Первый луч утра, не золотистый, а жидкий, медовый, робкий, как вор, прокрался в комнату сквозь неплотно сомкнутые шторы. Он не вспорол темноту, а лишь размягчил её, пополз по шершавой стене, как пятно расплавленного янтаря, коснулся груды спутанных простыней, зацепился за хребет подтрёпанного томика Достоевского на стуле и, наконец, осветил двух спящих юношей. Они лежали в самом центре большой кровати, уткнувшись друг в друга, сплетённые в такой естественный, неудобный и оттого совершенный узел, будто и во сне их тела, помня вчерашнюю близость, искали точку опоры, спасение от одиночества в плотном тепле другого. Воздух в комнате был густым, спёртым, сладковатым от дыхания и ночного томления, пахнул кожей, сном, хлопком и чем-то неуловимо молодым, острым и запретным — смесью пота, секса и простой человеческой нежности.
Первым шевельнулся Саша. Он проснулся не от звука — в доме царила пухлая, налитая сном тишина, — а от чувства. От тяжёлой, сонной теплоты, разлившейся в груди, от онемевшей под чужой головой руки и знакомого, уже въевшегося в память запаха — смеси хвойного шампуня, пота и чего-то острого, чисто мужского, что было Августом. Медленно, стараясь не шелохнуться, чтобы не спугивать хрупкое, новорождённое чудо этого утра, он приподнялся на локте. Август спал, повернувшись к нему лицом, беззащитный и доверчивый, каким Саша никогда не видел его наяву. Утренний свет лепил его высокие скулы, делал длинные, тёмные ресницы полупрозрачными, превращал непослушные чёрные волосы в потрескавшуюся, тёплую бронзу. Что-то нежное, острое, почти болезненное сжало сердце Саши. Неловкий восторг новичка и тихий ужас опытного солдата, знающего цену такой хрупкой красоте, смешались в нём. Это позволено. Это — его. Он, затаив дыхание, осторожно, как сапёр мину, протянул руку и поправил прядь, упавшую немцу на лоб. Прикосновение было лёгким, как дуновение, но его хватило, чтобы нарушить хрупкое равновесие сна.
Август вздохнул глубже, его веки, тонкие и синеватые от усталости, задрожали и открылись. Взгляд, затуманенный сном, был беззащитным и ясным, как у ребёнка — без привычной брони иронии. Он проморгался, фокусируясь на лице над собой, и уголки его губ медленно, неохотно поползли вверх в сонной, довольной, немного глупой улыбке.
— Обычно это моя священная привилегия — вставать раньше всех, — его голос был низким, хриплым от сна, разорванным на две октавы, и в нём звенела едва уловимая, привычная усмешка, но без колючек. — Похоже, я теряю корону. Заговор в моей же постели.
В ответ он получил не слово, а действие. Саша, всё ещё не говоря ни слова, как будто боялся, что голос разрушит эту хрустальную реальность, наклонился и прижался губами к его щеке, в то место, где только что легла тень от его пальцев. Поцелуй был тихим, влажным от сна, бесхитростным и оттого бесконечно искренним, лишённым всякой игры.
— Ну, всё изменчиво в этом мире, — пробормотал Саша, утыкаясь носом в тёплое, твёрдое плечо Августа, вдыхая его, пытаясь вобрать этот запах в себя навсегда. — Даже самые упрямые тираны терпят поражения. Сдаются на милость победителя.
Немец скривился, сморщил нос в театральной гримасе, но в его тёмных глазах не было ни капли раздражения, одна лишь напускная, преувеличенная брезгливость.
— Бэ. Стратегическая ошибка, Романов. Я — биологическое оружие массового поражения. Не умытый, слюнявый, и зубы, между прочим, не чищены с вечера. А ты набрасываешься с поцелуями, как голодный волк на падаль.
— Да что ты, — прошептал Саша, и в его голосе, глубже, зазвенел озорной, опасный смешок, предвещавший буйство. В следующее мгновение он всей своей тяжестью, с тихим победным кличем, забрался на Августа, прижал его плечи к матрасу, зажав его запястья своими крепкими пальцами. Его глаза, такие светлые и ясные на фоне тёмных растрёпанных волос Августа, сверкали чистым, мальчишеским азартом. — Готовься, Август Вернер! Вы будете подвержены массированной атаке сомнительной свежести! Безоговорочной капитуляции!
Он наклонился, намереваясь осуществить угрозу, но Август, будто только и ждал этого, взметнулся. Рывок, быстрая, почти бесшумная борьба, подавленный смех, глухой удар о перину, облако взбитого пуха, пахнущего ими обоими, — и вот уже они поменялись местами. Теперь Август сидел верхом на Саше, придерживая его руки, а самодовольная, хищная ухмылка играла на его лице, возвращая ему знакомый облик хищника.
— Не слишком ли ты уверен в своих силах, Романов? — прошипел он, наклоняясь так близко, что их носы почти соприкоснулись, а дыхание смешалось в одно тёплое, интимное облако. — Ещё вчера вечером ты краснел, как маков цвет в рассоле. Куда делось твоё смущение, а? Растаяло под жарким дыханием страсти?
И оно вернулось. Мгновенно, предательски, как прилив. Розовая, алая краска залила щеки, шею, самые кончики ушей Саши. Он перестал сопротивляться, его тело обмякло под весом и пронзительным взглядом Августа, но глаза не отвёл, приняв вызов.
— Смущение — это нормально, — тихо, но очень чётко, почти бросая вызов, сказал он, глядя прямо в карие, насмешливые глаза сверху. — Это признак того, что тебе не всё равно. Тем более, что это… это мои первые отношения.
Август замер. Его брови, тонкие и тёмные, поползли вверх, смешивая искреннее, неподдельное удивление с внезапным непониманием. Ухмылка сползла с его лица, как маска, обнажив что-то более уязвимое и настоящее. Он ослабил хватку, будто боялся сейчас нечаянно сломать что-то хрупкое и драгоценное, что само упало к нему в руки.
— Первые? — он прочистил горло. — В смысле… с парнем? — спросил он, и его голос потерял всю игривую хрипотцу, стал просто голосом, чуть сдавленным.
Саша вздохнул, и взгляд его на мигу уплыл куда-то в сторону, в танцующие в солнечном луче пылинки над кроватью — маленькие, невесомые вселенные в лучах утра. Сказать это вслух было в тысячу раз страшнее, чем признаться в этом самому себе в темноте.
— В смысле — первые. Вообще. Я даже с девушками никогда… не встречался. Не так, чтобы вот так. Я же вчера говорил, что не имею опыта. Никакого. Нулевой. Белый лист.
— Естественно, ты не имеешь опыта с мужчинами, — быстро, почти машинально, словно отмахиваясь от назойливой мухи, сказал Август, потирая переносицу двумя пальцами. Голос его звучал глухо, куда-то внутрь себя. — Я… я недопонял тебя вчера. Полагал, что речь лишь о… поле партнёра. Что был какой-то другой опыт, просто… не с нашим полом.
Над прямыми бровями Саши собралась лёгкая, озадаченная морщинка.
— Разве это что-то меняет? — он снова поднялся на локтях, сокращая и без того ничтожное, заряженное статическим электричеством расстояние между их лицами. Он чувствовал смущение Августа, его внезапную отстранённость, холодок, повеявший от него, и это било в самое нутро больнее, чем любая шутка или откровенная насмешка.
Август резко отвёл глаза, уставился в складку простыни, будто в ней был зашифрован ответ на все вопросы. Что-то в его собственном спокойствии, в этой идиллической картинке утра с красивым, искренним парнем в своей кровати, вдруг показалось ему хрупким, ненастоящим, одолжённым у кого-то другого, более достойного. Острое, до боли знакомое чувство — страх быть обманутым, использованным, страх, что вся эта нежность — лишь мираж для новичка, эксперимент, любопытство, — кольнуло его под рёбра, туда, где хранились все старые шрамы.
