзно, — меняя положение и нависая над ним сверху. Андрей кашляет, глубоко и часто дышит и широкими глазами смотрит перед собой.
Глазами… полными азарта.
Они катались по полу добрых минут пять, толкаясь, пихая друг друга, щипая бока и заламывая руки, путаясь ногами, и падали-падали-падали, хватались, цеплялись и валили, гремели костями о пол и бились головами то об углы, то друг о друга. На их шум только весь дом не сбежался; что там дом, даже отцу, вероятно, трудно до сих пор было держать себя в руках и не прерывать их полночный спарринг, оставаясь себе лежать в кровати и сжимать с досады кулаки — он очень не любил, когда ему мешали спать, и эта неприязнь, наверное, единственная эмоция, которую довелось Андрею за всю свою жизнь в нём вызвать; и вроде хоть что-то, а вроде ещё большее посмешище.
Мать, что нисколько не странно, не выдержала быстрее всех — даже быстрее них самих; можно ли в таком случае говорить «даже»? — и вот она уже стоит, злая, растрёпанная, недовольная на пороге комнаты, держась, впиваясь дрожащими пальцами в дверь, щурясь в свете включённой лампочки — так она выглядела ещё более злой, грозной и опасной для здоровья. Андрей прикрыл глаза ладонью, складывая её у бровей козырьком, скрываясь от яркого света; Миха, лежащий под ним, схватился необдуманно за его коленку и локоть, по инерции двинул головой в сторону и зажмурился, избегая ярких лучей, озаривших вмиг пространство вокруг них.
Андрей слезливыми глазами поглядел на Надежду Васильевну — та готова была одним только взглядом снести всё вокруг себя, и в первую очередь, конечно, их двоих.
— Грохот на весь дом! — Андрей иногда неиронично удивлялся, как его мать умудряется ругаться на него исключительно цензурными выражениями. — Я думала, ты, Князев, будешь сидеть тише воды, ниже травы! А тебе ещё наглости хватает!..
Андрей зажмурился, сжался, руку от Мишиной груди отнял и склонил голову; «Как пред повелителем склонился», — сказал бы Миха — чуть более по-своему и чуть менее красиво, — если бы не был оглушён световой вспышкой, материнским твёрдым голосом и Андреевым немаленьким весом на нём.
Мама всё ещё продолжает отчитывать их двоих — в первую очередь, конечно, всё-таки сына, но едва ли Мишке попадает меньше, — жизни учить и нервы свои на них попусту тратить — потому что никто из них всё равно не вслушивался в то, о чём она так упорно пыталась им обоим вдолбить: взрослые мальчики, сами давно уже поняли и приняли, что такое хорошо и что такое плохо, — пока Князь, перебирая коленями по полу, упорно пытается придумать, что на эту гневную тираду ответить.
— Мама! И-Извини, мы всё, мы не будем! — полилось из его рта отчаянно-жалкое, пока он так же отчаянно-жалко переходил из одного игриво-взбаламошенного состояния в уверяюще-серьёзное. — Мы щас, вот, уже спать!
Миха так и замер: лежал, не двигаясь — даже дышать, кажется, перестал, — слушал всё Андрея краем уха, а сам руками в ноги его упирался — поддерживал, чтобы ослабшее от резких волнений тело не съехало вниз; ну прямо великий спаситель Атлантиды.
Надежда Васильевна на пару мгновений притихла — собиралась духом, переводила дыхание; в такие моменты никогда нельзя было точно предугадать, успела ли она успокоиться или вскоре снова продолжит Андрею про его плохое поведение загонять, кричать и жизни учить, — вздохнула и махнула рукой, выключая свет. Кажется, пронесло; Князь еле смог сдержать в себе безудержное своё ликование.
— Чтобы я больше ни звука из вашей комнаты не слышала, — мама, посмотрев ещё с пару секунд в темень перед собой, скрылась за дверью, с чувством ею хлопнув.
Оба синхронно вздохнули — облегчённо, покойно, — подавив в себе желание громко, беззастенчиво рассмеяться: мать ещё больше злить не хотелось. Обоим.
