***
Они проснулись от удара. В окно бросили ком мокрого снега, и стекло неприятно задребезжало. Тайвин приподнялся на локте, чтобы выглянуть наружу, но Джоанна вскочила с кровати и ловко подбежала к окну, толкнув кузена обратно на матрас, чтобы тот не показывался. На улице стоял офицер Шомберг и радостно помахал Дафни рукой. Он знал, что у нее выходной и что она ночует у себя, поэтому принес ей коробку конфет и прорывался зайти на чай. Джоанна нервно улыбнулась в ответ и забралась на подоконник. Подняв раму, она крикнула ему: — No, honey, not today! I'm very tired. I remember what I promised you, but today I don't want to do this. — I miss you! We haven't seen each other for a long time! Она еще долго извинялась, что не пригласила его внутрь, пока невидимая рука соседа не постучала в стенку, и Жан смолкла. Офицер Шомберг сдался и угрюмо поплелся прочь. Тайвин слушал их, пытаясь по интонации уловить смысл. Спать ему больше не хотелось, и он уселся, подперев спиною стену. Луна стояла полная, и тень Джоанны ярким синим контуром ложилась на стены. Он видел ее лицо, ее гадкую родинку на щеке, нелепый нос и слишком тонкую длинную шею, на которой поблескивала цепочка с закрытым медальоном. — Кто он, — тихо спросил Тайвин, когда офицер ушел. — Мой сутенер. Я ведь трахаюсь за деньги, на то и живу, — съязвила она и скорчила ему гримаску. — Не твое дело. Джоанна продолжала сидеть на подоконнике, прижав коленки к груди. Она задумчиво смотрела, как падает снег, а пара хищных немигающих глаз следила, как хлопья оставляют тени на ее сорочке и голых руках. Тайвин вдруг подумал, что она на самом деле должна быть дряхлой старухой, под стать ему. Но Жан оставалась свежей, и это сохранялось не только в ее лице, но и в дыхании, словах, движениях — она не потеряла очаровательной способности верить в лучшее. — Сколько ты здесь, Жан. — Год, — ответила она, не поворачиваясь. — Лжешь. — Да, — сразу сказала она. Трудно было угадать истину. В ее лице ничего не читалось, но вот глаза. Тайвин всегда умел находить в них больше, чем остальные. Словно трещины, сквозь которые просачивался свет сердцевины. Даже теперь, он уловил в ее взгляде нечто странное и смутно знакомое — он видел в них усталость, томление и скуку. Это и были ее еле заметные морщины. — Я тут много лет. Уже не знаю и сколько, — помолчав, добавила Жан. — Раньше я не встречала никого, кто… По правде говоря, я видела их, и даже часто… но они не пришли. Ты первый. Она нахмурилась, будто вспомнила что-то. — Если ты здесь, другие тоже придут, — Жан обернулась к кузену. — Такое может произойти. Сначала я, теперь ты. Наши дети придут к нам, и хоть здесь я встречусь с ними. Тайвин жадно ухватился за ее мысль. Он сохранил видимое спокойствие, но мысли его озарило белой вспышкой надежды. Его кровь, его дети, его коронованные потомки — все придут сюда, вслед за ним. Они будут такими же безымянными, такими же разоренными, как и он. Исторгнутые из дома, лишенные всех титулов и славы, нагие и обездоленные. Чистые, как пергамент, на котором можно написать все, что угодно. И все начать заново. Ведь в прошлом потонут ошибки, старые соперники, враги, дурная слава — вся грязь, скопившаяся его династией за сотни лет. Имя — новое имя — будет выковано, очищенное, умытое от позора и пересуд. Прозрение, словно долгожданный луч света после грозы, перстом указало путь. Тайвин так загорелся идеей, что уже не мог заснуть обратно. Он пролежал с закинутыми за голову руками до рассвета, лихорадочно придумывая, как создаст новый род. Лорд Тайвин рассудил, что уничтожит любую ошибку, которая бы выросла в нечто неудобное или роковое, в зародыше. И первым, кого он отрезал от своей грандиозной мечты — была Джоанна. Тайвин твердо решил, что ее не будет в новом ослепительном будущем. Он встанет на ноги, отдаст долг и навсегда распрощается