— Да нет, просто… — он отстранился, разорвав магнитное поле их близости, создав между ними ощутимую, ледяную пустоту, и быстро, почти по-солдатски, резко встал с кровати. Прохладный воздух комнаты обжёг горячую кожу мурашками, напомнив о мире за стенами, о его жестокости и условностях. — Просто вдруг это наваждение? Мимолётный каприз? Что ты думаешь, будто я тебе нравлюсь, а на деле тебе просто… интересно попробовать.
Тишина повисла на секунду, густая и тягучая, как патока, заполняя пространство, которое только что было тёплым и живым. Потом Саша ответил. Не сразу. Сначала он тоже сел, обхватив голые колени, и смотрел на спину Августа, на напряжённые, прекрасные лопатки под бледной кожей, на которую сейчас ложился солнечный свет. Потом сказал. Спокойно, без тени сомнения или обиды, с тихой, почти печальной ухмылкой в голосе:
— Ты мне не нравишься, Август.
Август резко обернулся, будто получил пощечину. Его лицо стало каменным, гладким, только в глазах мелькнула быстрая, дикая тень боли — той самой, глухой, которую он ещё не успел осознать, но уже инстинктивно загнал в самую глубь, в тот чёрный ящик, где хранил всё ненужное и опасное. Но он не успел ничего сказать — ни колкости, ни едкого вопроса. Саша уже встал. Босиком, в простых серых трусах, он сделал два тихих, твёрдых, уверенных шага по скрипучему, холодному полу. Он снова сократил расстояние, которое только что возникло по воле Августа. Взял лицо Августа, холодное от утреннего воздуха и внутреннего леденящего напряжения, в свои тёплые, крепкие, честные ладони. Заставил того смотреть на себя, не давая спрятаться.
— Я люблю тебя, — сказал он просто, ясно, без пафоса и надрыва, как констатируют факт восхода солнца или выпадения снега. И поцеловал. Нежно, но твердо, не спрашивая разрешения, не давая опомниться. Это был поцелуй не в щеку и не в пылу игры. Это был тихий, влажный от утренней свежести, бесконечно искренний поцелуй в губы, в котором растворялись все вопросы, все сомнения, весь прохладный утренний воздух и вся прошлая ночь. Это было утверждение. Приговор. Обет.
И в этот самый миг, когда мир сузился до точки соприкосновения губ, до тепла другого дыхания, дверь в комнату с грохотом, достойным падения горы или артобстрела, распахнулась.
— Ребята, вы ещё спите?! — оглушительным, ликующим вихрем ворвалась в комнату Вейма. Она застыла на пороге, широко улыбаясь, как херувим, застигший грешников на месте преступления в самый кульминационный момент.
Август среагировал быстрее молнии, рефлекторно, движимый годами братско-сестринских войн и врождённой паранойей. Он буквально швырнул Сашу назад на кровать, так что тот ахнул от неожиданности и скрылся в спасительной груде одеял и подушек, как диверсант в укрытии. Сам же встал перед сестрой, будто живой, взъерошенный и яростный щит, хотя смущение и чистейшая ярость пылали на его щеках багровыми, пунцовыми пятнами. Инстинктивно, не глядя, он схватил первую попавшуюся вещь — тяжёлую бархатную портьеру у окна, пахнущую пылью — и набросил её на плечи, прикрывая наготу, как тогу римского императора в дешёвой комичной опере.
— Ты совсем рехнулась, врываться без стука, как варвар?! — проревел он, и голос его сорвался на визгливую, подростковую ноту. — Выметайся! Сию секунду!
За его спиной Саша, наконец, не выдержал. Сначала он просто задрожал, сдавленно, потом из-под одеяла вырвался сдавленный, хриплый звук, и вот он уже катался в кровати, уткнувшись лицом в подушку, сотрясаясь от беззвучного, истерического, до слёз смеха, в котором было всё: и дикий стыд, и громадное облегчение от прерванного напряжения, и чисто детский, животный восторг от абсурдности всей ситуации.
— Ой, да что я там не видела? — отмахнулась Вейма, делая вид, что с предельным интересом изучает ногти. Но её глаза, быстрые и всевидящие, как у сороки, весело, победно бегали от взъерошенного, пунцового брата в нелепой занавеске к смутному, дёргающемуся от смеха комку под одеялом. — Забыл, как я тебя, год назад отхаживала? Всё уже видела, дорогой. Всё до мелочей. От пяток до макушки.
— У меня — может, и видела! — парировал Август, от злости и стыда теряя не только грамматику, но и связность речи, скатываясь на уровень песочницы. — А вот у Саши ты ничего не видела! Нечего тут глазеть, извращенка конченная! Марш отсюда!
Он, недолго думая, схватил с кровати огромную, полуспущенную пуховую подушку — то самое оружие массового поражения в их домашних войнах — и швырнул ею в сестру с силой олимпийского метателя ядра. Та ловко, с пируэтом, поймала её на лету, прижала к груди, как трофей, и расхохоталась, звонко, заразительно, победно.
— Ой, простите, простите, помешала вашим… стратегическим переговорам о капитуляции, — с преувеличенным, сладким как сироп смущением потупилась она, делая шаг назад в коридор. Но дверь прикрыла лишь наполовину. Через щель тут же донёсся её новый вопль, полный театрального, наигранного ужаса: — Стойте! А почему вы голые вместе спите?! Это что, новая тактика ведения дружбы?!
Август вздохнул так глубоко и трагически, будто готов был вобрать в себя весь воздух в комнате и взорваться, унеся с собой на тот свет и сестру, и весь этот позор. Он шагнул к двери, твёрдой, решительной рукой захлопнул её перед самым носом сестры с таким треском, что задребезжали стёкла в окне, а по стене поползла новая трещинка. Затем прислонился к деревянной панели лбом, закрыв глаза, пытаясь обрести дзен в звуках неумолчного хохота за спиной и довольного хихиканья за дверью.
— Жарко было! Ночью! Аномальная жара! — рявкнул он в щель, отчеканивая каждое слово, как оправдание перед трибуналом. Потом, собрав остатки достоинства, добавил чуть спокойнее, но сквозь стиснутые зубы: — Мы скоро спустимся! И если на кухне будет хоть один намёк на эти чёртовы блины — ты умрёшь медленной и мучительной смертью! Клянусь!
Он замер, прислушиваясь к затихающим, прыгающим, явно довольным шагам в коридоре и сдавленному, но всё ещё слышимому хихиканью. Только тогда он позволил себе выдохнуть, провёл дрожащей рукой по лицу, смахивая несуществующий пот и остатки сна, и повернулся к кровати. К Саше, который уже вылез из-под одеяла и сидел на краю, обхватив колени, всё ещё давясь остатками смеха, с мокрыми от слёз ресницами и широкой, безумной улыбкой. Их взгляды встретились. И через секунду уже оба они смеялись — тихо, истерично, свалившись рядом на смятые, тёплые, пахнущие ими простыни, тыкаясь друг в друга плечами, коленями, снова чувствуя ту невидимую, прочную связь, которую едва не разорвала минутная тень непонимания и страха.
Смех, наконец, стих, оставив после себя лёгкую, приятную, светлую усталость и сладкое ощущение общего, маленького, смешного преступления. Август, всё ещё вздыхая конвульсивно, провёл рукой по лицу, смахивая остатки сна и былого смущения.
— Чёртова потаскушка с радаром вместо глаз, — выдохнул он беззлобно, но с оттенком глубочайшего уважения к наглости сестры. — Она теперь до самого нашего выпускного будет этим пользоваться. Будет тыкать этим, как дубиной.
— Ну что, командир, — сказал Саша, легко, как кот, вскакивая с кровати и потягиваясь так, что хрустнули позвонки, вырисовывая под кожей спины рельеф мышц. Солнце легло на его плечи, на напряжённую, гладкую кожу, превратив её в золотистый холст. — Каков приказ? Дальнейший план операции «Спасение утра от сестрицыного террора»?
Август, уже стоявший у двери, обернулся. Его взгляд, тёплый и спокойный, скользнул по Саше.