Андрей, задыхаясь от беззвучного хохота, завалился на бок прямо на откинутую в сторону Мишкину руку — тот замычал тихо, потряс ею, как смог, прося проявить к нему милосердие и слегка отвалить, — Андрей откатился от него ещё дальше, звучно ударившись локтями о дерево шкафа, стушевался весь и замер; «не издавать ни звука».
Князь слишком долго — целых пару минут — откладывал все свои мысли в самые задние полки, дурачась с Горшком, которые теперь вырвались на передний план и застелили собой тёмным покрывалом всё перед глазами — выбрали совершенно не то время, далеко не самое подходящее; но будто его мнения и желания действительно кто-то спрашивал. Он чувствовал с Михой какую-то особую связь — как будто что-то… Тянувшее его к нему; что-то, что присутствовало всегда, всегда гнало его куда-то, в какие-то неизвестные стороны и пути, в какие-то страшные и незнакомые места, только чтобы однажды свести его с тем, кто станет ему всем миром, всем светом и всех остальных вокруг собой озарит, перекроет и ослепит своим ярчайшим во всей Вселенной смехом.
Теперь Андрей, наконец, спустя столько времени грёз и мечт о несбыточном, ощущал в себе такую… Целостность, когда рядом был Горшок, когда он касался его — даром, что без разрешения: не по части Андреевой было прикосновений шугаться, как огня, — когда нёс несусветный бред и когда шутил так, что Андрею казалось, будто он такими темпами надорвёт живот. Когда он говорил что-то такое, что торкало его до глубины его простецкой души; что заставляло его раз за разом улыбаться всё шире, тянуть свои руки навстречу солнцу и свету всё дальше и дальше, настойчивее и настойчивее — тянуться к нему за тем, чтобы никогда от себя не отпускать. Едва ли Миха сам когда-нибудь его отпустить сможет — в самом что ни на есть буквальном смысле, кстати говоря.
Грех было жаловаться: так правильно и расслабленно, так, как всегда должно было быть, Князь не чувствовал себя примерно никогда. Будто после встречи с Мишей его полноценность восстановилась — полноценность, которой с роду у него не было, которой он никогда не обладал и, казалось, никогда и не должен был обладать; Миша снова и снова рушил все его привычные жизненные ориентиры и шаблоны — будто он теперь цельный кусок и души, и тела, будто теперь он полностью является самим собой, и будто без Михи у него бы найти себя не получилось.
Очень иррационально: Андрей знает о Горшке так мало, Андрей так немного времени рядом с ним пробыл — а сейчас уже собирается спать с ним в одной кровати, говорит, что он спас его из кромешной темени его тёмного царства, отдаётся ему всему без остатка и сам надеется получить целостность свою обратно, взамен, чтобы чувствовать себя в кои-то веки полноценным, а не обездоленным, — Андрей так много не успел понять, но уже мог спокойно утверждать Горшковскую важность и необходимость ему конкретно. Без него он уже не мог.
Может, Миха окажется не тем, кем его успел напредставлять себе Князь; может, Миха не стал — нет, уже точно стал: Андрей говорил уверенно, от чистого сердца и с полностью трезвым умом; или почти — и не станет ему кем-то, без кого он прожить не сможет; может, Миха никогда и не будет на самое важнейшее место в его жизни претендовать — уже претендует, уже успешно на него избирается, уже набирает ведущее количество голосов, — Андрею по большей части было настолько плевать, насколько это только было возможным и невозможным в его ситуации.
Будь Князя язык подвешен так же, как Мишкин, он бы уже давно сказал ему что-то вроде: «Ты самый важный мне человек, пожалуйста, постарайся оправдать мои мечты и скажи, что я правильно тебя понял, а ты — меня», — но Андрей был слишком рационален, рассудителен и слишком много задумывался о последствиях, заставлявших его из раза в раз молчать — и тогда даже, когда лучше бы было не молчать вообще. Но конкретно это, именно это, очевидно, был совсем не тот случай.