с ней, как с болезнью и минувшей слабостью. Он объявил ей громогласно, разбудив, то, что определит всю его будущую жизнь: — Я должен выглядеть, как они. В тот день он получил одежду и осмелился выйти из дома. Зима уже кончалась. Снег таял, оголяя размокшую землю, а в рваных тучах иногда слабо светило солнце. Его встретила немощёная грязная улица, довольно узкая, для того, чтобы там проезжали автомобили, отчего Тайвин узнал о их существовании запоздало. Жан так же рассказала ему вечером, что сезоны ограничиваются тремя месяцами по календарю, что делало каждый год предсказуемым. С тех пор Тайвин гулял по окрестностям, разглядывая людей и их быт, и каждый день Джоанна надеялась, что он не найдет дорогу назад и потеряется. Жизнь среди бараков и иммигрантских трущоб его не впечатляла. На его глазах мальчуганы обокрали пьяницу, спящего в канале. Хоть раньше ему не приходилось бывать в подобных местах, по донесениям своих слуг и шпионов, лорд Тайвин прекрасно представлял, чем кишат такие скопища. Он всегда знал, что подобных мест надо сторониться, но не забывать. Стоит махнуть на них рукой, как бедняки взбунтуются и разгромят установленный не ими порядок. Больше ему нравилось бывать на торговых местах, где продавали с тележек или раскладывали товар прямо на улице. Он открыл для себя спички, пакеты английских булавок, зубные щетки, металлические перья с пузырьками самых разных чернил, открытки, магниты, лампы накаливания, чьи-то старые рентгеновские снимки, печатные машинки, разбитие секундомеры, очки в самых разных оправах и много других вещей, которых никогда не видел. Тайвин порой стоял и смотрел, как кладут асфальт, вдыхая густой запах битума, разносившейся от кипящей черной массы. Или, задрав голову в небо, смотрел, как ставят прямоугольные, касающиеся самого неба, каркасы зданий. Заходил в магазин и пытался разгадать тайну, с помощью которой пластинка на граммофоне резалась об иглу и издавала музыку. Видел, как шьют на машинках одежду в ателье. Ему удалось сходить в кино. Жан так много говорила о нем, что пришлось узнать, в чем переполох. Первые десять минут он сидел ошарашенным от того, что люди на растянутом куске белья двигаются. Но привыкнув, он остался разочарован. «Развлечение для деревенских дураков», — передал он Джоанне. Та нахмурилась и рассказала, что сама хотела бы стать актрисой, а он ответил: «Удел шутов. У меня еще остался рассудок это понимать, чего не скажешь о тебе». Заходя ближе к центру, Тайвин, наконец, узрел нечто такое, что без сомнения назвал настоящим гением человека. Он отыскал подземку. Мало того, что там ездили поезда, они еще ездили под землей. Там возникла своя, особая жизнь. Свой ритм, свое время, даже воздух был другим — там пахло соляркой, спертым воздухом кожаных сидений вагонов и нагретым железом. Тайвин считал, что именно так выглядит подчинение природы человеку. Он несколько дней подряд ходил в подземку и просто смотрел, как еще издалека возникал шум приближающегося поезда, как ветер поднимает брошенные газеты и юбки женщин, как толпы людей входят и выходят в таинственном порядке. Мир казался ему слишком странным, но он не позволял себе вдаваться в вопросы и размышления — это потом, сначала надо все впитать. С каждым разом Тайвин заходил все дальше и дальше, но город не кончался, наоборот, он расцветал и расширялся. Дома становились выше, улицы шире, воздух наполнялся шумом и выхлопным газом, вывески переливались и подсвечивались — их становилось больше. Мир, с каждым днем пестрел, но оставался доступным лишь наполовину. Тайвин был зрителем чужой жизни: любые вывески, крики, вздохи, объявления — были лишь шумом, а не языком. Театром без звука. Он не понимал ни одного человека. Был немым, как нелюбимое кино. Ближе к весне Жан отыскала ему прекрасную работу, где можно было молчать. Тайвин понял, что