— Приказ один, — произнёс он, и в углу его рта заплясала знакомая, озорная искорка. — Выжить после вторжения враждебных сил и наконец-то провести гигиеническую обработку рта, чтобы я мог целовать тебя без риска биологической атаки и последующего карантина. — Он фыркнул, направляясь к двери, но теперь уже без спешки, поймав Сашу за запястье и потянув за собой в коридор, к единственной на этаже ванной комнате.
Пространство в ванной было тесным, душистым от старого, крошащегося мыла в блюдце и влажных, чуть затхлых полотенец. Их плечи, локти, бёдра постоянно соприкасались в этой кабинке, обмениваясь теплом, электрическими разрядами и немыми, понятными только им улыбками. Август первым подошёл к раковине, доставая из стакана две щётки — свою и новую. Он надавил на тюбик с пастой, но Саша, ловко изогнувшись у него под мышкой, как проворная змея, умудрился первым сунуть свою щётку под зависшую белую струйку.
— Вор международного масштаба, — беззлобно, с одобрением процедил Август, но позволил, наблюдая за ним краем глаза, за тем, как тот сосредоточенно, почти серьёзно, распределяет пасту по щетине.
Они чистили зубы, стоя плечом к плечу, глядя друг на друга в запотевшее, расплывчатое зеркало, где их отражения сливались в одно тёплое, неразделимое пятно. Саша, с набитым ртом пены, изобразил устрашающую гримасу вампира из старого фильма, вытаращив глаза. Август в ответ лишь медленно, с преувеличенным скепсисом поднял одну насмешливую, критическую бровь, но углы его губ, покрытые белой пеной, предательски дрогнули. Потом Саша, сполоснув рот, зачерпнул пригоршню ледяной, обжигающей воды из-под крана и брызнул ею Августу в шею. Тот вздрогнул всем телом, как от удара током, и фыркнул, обрызгав зеркало мелкими каплями.
— Мерзкий садист с ледяным сердцем! — вытерся полотенцем с видом оскорбленной невинности, но в глазах прыгали чёртики.
— Бодряще! Закаляет характер и волю к победе! — засмеялся Саша, уже нанося густую, советскую, до ужаса пахнущую пену для бритья на свои, в общем-то, почти гладкие, юношеские щёки. Потом он поймал взгляд Августа в зеркале и медленно, с преувеличенным, комичным сладострастием, провёл тыльной стороной пальца по своей скуле, оставляя белый, пенистый след. — «Свежесть». Легендарный аромат. Чувствуешь дыхание тайги, гул станков и запах грядущих побед?
— Чувствую аромат наглости, дефицита и твоего дурного вкуса, — парировал Август, но рука его сама потянулась к своему тюбику. Он выдавил немного своей, гелеобразной, прозрачной пены с химическим, стерильным запахом мяты и зимнего леса, и вдруг, быстрым, точным, как удар фехтовальщика, движением, нанёс холодную, дрожащую каплю на самый кончик носа Саши.
Тот замер, скосил глаза, пытаясь разглядеть свой нос, и фыркнул, отчего пена на щеках вздыбилась комичными клочьями. Дурачество, лёгкое и беззаботное, как пена в раковине, витало в воздухе, густое, как пар над водой. Одевались они тоже под этот немой, весёлый диалог взглядов, подталкиваний и случайных, затягивающихся прикосновений. Саша, отыскав наконец свою простую серую футболку, не надел её, а набросил на голову Августа, когда тот, пританцовывая на одной ноге, застегивал джинсы.
— Ослеп! Не вижу врага! — взревел тот из-под ткани, но смех, глухой и счастливый, тут же выдал его.
Наконец, более-менее приличные, ещё пахнущие одной пастой, общим смехом и утренней близостью, они покинули комнату. Их шаги по скрипучей, старой лестнице звучали в унисон, отбивая один и тот же ритм — ритм нового дня, начавшегося со смеха, пота и тихого признания, прозвучавшего между двух поцелуев.
Из кухни, расположенной внизу, уже тянуло благоухание, от которого у Саши немедленно, предательски и громко заурчало в животе, выдав все его мысли с потрохами: хрустящий, дымчатый, невероятно соблазнительный запах бекона, карамелизированного лука и маслянистый, простой, вечный, как мир, аромат яичницы-глазуньи. В дверном проёме кухни они замерли на мгновение, как зрители перед поднимающимся занавесом, за которым вот-вот начнётся спектакль под названием «Завтрак».
Вейма стояла у плиты, её фигура в утренних лучах была очерчена золотистым контуром. Она ловко орудуя лопаткой, выводила что-то под нос — не мелодию, а скорее победный марш победительницы, заставшей врасплох. На большом дубовом столе уже красовалась целая симфония завтрака: тарелка с нарезанным свежим, хрустящим, ещё тёплым багетом, от которого шел соблазнительный запах пекарни; два высоких стакана с апельсиновым соком, сверкающим, как жидкое, концентрированное солнце; и банка вишневого джема домашнего приготовления, где целые, тёмно-рубиновые ягоды плавали в густом сиропе, словно драгоценные камни в ларце. Утро развернулось перед ними во всей своей щедрой, гостеприимной, немного наивной красоте, предлагая забыть о вчерашних тенях.
Услышав шаги на скрипучей лестнице, она обернулась. На её лице играла уморительно-серьёзная, деланно-невинная мина святой, застигнутой за грехом, но глаза — такие же карие, как у брата, но без его стальной завесы — лукаво смеялись, выдавая истинную радость спектакля.
— А, вы уже оделись! Какая досада, — провозгласила она, широко жестикулируя лопаткой. — Я уже начала скучать по виду античной статуи в занавеске. Садитесь, благородные рыцари, почти готово. Надеюсь, вы… остыли после ночного тропического климата и бурных философских дискуссий? — Глаза её стрельнули в брата, затем медленно, оценивающе переползли на Сашу, выискивая следы смущения.
Август, проходя мимо, тяжело, как мученик на пути к Голгофе, вздохнул и легонько, но ощутимо ткнул её в бок локтем, на что получил ответный, беззвучный хихикающий толчок плечом.
— Вейма, это… это пахнет как рай после дежурной столовой, — честно, с неподдельным теплом в голосе сказал Саша, садясь за стол и с наслаждением, почти животной жадностью, вдыхая ароматы. Он выглядел таким домашним, таким естественно вписанным в это чужое, но уже уютно освоенное пространство кухни Вернеров, что у Августа внутри снова сладко и тревожно кольнуло. Он здесь. И это правильно. Но правильно ли это для него?
— Для нашего дорогого, гостя — только лучший бекон — важно, с придыханием заявила Вейма, сгребая с шипящей, дымящейся сковороды на две большие, простые фаянсовые тарелки. Она поставила перед ними яичницу-глазунью, настоящее произведение кулинарного минимализма: яркие, как детские мячики, нетронутые желтки лежали в идеальных золотистых ореолах белка, обрамлённые румяными, почти прозрачными, хрустящими ломтиками бекона. Пища простых, честных богов, не требующих сложных ритуалов.
Август, не глядя, молча отодвинул свою тарелку к Саше. Движение было быстрым, небрежным, без пафоса, без ожидания благодарности или даже понимания. Простой, неоспоримый факт: он не ел по утрам, его желудок просыпался только к полудню, а Саша — ел, всегда, с аппетитом здорового, молодого зверя, и он это запомнил. Саша посмотрел на него — на его профиль, уставленный в окно, где на заборе дрались воробьи за крошку, — потом на вторую, дымящуюся тарелку, и маленькая, чистая, очень нежная улыбка, полная понимания, тронула его губы. Он ничего не сказал. Просто взял вилку, и его большой палец на мгновение коснулся тыльной стороны руки Августа, лежавшей на столе. Иногда слова были не просто лишними, а кощунственными. Такие молчаливые жесты говорили на языке тишины, который понимали только двое.
Вейма, наблюдая за этим немым, почти интимным обменом — танцем взглядов и едва уловимых прикосновений, — села напротив с огромной, почти суповой, чашкой чёрного кофе и удовлетворённо причмокнула, подвигая сахарницу брату, как пешку в их вечной игре.