Миха ткнул слабо, чуть ощутимо его в плечо, просипел:
— Ты там живой? — и, кряхтя, поднялся с пола, от усталости пошатываясь туда-сюда. — Ё-моё… Тебе, может, это самое, помочь?
Да, Миха определённо был неповторим, чудесен и в своём роде единственным среди всех остальных — Андрей был уверен в этом на все сто. Он уже был готов отдать ему всего себя, предоставить на серебряном блюде и с гордостью заявить о своей ему принадлежности — так он точно никогда снова не останется один.
Андрей только отрицательно покачал головой, промычал что-то — тоже отрицательное — и сам, заваливаясь то на один бок, то на другой, встал во весь рост. Миха, наплевав на всё, схватился за его локти, двинулся спиной к кровати и, врезавшись обратной стороной коленей в край матраса, боком бухнулся на край перин, утягивая за собой и Князя; тот чертыхнулся жалко, немощно, перевалился через чужой бок и, нащупав под собой одеяло, только чудом каким-то не расположившись прямо на нём, одним махом только накрыл им и себя, и Мишу сразу.
Они последний раз тяжко вздохнули — слишком тяжело было их расслабленным телам, даже разгорячённым недавней небольшой потасовкой, передвигаться на одних двоих даже с поддержкой в лице другого — и, развернувшись лицом друг к другу в попытках высмотреть в темноте лица напротив, они синхронно затряслись в тихом, заговорщеском смехе — силуэты в темноте заходили ходуном напару с кроватью под ними, — еле сдерживаясь, чтобы снова не наброситься друг на друга с кулаками — и еле сдерживаясь, чтобы не заржать, аки кони, на всю квартиру.
— Ну ты, блин, Дюха, — зашептал горячо Горшок, всё-таки хватаясь за его щёки
пальцами, сжимая их, — отпизженный, а всё равно, эт самое… Дерёшься так, будто здоровый.
Андрей надул губы, засопел протестующе, но чужую нахальную ладонь убирать не спешил; Горшок засмеялся — больше захрипел — и сжал его щёки сильнее, почти до боли, до хруста. Андрей замотал головой, намереваясь руку от своего лица отнять, и зажмурился.
— Спать-то… — попытался сказать он, да только пробурчал что-то непонятно; Мише пришлось ослабить хватку, чтобы различить слова, но ладонь свою он убирать всё равно не стал. — Спать-то собираешься? Неугомонный, блин. Я щас отрублюсь…
В подтверждение своих слов он закрыл глаза и излишне правдоподобно стал изображать громкий, грубый и совершенно отцовский храп — Миша только сильнее заржал.
Князь и впрямь стал медленно, но верно погружаться в полудрёму-полуявь; Михин смех растворялся в шуме крови в ушах, рука с щеки так же куда-то незаметно исчезла, ударила раз по боку — Андрей дрогнул, замычал что-то злостно, и снова задремал — и так и осталась лежать там невесомой тяжестью. Миша, кажется, тоже стал медленными, мерными вздохами, перекатами груди и рук засыпать.
Многие вопросы, накопившиеся за этот день, остались для Андрея нерешёнными, незавершёнными — незакрытыми гештальтами. Но эти волнения он решил оставить себе на новый день: утро вечера мудреннее, говорят — вот он утром и проверит. Что-то понять хмельным и уставшим чересчур мозгом ему попросту было не дано. И, вспоминая краем сознания, едва только не успевшего уснуть, мамины слова, Андрей только пуще прежнего задавался вопросом: когда это «наша» — его, то есть, только его — комната успела стать «вашей»?
А ещё, кажется, Миша лежал рядом с ним — на его драгоценнейшей кровати! — с не до конца обработанными ранами. Ну и пусть — завтра разберутся.
Примечания:
Сейчас мне малость трудновато писать работу. Несмотря на то, что написано уже 100+ страниц, это только начало. За плечами ещё куча-кучная глав, на которые, я очень надеюсь, сил у меня всё-таки хватит. Бросать работу не хочу, ибо она уже до конца дописана, но не отредактирована и не доведена до ума. Так что её я точно закончу. Вопрос только в том, когда именно.