пришел в нужное место по запаху — пахло морем. Он пришел в порт и увидел перед собой громадное пространство, лишенное тени хотя бы одного деревца. Вдоль воды стояли одинаковые, отсыревшие склады. У пирсов на волнах качались проржавевшие барки или наоборот выбеленные парусные яхты, но то, что скрывалось за ними, потрясало не меньше метро. Чуть поодаль стояли гигантские трансатлантические лайнеры, оглушающие всех глубокими низкими гудками — исполины, прибывшие с далеких земель, пахнущие другими мирами. Их раскаленные стальные носы сверкали в лучах полуденного солнца. Меж них в воздухе торчали десятки грузовых кранов, с угрожающим скрипом покачивающиеся на ветру. Цепи, канаты, тросы переплетались в небе черной паутиной и кидали на землю причудливый узор теней. Плывущие облака примешивались черным дымом и паром здоровенных труб кораблей. Внизу, под миром стальных великанов, сновали маленькие человечки с грязными шеями. Одни таскали с барж мешки и ящики, другие кидали их в заведенные грузовики; матросы с закатанными рукавами и загорелыми лицами спрыгивали на берег, гоготали и курили, тут же вернувшиеся на скромных лодках рыбаки продавали улов; босые дети бегали и разносили газеты; кто-то грелся на солнце, иные ругались, спорили, кто-то бездельничал. Все звенело, свистело, трескалось, падало, съезжало, булькало, и Тайвин понял, что в этой вакханалии ему и найдется место, ибо много он его не займет. Ему платили двадцать центов в час, что выходило ему около двенадцати долларов в неделю. Его нанял человек с толстой нижней губой и шрамом на подбородке. Он курил длинную трубку и, подперев плечами стену склада и сложив руки крест-накрест, лениво смотрел, как работают другие. Когда Тайвин загородил ему солнце, начальник смерил бледного пришельца испытывающим взглядом и произнес: — Can you work at all? Look at yourself. You can die any minute. Тайвин ответил ему одной единственной фразой, которой его научила Жан: — I need a job. Он оказался живучее и выносливее, чем думали окружающие. Словно незаметный клещ, который ждал в тени и набирался сил, его внимание поднималось из глубин только сильным толчком или запахом возможности. Ничего он не делал даром, никогда не усердствовал за похвалу. Работа была примитивной. Тайвин трудился молча и методично, таскал мешки и ящики, и о чем-то крепко думал, не обращая внимания на крики и суету вокруг. Другие грузчики, любившие петь во все горло за работой, пытались вызвать его на разговор, но он замечал их не больше, чем засохших мух на подоконнике. Его не любили в порту. Рабочие считали, что он зазнался, поэтому не нисходил до них. И вправду, его манера держаться, ходить с выпрямленной спиной, смотреть на всех сверху вниз, холодно и жестко — все это отпугивало людей. Они чувствовали, что он другой. Существование его худого тела с прозрачной кожей считали чем-то противоестественным, ненормальным. — Чем он болеет? — услышал Тайвин за спиной. — Не знаю. Рак. — Тогда ему недолго осталось. Со временем он сумел научиться кое-как читать и писать. Поскольку он работал порой семь дней в неделю, времени на учение не оставалось. Ему приходилось уединяться в каком-нибудь глухом уголке склада, где он скрупулёзно, буква за буквой, выводил новые слова в блокноте, а потом шепотом, по нескольку раз, повторял их, чтобы навсегда запомнить. Дивный мир открылся, когда он записался от имени Дафны в библиотеку. Первое, что он прочитал от начала до конца, была детская энциклопедия «Настоящие чудеса», где описывалось строение подводной лодки и электрической лампы. Сразу за ней он взял тяжелый фолиант «Всемирной истории» с иллюстрациями, гравюрами, литографиями, и следил за током времени и всех веков, которые пропустил. С каждой новой неделей книг в комнате с чугунной печкой прибавлялось. Тайвин выкладывал их вдоль своего матраса, и