— По-прежнему питаешься одним солнечным светом и горькой правдой жизни? Травишь организм чистейшим кофеином? — спросила она скорее риторически, не ожидая ответа, наблюдая, как Август лениво, с театральным изяществом откинулся на спинку стула, перехватил чашку и позволил себе долгую, нарочитую паузу, растягивая удовольствие и её внимание. Он сделал медленный, шумный глоток, поморщился от благородной горечи, но на лице его расцвело выражение почти чувственного наслаждения.
— Нет, просто не хочу с утра пораньше портить себе день твоими кулинарными экспериментами, — наконец выдавил он, и в уголках его губ заплясали знакомые, озорные чертики. Усмешка была провокационной, откровенно братской, рассчитанной на мгновенный, яростный отклик. Это был их язык любви.
Отклик последовал незамедлительно. Из-под стола донесся негромкий, но чёткий, ощутимый толчок. Август вздрогнул, едва не расплескав драгоценный, обжигающий эликсир. Вейма, сохраняя на лице маску невинности и благости святой великомученицы, с силой ткнула его острым носком домашнего войлочного ботинка прямо в голень, в самое болезненное место.
— Животное неблагодарное и безвкусное, — процедила она, не меняя выражения, и отломила кусочек багета с таким оглушительным хрустом, будто это был позвоночник обидчика.
Потом, вытерев пальцы о льняную салфетку с преувеличенной, почти королевской аккуратностью, она облокотилась на стол, подперев подбородок сложенными ладонями, и перевела пристальный, изучающий взгляд с брата на Сашу. Её глаза заблестели неподдельным любопытством, смешанным с деловой, почти детективной хваткой.
— Так что, ты мне официально представишь Сашу в какой-то момент, или мне продолжать держать в голове ваши отношения под грифом «совершенно секретно», ожидая, пока ты не «созреешь» для этого эпохального события, как ананас на холодном подоконнике? — она сделала в воздухе пальцами затейливые, насмешливые кавычки, и голос её зазвучал сладко, как патока, но с едкой, проникающей ноткой лимонной кислоты.
Саша, который в этот момент как раз пытался справиться с особенно большим, хрустящим, солёным и невероятно сочным куском бекона, замер. Глаза его расширились, он торопливо, почти судорожно прожевал и с трудом проглотил, ощущая, как крошки хрустящего хлеба и комок нелепой, детской паники застревают у него в горле. Он посмотрел на Вейму с немым вопросом оленя перед фарами, потом на Августа, ища подсказки, поддержки, какого-нибудь условного знака, спасительного взгляда. Его маленький, тёплый мир, который минуту назад состоял из вкуса бекона, солнечного света на полу и тёплого, твёрдого прикосновения ноги Августа под столом, вдруг дал трещину, впустив холодный сквозняк реальности.
— Я… э… что? — выдавил он наконец, чувствуя, как знакомый, предательский жар стыда поднимается от ключиц к ушам, окрашивая их в алый цвет. — Можно объяснить? Я, кажется, опять отстал от поезда. На той же станции.
Август тяжело, с преувеличенным страданием мученика, вздохнул, будто вся эта суета вокруг простого, как ему казалось, очевидного факта была для него утомительна сверх всякой меры. Он отставил чашку, и фарфор гулко, почти сердито стукнул о дерево стола, как окрик судьи.
— Не обращай внимания, — отмахнулся он, глядя куда-то в окно, где резвились воробьи, будто их птичьи дела были куда важнее и чище человеческих. — Сестре вечно нужны формальности. По-моему, она и так уже всё прекрасно поняла, ещё с того момента, как вломилась в комнату, как шторм. К чему весь этот цирк? — Он бросил на сестру взгляд, полный скепсиса и братского раздражения, но где-то глубоко, на самом дне зрачков, плавало что-то неуловимое — растерянность, а может, даже страх. Он и сам не знал, как это — «представить». Как вписать Сашу в старую, избитую формулу «это мой…». Это было за пределами его опыта, за границами всех карт, которыми он водил.
Вейма не сдавалась. Она медленно, с демонстративным наслаждением выпила глоток кофе, поставила чашку с тихим, но значимым звоном и, поймав взгляд Саши, который уже предчувствовал недоброе, нарочито медленно, как большая, сытая кошка, облизала губу, смахивая крошку. Потом её указательный палец, тонкий, изящный и безжалостный, поднялся. Она поднесла его ко своим губам, а затем, удерживая взгляд Саши, сделала лёгкий, но предельно ясный, циничный и до абсурда неприличный жест: будто что-то длинное и узкое. Палец, явно и нагло символизирующий не палец, она медленно, с преувеличенным вниманием, вводила в полуоткрытый, подкрашенный улыбкой рот и обратно. Глаза её при этом сияли чистейшим, ангельским, невинным озорством, отчего жест становился в тысячу раз хуже.
— Ну, я-то поняла, — сладко, растягивая слова, как ириску, проговорила она. — Хотя, видимо, не все у нас в семье одинаково хорошо умеют работать… ртом. Для признаний в любви, например. Или для других, не менее важных и увлекательных дел.
Эффект был мгновенным и сокрушительным, как удар под дых. Саша, только что запивавший смущение и застрявший ком глотком ледяного апельсинового сока, подавился им по-настоящему. Горько-сладкая, кислая жидкость попала не в то горло, вызвав мучительный, спазматический кашель. Он закашлялся, хрипло, громко и беспомощно, лицо его покраснело, как спелая свекла, а глаза наполнились слезами от физиологического напряжения и дикого стыда. Он стучал себя по груди кулаком, пытаясь отдышаться, в ужасе и панике глядя то на Вейму, то на Августа, будто умоляя о помощи или хотя бы о прекращении этого кошмара.
Август же, наблюдая за этим приступом и за игривой, торжествующей миной сестры, неожиданно рассмеялся. Это был не просто смех, а низкий, бархатный, идущий из самой глубины груди, довольный и чуть хриплый раскат, в котором звучало одобрение, насмешка и странная гордость. Он встал, похлопал Сашу по спине, давая тому откашляться, и его голос, когда он заговорил, звучал бархатисто, насмешливо и безоговорочно торжествующе, как у актёра, произносящего кульминационную, убийственную реплику на сцене:
— Видишь ли, сестрёнка, именно поэтому у меня парень появился раньше, чем у тебя. Я предпочитаю делать, а не демонстрировать технику. Результат, как видишь, налицо. Хотя и немного давится.
Он сказал это так быстро, так чётко, с таким убийственным, ледяным спокойствием, что Вейма на секунду опешила, потеряла дар речи. Её глаза округлились, щёки заалели от смеси ярости и восхищения. И в эту самую, идеальную секунду её замешательства она схватила со стола ложку — не свою чистую, а ту, что лежала в его тарелке с нетронутой, уже остывающей и покрывающейся плёнкой яичницей — и запустила ею в брата прямым, метким, достойным олимпийского чемпиона броском. Комок холодного, неаппетитного желтка, резинового белка и холодной нержавеющей стали просвистел по воздуху со свистом снаряда.
Но Август был начеку, он знал свою сестру как свои пять пальцев. Он ловко, почти танцуя, с грацией уличного бойца или матадора, отпрыгнул в сторону, и ложка с глухим, жалобным стуком приземлилась на кафельный пол, оставив на нём жирное, жёлтое, позорное пятно. Он стоял, широко, по-волчьи ухмыляясь, безусловный победитель в этой утренней, абсурдной, но по-своему важной битве за территорию и последнее слово. А Саша, наконец откашлявшись, с синими кругами под глазами от напряжения и слезами на ресницах, смотрел на них обоих со смесью полного, абсолютного неверия, дикого, всепоглощающего стыда и нарастающего, неконтролируемого, истерического веселья, которое уже прорывалось сквозь всё новым, сдавленным приступом хохота, сотрясавшего его плечи.
После завтрака, который завершился не приёмом пищи, а оглушительной какофонией смеха, звона упавшей посуды, взаимных подначек и этих немых, говорящих целыми томами взглядов, на кухне воцарился мирный, ленивый, залитый солнцем хаос. Пятно от яйца на полу было тут же героически, с громкими вздохами, стёрто Веймой, но витало в воздухе, как памятная медаль или боевой шрам. Солнце поднялось выше, отодвинув тени в самые тёмные углы, превратив крошки на столе и пылинки в воздухе в золотую, танцующую пыль. Вейма, ворча что-то неразборчивое о свиньях неблагодарных, испорченной ложке и братьях-тиранах, принялась собирать со стола тарелки, но её ворчание было напускным, ритуальным — в уголках губ, в лучиках морщинок у глаз всё ещё пряталась живая, довольная, счастливая улыбка человека, который устроил прекрасный, весёлый спектакль и получил свою щедрую порцию зрелищ и эмоций.
Саша, помогая ей, механически вытирал тарелки, его мысли были где-то далеко, в тёплом, бархатном коконе только что пережитого утра, в сплетении рук, смеха и этого странного, нового чувства принадлежности. Он мыл тарелку, глядя, как пена стекает по фаянсу, унося с собой крошки, и думал о том, как хрупко и прекрасно это всё. И вдруг он почувствовал в кармане джинсов лёгкую, настойчивую вибрацию, а затем короткий, требовательный, как окрик, гудок — пришло сообщение. Он оторвался от созерцания пены в раковине, вытер руки о грубое полотенце, достал телефон. Экран, холодный, яркий, бездушный, осветил его лицо, и выражение на нём мгновенно, будто по мановению злой волшебной палочки, изменилось. Легкая, блаженная, почти глупая улыбка сгладилась, будто её стёрли жёстким ластиком. Брови, тёмные и прямые, как сабли, сдвинулись, образовав резкую, глубокую вертикальную складку между ними, ту самую, что появлялась только в моменты крайней концентрации или опасности. В глазах, таких ясных и беззаботных минуту назад, вспыхнула сосредоточенная, жёсткая, холодная искорка — отсвет далёкого, но никогда не забываемого огня, огня тревоги, долга и готовности к бою.
Август, стоявший у окна и смотревший во двор, где полосатый кот лениво умывался на заборе, почувствовал смену атмосферы в комнате не по звуку, а по изменению самой плотности воздуха, по внезапному, звенящему молчанию, которое стало другим — густым, напряжённым, колючим, как перед грозой. Он обернулся. Взгляд, которым Саша впивался в экран, был ему до боли знаком — это был не взгляд влюблённого юноши, а взгляд солдата, десантника, получившего координаты цели или приказ на выдвижение. Взгляд из другого, параллельного мира крови, секретов и опасности, который они оба носили в себе под тонким слоем обычной жизни, как мину под цветущим лугом.
— Что случилось? — спросил Август, и его голос мгновенно утратил всю свою утреннюю расслабленность, бархатную хрипотцу после сна. Он стал низким, ровным, металлическим, как щелчок взведённого курка. Он уже не спрашивал, а требовал доклада. Немедленно.
Саша поднял на него глаза медленно, с трудом, будто возвращаясь из очень далёкого, тёмного путешествия. Взгляд их встретился, и в нём не было и намёка на утренние шутки, на тепло совместной постели, на вкус бекона на языке. Там была только суровая, голая реальность, постучавшаяся в дверь коротким, неумолимым сообщением.
— Андрей, — коротко, отрывисто, без лишних слогов сказал Саша, как будто это кодовое имя было ключом, паролем, отпирающим тот самый тёмный чулан, куда они сложили весь вчерашний ужас. — Он написал. Нашёл.
Он сделал паузу, давая этим двум коротким, тяжёлым, как свинцовые слитки, словам — «нашёл» — улечься в внезапно повисшей гробовой тишине кухни. Даже Вейма замерла с тарелкой, застывшей над сушилкой, прислушиваясь всем существом, кожей, инстинктивно, по-животному поняв, что игра кончилась, весёлый спектакль сменился чем-то другим, холодным и серьёзным.
— Он смог пробить. Тот самый IP-адрес. Откуда было отправлено… то видео. — Саша почти не выдохнул последнее слово, будто оно было раскалённым углём, обжигающим губы и душу. Его собственный голос прозвучал для него чужим, плоским, лишённым всяких эмоций, как голос диктора, зачитывающего сводку.
Август подошёл ближе, не спеша, но каждый его шаг по старому полу был весомым, уверенным. Он не пытался заглянуть в телефон через плечо — он вглядывался в лицо Саши, читая там всю информацию, которая ему была нужна: напряжение квадратной челюсти, жёсткую, белую полоску вокруг сжатого рта, чуть расширенные, тёмные зрачки, в которых отражался свет экрана, как в озёрах ночью.
— И где? — спросил он так тихо, что это было почти шепотом, но в этом шёпоте была стальная, туго натянутая пружина, готовая распрямиться.
— Место выхода в сеть… — Саша дал Августу посмотреть на экран, точно сверяясь с адресом, который уже успел выжечь себе в память, врезать в сознание, как татуировку.
— Это в лесу. Том самом, что начинается сразу за западным корпусом университета, за старой водонапорной башней.
Он произнёс это со странным, горьким чувством — место было знакомым, почти бытовым, безобидным, частью обычной студенческой жизни с её глупостями и романтикой, и оттого факт, что именно оттуда, из этой чащи простых радостей, пришла та тьма, то мерзкое, нечеловеческое видео, казался ещё более чудовищным, более личным, более наглым оскорблением.
Август медленно, почти незаметно кивнул. Его лицо, только что живое от смеха, стало маской сосредоточенности, вырезанной из льда и гранита. В карих глазах, только что смеющихся, загорелся холодный, расчётливый, аналитический огонь — огонь охотника, выслеживающего зверя. Ни тени сомнения, ни мгновения колебаний. Теперь они были не просто парнями, только что делившими завтрак, постель и утренний смех, они были союзниками, боевым расчётом, двумя клинками, обращёнными в одну сторону, перед лицом общей, невидимой, подлой и умной угрозы.
— Хорошо, — сказал он, и в этом одном, коротком слове была вся сталь его характера, вся решимость, вся готовая к действию воля. — Значит, нам туда. Сегодня. Днём, пока светло и людей меньше. Надо посмотреть, что это за место, есть ли там что-то… что-то оставленное, какая-то зацепка.
Он уже мысленно, с невероятной скоростью, составлял план, прокручивая в голове карту местности: что взять с собой, как подойти незаметно, не по натоптанным тропинкам, с какой стороны, на что обратить внимание — брошенные вещи, следы, странные метки, нарушения в естественном порядке вещей. Но его стремительный, чёткий ход мыслей прервал звонкий, деловитый, полный непоколебимой уверенности в своей правоте голос сестры.
— Аха-ха! — воскликнула Вейма, поставив тарелку с таким решительным, победным звоном, что оба мужчины вздрогнули, будто выдернутые из мрачного транса обратно в яркую, шумную реальность кухни. Она повернулась к ним, вытерла руки об фартук с таким видом, будто снимала хирургические перчатки после блестяще проведённой операции, и на её лице сияла торжествующая, лучезарная, беззастенчиво-довольная улыбка человека, который только что поставил мат в три хода и теперь наслаждается плодами абсолютной победы. — А я, между прочим, пока вы тут перемывали косточки моей стряпне и строили друг другу глазки, как голубки на карнизе, кое-что приготовила. Не только завтрак. Машина. Бензин залит до самых краёв, салон проветрен. Я вас отвезу. В университет. Прямо сейчас. Без разговоров, возражений и саботажа.
Она произнесла это как непреложный, освящённый свыше факт, скрестив руки на груди в позе неприступной крепости, которую не взять ни штурмом, ни хитростью. Её взгляд, тяжёлый и насмешливый, скользил с одного ошеломлённого лица на другое, наслаждаясь произведённым эффектом, как гурман — глотком редкого, выдержанного вина.