скоро у него получилась настоящее заграждение, как ширма с журавлями у Джоанны. Бытие, лишенное языка, оставалось для него таинственным и сказочным, но чем больше он понимал людей, их мысли, чувства и стремления, тем быстрее разрушались чудеса, и жизнь вокруг становилась обыкновенной. Постепенно Тайвин набрал себе всевозможные тома по истории, энциклопедии, словари, журналы с фотографиями и картинками. Джоанна, заметив его жадность к знаниям, удивлялась, что ум его ничуть не затупился, а даже наоборот схватывал все слишком быстро и полно. Ее кузен старался восполнить, урвать, пережить, понять и вникнуть в то, что пропустил за тысячи лет истории. Он считал, книгопечатанье — опасная и в тоже время невероятно мощная сила, что Колумб невообразимый везунчик, что Людовик XVI сам виноват, оставив голову на плахе, верил, что Коммуна — полная чушь, что Боливар фантазер, а Наполеон неумелый заговорщик. Единственный, кого Тайвин уважал, был Отто. Отто фон Бисмарк. Он даже полагал, правда, ошибочно, что у них есть какие-то сходства. Он проследил, что жизнь в этих землях, сдвинулась с мертвой точки, древних цивилизаций, пронеслась сквозь средневековье и пулей мчалась вперед, в эпоху машин, стали и бетона. И он искренне не мог понять, что такого было у них, чего не имели на его родине. А между тем Тайвин ясно осознал, в какую эпоху попал — удивительный век баловней судьбы, наслаждавшихся изобилиями и удобствами, стоя на плечах втоптанных в прах людей прошлого. Портовая жизнь рабочих становилась с каждым днем противнее, отравляя его самолюбие. Он презирал людей, которые верили, что первый пункт Декларации прав человека и гражданина справедлив, но еще больше гнушался тех, кто декларации не знал вовсе. Тайвин считал, что сосредоточением невежества и тупости была закусочная, где буянили портовые грузчики, матросы, где стряпали воры, где навязывались дешевые заразные шлюхи, где клянчили подаяний калеки. Липкие столы, ругань, подозрительные пятна на грязных стенах, драки, татуированные тела, пахшие вонючими козлами, торговля чем-то незаконным под столами — обыденный день портовой закусочной. Но все же ему приходилось мараться в этом оплоте мужланского скудоумия и грубости, ибо там подавали макароны с тушенкой за тридцать пять центов — Тайвин глотал их неделями, не замечая ни вкуса, ни запаха блюд. И как бы он ненавидел тех людей, вторил их привычкам. Так он стал употреблять кофий. Он был не вкусным, горьким, зернистым, и глотать его не хотелось, но все пили кофий, и Тайвин, не желая отличаться, повторял за ними. Его мучения не были уж настолько напрасными. Вступая на порог зловонного чертога, он, опуская шляпу на глаза, подслушивал чужие разговоры и сплетни. Он знал более гнилую жизнь, не окунаясь в нее самолично. Ему было известно, где находятся подпольные бордели, какие пароли надо шепнуть, чтобы попасть в казино, где можно сбыть ворованный товар, знал имена адвокатов, которые стряпали новые документы или подправляли старые, о тех, кто мог обменять одну бюрократическую бумажку на другую за отдельную плату. Однажды в закусочной какой-то озорник бахвалился часами. Все столпились вокруг и разглядывали чудной циферблат: он показывал и день и ночь, и секунды, цифры были инкрустированы драгоценными камнями и имели резные золоченные стрелки. «Украл, должно быть», — слышалось в толпе. «Не-а, выиграл в карты», — ответил кто-то. Тайвин тоже подошел посмотреть. Он сказал невзначай: — Ты продашь их мне. — Э, старик, — обернулся к нему удачливый пижон, — тебе на такие уже в жизнь не заработать! Они стоят четыреста долларов. Эта цифра прогремела над ним, как выстрел над ухом. В миг Тайвин четко уяснил, на каком социальном дне находится. Он не наблюдатель трущоб и бедняков, а самое что ни на есть их пульсирующая клетка. Открытие было внезапным, как капля, соскользнувшая с дерева на макушку. Тайвин смотрел на часы чудака, как на предмет фантастический. Недосягаемый. Сколько ящиков и мешков надо было перетаскать, чтобы вкусить хотя бы глоток пышной пресыщенной жизни! Разве можно честным путем дотянуться до вершин Олимпа? Горящие неоном вывески рестораны, блеск фар лимузинов, отели и клубы, вход в которые открывали негры-лакеи в форме, не пускавшие таких оборванцев, как тот чахлый старик в заношенной шинели и туфлях для гольфа.Глава 2. Разбитая скорлупа