Саша растерянно, почти по-детски, перевёл взгляд с сияющей, как маяк, Веймы на замкнувшегося, как неприступный дот, Августа. Его прагматичный, военный ум, уже включившийся в режим операции, начал бить тревогу. Он слегка наклонился к Августу, закрыв ладонью рот, и прошептал так, чтобы сестра не услышала, хотя в маленькой, внезапно ставшей тихой кухне это было смехотворно и бессмысленно, как шёпот в библиотеке:
— Август… как? Она же будет ждать у входа в универ, или, того хуже, захочет зайти к Анне Викторовне … Как мы, извини за выражение, улизнем в лес тайно от твоей сестры?
Август не ответил сразу. Он смерил сестру долгим, тяжёлым, оценивающим взглядом полковника, изучающего неудобную, но стратегически ценную местность, которую нельзя обойти. Вейма выдержала его взгляд, подняв подбородок с вызывающим, дерзким, «попробуй только» видом. В её позе, во всей её фигуре, читалось: «Попробуйте только отказаться. Попробуйте только уйти без меня. Я вас насквозь вижу».
Потом, очень медленно, словно против собственной воли, уголок рта Августа дрогнул. Не в улыбку, а в нечто среднее между досадой, глубочайшим раздражением и смутным, невольным уважением к наглости, проницательности и неуёмной энергии этой девчонки. Он взглянул на Сашу, и в его глазах, всё ещё холодных от строящегося плана предстоящей вылазки, мелькнула быстрая, почти неуловимая искорка старого, знакомого, почти забытого за этот утренний покой азарта — вызов принят. Проблема есть? Значит, будет и нетривиальное, элегантное, рискованное решение.
— Не волнуйся, — тихо, но очень чётко, так что слова прозвучали не как утешение, а как обет или приказ, сказал он Саше, и в его голосе снова, на секунду, появились те самые бархатные, уверенные, гипнотические нотки, которые заставляли Сашино сердце биться чаще не только от страха. — С Веймой… всегда можно что-нибудь придумать.
Чёрный немец, массивный и угрюмый, как бронированное насекомое, взревел, взбираясь по очередному петляющему серпантину, вгрызаясь шипастой резиной в пыльное полотно горной дороги. Леса по сторонам, непроходимые и древние, смыкались в сплошную, непроглядную стену — то темно-зелёную, мшистую, пропитанную влагой веков, то уже тронутую первым багрянцем и золотом, словно природа, невзирая на человеческие драмы, готовилась к своему торжественному увяданию. За запотевшим стеклом мелькали голые скальные выходы, поросшие цепкими, кривыми соснами, а внизу, в глубоком, сыром ущелье, серебристой, холодной ниткой змеилась и блестела река. Воздух в салоне был густ и тяжёл — не только от влажного запаха хвои, врывавшегося через щели, но и от невысказанного, натянутого, как струна, напряжения, которое вибрировало между тремя людьми.
Вейма сидела за рулём, её руки в кожаных перчатках ловко, почти машинально кидали тяжёлую машину в крутые виражи. Пальцы её нетерпеливо, нервно отбивали дробную чечётку по ободу руля. Взгляд её в зеркале заднего вида, словно радар, постоянно находил и сканировал Сашу, который, притихший, прижавшись лбом к холодному стеклу, смотрел в своё боковое окно, словно пытаясь запечатлеть в памяти каждый поворот, каждое дерево, как будто боялся не найти дорогу назад.
— Так, — начала она, и её голос, резкий и чёткий, неестественно громко разрезал рычание мотора и шум ветра. — Пока мы тут трясёмся в этой качалке к нашей альма-матер, давайте, наконец, проясним детали. Я, между прочим, не слепая, не глухая и не дура. Вы там наверху, в своей комнате, думаете, я не вижу, как вы друг на друга смотрите? Как будто открыли какую-то вселенскую тайну и боитесь, что её украдут?
Август, сидевший на месте пассажира и до этого момента безмолвно, с каменным лицом наблюдавший за мелькающей дорогой, вздрогнул, будто его ударили током по голой коже. Он медленно, с преувеличенным усилием, будто шея его одеревенела, повернул к ней голову. В его глазах, обычно таких насмешливых и холодных, вспыхнули знакомые Вейме искры — смесь мгновенного, белого раздражения и острого желания немедленно, силой, прекратить этот разговор, заткнуть источник опасного шума.
— Вейма, — произнёс он ровно, но в каждом слоге, как в ударе клинка, чувствовалась закалённая сталь. — Езжай лучше и сосредоточься на дороге, а не на моей личной жизни. Меня твои дилетантские домыслы не интересуют, а твоё маниакальное желание копаться в том, что тебя не касается, — бесит.
— Ой, бесит! — передразнила она, срываясь на визгливую ноту, и резко, почти грубо дёрнула руль, чтобы объехать глубокую выбоину. Августа и Сашу с силой бросило к дверям, ремни безопасности врезались в плечи. — А меня, знаешь, что бесит до чёртиков? То, что ты, как слепой крот, в очередной раз вползаешь в какую-то кромешную, вонючую яму, а я должна, как шаман, догадываться об этом по обрывкам твоего молчания и по твоему лицу, на котором крупными буквами написано: «дело пахнет трупом и керосином»! Ты вчера пришёл с ним, и вся твоя поза кричала о секрете! А ты молчишь, как настоящий партизан на допросе гестапо! Я что, чужая тебе?!
— Это не твоё дело! — голос Августа сорвался, потеряв всю свою ледяную сдержанность, обнажив голый, рычащий гнев. Он обернулся к ней всем корпусом, вцепившись длинными пальцами в потёртый кожзам подлокотника так, что побелели костяшки. — Ты всегда лезешь! Всегда, в любое время, без спроса! У тебя, что, своей жизни, своих забот нет? Или мои проблемы — это твой любимый сериал?
— А у тебя она есть, эта жизнь?! — крикнула она в ответ, и в её голосе, сквозь ярость, прорвалась и вылилась наружу та самая, давно копившаяся, проглоченная и переваренная боль. Машина на высокой скорости влетела в короткий, сырой, тёмный тоннель, вырубленный в скале, и на секунду их ослепила и поглотила абсолютная темнота, нарушаемая только жёлтыми призрачными конусами фар, выхватывавших из мрака потрескавшуюся кладку. — Я бы не лезла, если бы ты не лез в такие дебри, откуда тебя потом клещами не вытащить! Или ты забыл, как я тебя вытаскивала из той проклятой ванной год назад, когда ты, идиот, несчастный, наглотался своих же таблеток и пытался бритвой вскрыть себе вены, как консервную банку?! — её голос затрещал, надломился. — Ты забыл, как я орала в трубку «скорой», а сама пыталась остановить эту… эту кровь твоим же полотенцем, которое потом пришлось выбросить?! Забыл свой собственный бред, свой шёпот про то, что ты «всем только в тягость», что «всё бессмысленно»?! Я это помню! Я это вижу каждый раз, когда ты закрываешься! Я ношу это в себе!
В салоне повисла гробовая, давящая тишина, гуще темноты в тоннеле. Рычание мотора вырвалось наружу вместе с ними, выброшенное в солнечный свет, но теперь оно казалось приглушённым, далёким, как шум из другого измерения. Саша замер на заднем сиденье, вжавшись в спинку, его глаза в полумраке широко, с ужасом и болью смотрели на профиль Августа, который стал резким, неподвижным и страшным, как изваяние на надгробии, высеченное из самого чёрного базальта.
— Вейма… — голос Саши был тихим, хриплым, попыткой вставить хоть какой-то буфер, остановить эту сходящую с рельсов лавину слов, которая могла всё разрушить.