2 ноября 2023 г., 19:17
Он лежал на холодном каменном полу, закутанный в алое знамя своего рода. Он мерз и не мог уже согреться. Там пахло сыростью и тяжелым тлением. Над ним склонилась фигура, но в ней он узнал Джоанну. Он заглянула ему в лицо и улыбнулась жуткой пленительной улыбкой. Она распеленала его бледную остывшую руку и вытянула к себе. В ее руке блеснул маленький кинжал, и она вспорола ему пустые вены. Боли он не почувствовал, хотя сильно опечалился. Она тонкой линией разрезала его живот и созерцала внутренности, а потом, рассмеявшись, вытерла окровавленные руки и, скрыв лицо, убежала прочь, придерживая на ветру разлетающиеся полы красной мантии. Он набрал воздуха в грудь и хотел крикнуть ее, но со сгнивших губ слетел лишь глухой стон. Хотел оглянуться, но глазные яблоки сожрали черви, хотел застонать, что есть сил, но рот наполнился замелей, а язык превратился в месиво.
Тайвин очнулся. Он лежал на полу, на матрасе, шею ему кололи вылезающие из подушки перья, а из приоткрытой шторы светило веселое зимнее солнце. Джоанна еще не вернулась, он был один. Тайвин сел в постели и вытер тыльной стороной руки мокрый лоб. Непроизвольно ощупал себя, осмотрел ладони и взбухшие вены, проверил на месте ли язык, пересчитал тощие ребра и обнаруживал, как и все предыдущие ночи подряд, что все на своих местах. Перед тем, как окончательно успокоится, Тайвин поискал пальцами дыру или шрам от смертельного увечья, но ничего не нашел, даже царапинки.
Он лег обратно, закрыл глаза и провел рукой по деревянному полу так, чтобы в пальцы врезались занозы. Чтобы он прочувствовал их кожей. Затем вздохнул полной грудью и уловил запахи, которым не знал названия: запах угля, керосина, клея, лака для волос, нагретых щипцов, зубного порошка — ее запахи. Нет, Джоанна уже приходила с работы, навела красоту и убежала.
Тайвин перевернулся на другой бок и накрылся до головы одеялом. Своим спальным местом он не брезговал, его в ту пору вообще мало что тревожило. Неделями он лежал на спине, разглядывая балки в потолке, или, не моргая, изучал плакаты, которыми была обклеена одна стена. Каждый из них уже поблек и выцвел на солнце, но на них все еще можно было заметить аккуратно вырисованных персонажей. Точнее было бы сказать, персонаж там был один и тот же — женщина с хитрой гримаской. На одной картинке она была в пунцовой накидке черта с затупленными рожками, на другой она была в гофрированном воротнике, на следующей нага и бела, как мел, а у ее ног рыдал безутешный скульптор. Если ему надоедало разгадывать таинственный смысл плакатов, Тайвин закутывался в простыню, как патриций в тогу, и подолгу стоял у окна, разглядывая пустырь через дорогу или покрытые снегом крыши соседних домов, сверкающих печными трубами.
Тайвин пару раз пытался выйти на улицу. Обернутый простыней, босиком, он спустился к главному входу и стоял на заснеженных ступенях, пуская пар из ноздрей. Прохожие поднимали головы и глазели на него. Раньше каждый хворый лорд, любой солдат, каждая служка, каждая собака на псарне знала его имя. Его грозная слава мрачной тучей нависала над неугодным, не успевал гонец и ворон донести плохую весть. Одним молчаливым жестом он вершил чужие судьбы, а теперь его никто не знал. Тайвин считал себя слишком старым и изношенным, чтобы попытаться слиться с ними. Да и не было в том смысла.