— Молчи, Саш, — отрезала она, не оборачиваясь, но уже не так резко, а с какой-то бесконечной усталостью. Она смотрела прямо на дорогу, на убегающую вдаль ленту асфальта, а по её щеке, ярко освещённой внезапно хлынувшим солнцем, скатилась одна-единственная, быстрая, жгучая и злая слеза. Она смахнула её тыльной стороной ладони с таким раздражением, будто это была пыль. — Он думает, он один такой глубокий, несчастный и сложный, с монстрами под кроватью. А у меня, видите ли, жизни нет, я просто фон для его драм. Так вот, дорогой брат, она у меня как раз есть! И образование есть, которое я сама заработала! И работа, на которой я работаю как проклятая! И, о ужас, даже молодой человек, с которым я встречаюсь уже полгода! Да-да, представь себе! Не только у тебя бывают чувства и тайны!
Август медленно, очень медленно, будто сквозь вату, перевёл на неё взгляд. Все его гневное напряжение, вся маска ярости куда-то испарились, сменившись чем-то другим — глубочайшим шоком, детской обидой и полной, беспомощной растерянностью. Его щёки побледнели.
— Ты… что? — выдавил он, и слово повисло в воздухе, нелепое и маленькое. — Полгода? И ты… ничего? Ни единого слова?
— А зачем? — она фыркнула, но в этом звуке не было насмешки, только горечь. Она свернула на более узкую, старую дорогу, ведущую прямо к университету. Лес по бокам стал редеть, уступая место редким домикам. — Чтобы ты начал его «проверять на вшивость», как ты это всегда делаешь со всеми? Или чтобы выслушивала твои циничные, наполовину шутливые, наполовину ядовитые советы? У меня своя жизнь, Август. Настоящая. И она меня, представь, устраивает. А вот твоя — как была опасным, непредсказуемым бардаком, так им и остаётся. Только теперь ты втянул в этот вечный свой ураган ещё и его! — она резким, отрывистым движением головы, словно ударом кинжала, указала на Сашу, сидевшего сзади, словно приговорённого.
Это было последней каплей. Или той самой соломинкой, что ломает хребет верблюду. Август просто взорвался изнутри, но взрыв был беззвучным, чёрным. Без крика, без предупреждения. Он резко, с силой дёрнул ручку двери. Замок щёлкнул — сухой, чёткий, невероятно громкий звук, перекрывший на миг и рёв мотора, и свист ветра. Звук хрупкого договора, разорванного в клочья.
— Всё. Хватит.
— Август, что ты делаешь, ты с ума сошел?! — взревела Вейма, но было уже поздно, её голос прозвучал уже для спины.
Он, не дожидаясь, пока машина хотя бы сбросит ход, оттолкнулся от сиденья и вывалился на обочину, на крупный, острый гравий. Это не был прыжок — это было падение, нелепое, отчаянное и смертельно опасное. Он споткнулся, едва удержав равновесие, сделал несколько неуклюжих, спотыкающихся поворотов по пыльной, колкой обочине и замер, спиной к ним, смотря в неподвижную, молчаливую чащу леса. Его плечи были напряжены до дрожи, лопатки выпирали под курткой, как крылья сломанной птицы.
В салоне воцарился оглушительный, панический хаос. Вейма вскрикнула, ударила по тормозам так, что резина взвыла пронзительным визгом, и машину резко, рывком бросило вперёд, а потом выровняло, занесло на обочину. Саша, не пристёгнутый в пылу ссоры, ударился головой о твёрдую спинку переднего сиденья, в глазах помутнело от боли.
— Ты псих! Конченый псих! — закричала Вейма, переводя рычаг в «паркинг» с таким треском, будто ломала его, и чуть не вырвав дверь с петлей. Она выскочила на дорогу, её волосы развевались. — Идиот! Я же на скорости ехала! Ты мог разбиться!
Саша, потирая налившийся шишкой лоб, выбрался с другой стороны. Сердце бешено, болезненно колотилось где-то в горле, мешая дышать. Он видел спину Августа, неподвижную, гордую и бесконечно одинокую, и в глубине души, сквозь шок, понял, что эта вспышка — не просто злость на сестру. Это была давняя, гноящаяся, никогда по-настоящему не зажившая рана, в которую Вейма, сама того не желая, нечаянно ткнула пальцем, сорвав все защитные слои.
Вейма подбежала к брату, хватая его за плечо, чтобы силой развернуть к себе.
— Объяснись! Немедленно! Ты совсем с катушек съехал, выпрыгивать из машины на ходу?!
Август резко, с отвращением дёрнул плечом, сбрасывая её руку, как гадкую тварь. Он обернулся. Лицо его было мертвенно-бледным, губы плотно, до белизны, сжаты, а в глазах, таких обычно холодных, бушевала такая адская буря чувств — дикий стыд, ярость на самого себя, непрошеные, удушающие воспоминания, — что Вейма на секунду инстинктивно отступила на шаг.
— Хватит, — повторил он хрипло, и голос его был похож на скрежет камня по камню. — Просто… хватит. Уезжай. Мы дойдём сами.
— Дойдёте? Это десять километров в гору!
— Дойдём! — его голос сорвался на крик, низкий, звериный, эхом отозвавшийся в глухой лесной тиши. Потом, сделав усилие, собравшись, он добавил тише, но не менее твёрдо, почти умоляюще: — Просто оставь нас. Пожалуйста.
Он посмотрел на Сашу, который стоял у машины, бледный и потерянный, не зная, встать между ними или отойти. Взгляд Августа был немой, отчаянной просьбой о поддержке, о понимании, о молчаливом союзе. И в этом взгляде не было ни капли утренней лёгкости, ни тени той нежности, что была несколько часов назад. Была только тяжёлая, неподъёмная необходимость сейчас быть вдвоём — без сестры, без её горькой правды, без её болезненных, но таких нужных воспоминаний.
Вейма замерла, глядя на него, потом перевела взгляд на Сашу. Её гнев, ярость и обида сменились чем-то другим — более сложным и грустным: обидой, острой тревогой, внезапным осознанием, что она, защищая, перешла ту самую черту, за которой помощь превращается в насилие. Она тяжело, прерывисто дышала, грудь вздымалась под тонкой майкой.
— Ладно, — выдохнула она наконец, сдаваясь, опуская руки. — Ладно. Валите пешком. Упрямые, глупые ослы. — Она повернулась и пошла к машине, не оглядываясь, резко, с размаху хлопнув дверью, словно захлопывая крышку гроба.
Двигатель завелся с протестующим, недовольным рыком. Она дала резкий газ, и машина рванула с места, оставив за собой густое, медленно оседающее облако рыжей пыли, которое покрыло придорожные папоротники серым саваном. Через секунду чёрный силуэт внедорожника скрылся за крутым поворотом, и его рёв быстро растворился в горном воздухе.
Тишина после рева двигателя была не просто отсутствием звука — она была оглушительной, физически давящей. Пыль, поднятая колёсами, медленно, лениво оседала на обочину, покрывая серым, мелким прахом пожухлую траву и тёмный носок ботинка Августа. Он стоял, отвернувшись, его плечи всё ещё были неестественно высоко подняты, напряжены, будто в ожидании нового удара. Потом он вздохнул — долго, сдавленно, — сломал эту окаменелость и начал просто, механически, с каким-то отрешённым вниманием отряхивать пыль с джинсов, с рукавов своей чёрной куртки. Каждое движение было резким, отрывистым, будто он стряхивал с себя не дорожную грязь, а прилипшие, обжигающие слова сестры, её слёзы, её память.
— Это… что это вообще было, Август? — тихо, с предельной осторожностью спросил Саша, подходя ближе, но не решаясь прикоснуться. Его голос звучал приглушённо, будто он боялся разбудить в лесу какого-то спящего зверя или окончательно сорвать какую-то последнюю, тонкую нить внутри самого Августа. — Какой-то сумасшедший фокус. На ходу из машины… Ты мог убиться. В прямом смысле. Разбить голову о камень или угодить под колёса следующей машины.
Август не взглянул на него, продолжая своё методичное отряхивание. Его лицо под лёгким слоем дорожной пыли было бледным, как полотно, а в уголках сжатых губ застыла горькая, усталая складка, которая старила его на десять лет.