Джоанна все время находила кузена в неизменном положении: на спине, с собранными пальцами на животе и тупым, невидящим взглядом в потолок. Она долго не упрекала его, пока не осознала — он будет лежать так хоть годами, пока матрас и наволочка не сотрутся в прах. Джоанна кинула перчатки в сторону, повесила пальто на гвоздь и села за столик, внимательно разглядывая его хандру. Честно говоря, она не знала, что с ним делать. Слишком много времени прошло, и она растеряла все ключи от его сердца. Да ей и не доводилось видеть его в таком состоянии.
Тайвин лежал поверженной мраморной статуей. Глаза его застыли, и он созерцал себя изнутри. Со своей смертью — смертью патриарха — он смирился, но то, что он оставил все свои дела не в том порядке, что собирался — это гложело его куда сильнее. Он чувствовал себя бесконечно старым, унылым, побежденным, а главное — что не доводилось испытать ни разу в жизни — он был ненужным и ничтожным.
— Послушай, — начала Джоанна, как можно аккуратнее, — я понимаю, как непросто оказаться без всего… Нет ничего плохо в… Ты привык, что… — она притихла, подбирая слова. Она давно не общалась на родном языке и пыталась быстро сдуть пыль со знаний беседы. Жан быстро закурила сигаретку, и слова сами пошли на ум. — Кажется, септоны нас обманули. Ты причинил столько горя, что должен сгореть дотла за свои грехи. Но ты сыт, отогрет и свободен, как никогда в своей жизни, — уголки ее губ на мгновенье дернулись.
Он стоял у окна, повернувшись к ней спиной. Из-под простыни ей были видны его худые плечи и острые, как горные хребты, вылезающие позвонки. Он не слушал ее.
— Ты недоволен своей судьбой, — продолжила Джоанна. — Мне известно, что с тобой случилось, и мы не станем это обсуждать. Ты ненавидишь его, ненавидишь меня, но жить ненавистью нельзя. Она погубит тебя. Оставь свою злость в прошлом. Теперь ты здесь. Делай то, что считаешь нужным. Ты всегда знал куда идти, даже когда другие путей не видели.
Тайвин резко посмотрел на нее. Он был напряжен, что было вызвано, как она знала, холодным гневом:
— Как ты смеешь говорить со мной так, — худые его пальцы сжались, — мне нет здесь места. Твой ублюдок поднял на меня руку и подверг опасности труды стольких лет. Предательство в семье губит род. Все началось с тебя. За твою ошибку я платил слишком долго, Жан. Я здесь по твоей вине. У меня было время закончить дела как должно, а теперь я ничего не могу сделать. Ты погубила нас всех.
— Я?! — возмутилась Джоанна. — Ты или только ты виноват в своих бедах! Боги, да ты своим руками удушил свою кровь! Ты замахнулся на то, что удержать не мог, и теперь наши дети в опасности — ты привел их на смерть.
— Мне некому передать мое наследие, — процедил он в ответ, — потому что ты не смогла выполнить свой долг и оставить для меня наследников.
— Мерзавец, — прошипела она и со всей силы размазала окурок по тарелке.
Она схватила журнал и резким движением вырвала кусок бумаги, на котором свирепо что-то начиркала.
— Постыдился бы жить за счет женщины, — буркнула она и сдула локон со лба. — Твой счет, — она сунула клочок ему руку. — Ты должен мне за уголь, еду и половину комнаты. Где твоя мужская гордость? Если ничего не сделаешь, уходи. Делай что хочешь. Хоть удавись, только место не занимай. И не смей больше меня попрекать!
Они обдали друг друга пронзительным холодом и больше не обмолвились ни словом. Двумя днями позже, когда Джоанна спускалась на улицу, ей в след, меж пролетов лестниц, полетел эхом металлический голос: «Свой долг ты получишь». Она задрала голову и увидела в воронке черных перил его жестокое и горькое лицо.