— Не придумал ничего лучше, — пробормотал он почти невнятно, наконец поднимая глаза. В них не было ни извинений, ни страха, только холодная, выжженная решимость, выполнившего рискованный манёвр. — Нужно было выйти. Конкретно здесь. Чтобы добраться туда, куда нам на самом деле нужно, не вызывая у неё лишних, неудобных вопросов. Она бы ни за что не остановилась просто так посреди леса, у старой дороги. Стала бы допытываться, а потом либо полезла бы с нами, либо потащила обратно. А так… мы «обиделись, поссорились и пошли пешком, чтобы остыть». Вполне логично для двух идиотов. Идём.
Он ткнул большим пальцем в сторону узкой, почти незаметной тропинки, уходившей от края дороги прямо в густую, непроходимую на вид чащу. Она явно вела в обход университетского городка, прямо к тому самому лесному массиву, что обозначался на карте. Это был расчётливый, отчаянный и абсолютно в его духе маневр — жестокий по отношению к себе и окружающим, рискованный до безрассудства, но чертовски эффективный.
Саша молча кивнул, глотая возражения. Стратегия. Всё ради стратегии и цели. Даже если стратегия включала в себя самоубийственный прыжок на ходу из машины сестры. Он последовал за Августом, который уже зашагал по тропинке, решительно продираясь сквозь низкорослый, цепкий кустарник, хлеставший его по ногам. Лес быстро, как живой организм, поглотил их, стена зелени сомкнулась за спиной, оставив позади шум дороги и весь тот мир, где были ссоры, слёзы и семейные раны. Воздух стал влажным, прохладным, густо пахнущим прелой листвой, грибной сыростью, влажной землёй и чем-то древним. Солнце пробивалось сквозь плотный, зелёный полог листьев редкими, косыми, почти мистическими лучами, в которых кружились, словно золотая пыль, мириады мошек.
Они шли молча несколько долгих минут. Давление того, что вырвалось наружу в машине, висело между ними плотной, невидимой, но ощутимой завесой. Саша не выдержал. Он не мог просто отмахнуться от этого, как от пыли на куртке. Это было важнее.
— Август… — он начал, и его голос прозвучал неуверенно в лесной тишине. — То, что она сказала… про таблетки. Про ванную.
Август, шедший впереди, резко замер, но не обернулся. Его спина, прямая и узкая, стала вдруг жесткой и неприступной, как крепостная стена.
— Не надо, — отрезал он, и голос его прозвучал приглушённо, глухо, будто из-под толстого слоя земли. — Это было давно. Глупость. Больше ничего. Не стоит обсуждения.
— Но она сказала, что ты… — Саша не мог выговорить страшные слова.
— Я наглотался своего же препарата! — резко, почти яростно обернулся Август. Его глаза в полумраке леса горели каким-то внутренним, нездоровым огнём. — По неосторожности! Перепутал дозировку! Он помутнил рассудок, вызвал жутчайшую паническую атаку, галлюциногенные… Я не… я не пытался ничего с собой сделать, понимаешь? Я просто не понимал, что делаю, где я, кто я. Вейма всё драматизирует, она всегда всё преувеличивает, это её способ справляться. Она так всегда.
Он говорил быстро, отрывисто, отчеканивая слова, как будто заучил эту спасительную формулировку наизусть много лет назад и теперь выдавал её автоматически, чтобы поскорее закрыть тему, захлопнуть дверь в тот тёмный чулан. Но в его глазах, в лёгкой, неконтролируемой дрожи пальцев, которую он пытался скрыть, сжимая кулаки, читалась иная, куда более страшная и неприглядная правда. Правда, которую он сам до конца не мог или не хотел принять.
— Так что не переживай. Не твоя тема. И не её, в общем-то, она просто любит покопаться в старом белье, — добавил он уже тише, почти шёпотом, поворачиваясь и снова начиная идти, но теперь его шаг потерял прежнюю уверенность, стал каким-то сбивчивым.
Саша понимал, всем существом чувствовал, что это — стена. Высокая, толстая, неприступная. Давить, ломиться в неё сейчас было не только бесполезно, но и жестоко. Он просто кивнул, хотя знал, что Август не видит, и последовал за ним, глотая противный, солёный комок собственной тревоги и беспомощной, щемящей жалости, которая обжигала ему горло.
Тропинка петляла, шла вверх, потом неожиданно вывела на старую, давно заброшенную лесовозную дорогу — широкую, но разбитую, покрытую глубокими, застывшими колеями от тяжёлой техники, поросшую по краям бурьяном в человеческий рост. Они свернули на неё. Вскоре сквозь частокол стволов и густую листву начали проглядывать, как сквозь туман, серые, угловатые контуры чего-то явно рукотворного, не природного.
Наконец, они вышли на опушку, и перед ними открылось странное, забытое Богом и людьми место. Это было большое, поросшее колючим бурьяном и тонкими, чахлыми молодыми березками поле, когда-то, видимо, расчищенное бульдозерами под грандиозное строительство, которое так и не состоялось. В центре этого запустения, как корабль-призрак, выброшенный на берег времени, стояло недостроенное здание. Оно явно принадлежало университету — тот же унылый, функциональный, конструкционистский стиль, серые бетонные плиты, но всё было брошено на самом интересном месте, на полпути к завершению. Здание имело всего один законченный этаж, часть второго нависала в виде незавершённого, зияющего пустотой перекрытия, из которого торчали, как сломанные кости, гнутые прутья арматуры. Окна были зияющими, чёрными, слепыми дырами, в одной из стен зиял огромный пролом, будто от удара гигантского кулака, через который был виден такой же пустой, замусоренный обломками и граффити интерьер. Рядом, как могильные холмы, валялись заросшие травой и мхом штабеля кирпичей, полузасыпанная землёй ржавая бетономешалка и немые горы какого-то строительного хлама. Место было мёртвым, продуваемым всеми ветрами, отчуждённым, и при этом — идеально уединённым, спрятанным от посторонних глаз. Отсюда, с этой высоты, открывался потрясающий вид на задворки университетского кампуса внизу, но сам объект был надёжно скрыт от него со всех сторон кольцом леса.
Август остановился на краю поля, замер, как охотничья собака, сделавшая стойку. Его лицо мгновенно стало сосредоточенным, профессиональным, все личные бури и боли ушли на второй план, сменившись холодным, аналитическим, почти машинным расчетом.
— Вот оно, — тихо, но очень чётко произнёс он. — Идеальное место, чтобы не светиться. Брошенное, забытое. И отсюда… — он достал телефон, быстро открыл карту, сверяя координаты, — да, точно. Отсюда вполне мог ловиться сигнал той самой открытой, ничейной сети. «Free_University_WiFi». По иронии судьбы. Чёртов цирк.
Он сделал шаг вперёд, наступая на сухую, ломкую траву, но Саша машинально, инстинктивно схватил его за локоть, задержав.
— Подожди. А если… кто-то там есть? Прямо сейчас? — его голос был полон не детского страха, а вполне взрослой, прагматичной тревоги.
Август обернулся, и в его глазах на миг мелькнуло что-то похожее на благодарность за эту осторожность, за то, что он не один.
— Тогда мы это и узнаем, — так же тихо ответил он. — Но тихо. И смотри под ноги, здесь может быть всякое.
Они, пригнувшись, будто на поле боя, начали медленно, осторожно пересекать поле, ступая по высокой, сухой, шуршащей траве, которая громко предупреждала о каждом их шаге. Воздух здесь пах уже не живым лесом, а пылью, старой ржавчиной, известкой и полным, беспросветным забвением.
Поле, поросшее бурьяном, казалось бесконечным под низким, свинцовым небом, набегавшими тучами. Шорох их собственных шагов по сухой, ломкой траве звучал оглушительно громко в звенящей, мёртвой тишине этого места. Каждая тень от незавершённых бетонных колонн, каждый скрип арматуры на внезапно поднявшемся ветре заставлял нервно вздрагивать и сжимать холодные пальцы.
Саша, идя чуть позади Августа, не мог отделаться от сжимающего горло, тошнотворного чувства дежавю. Тот лес, та темнота, тот специфический, животный запах страха, который он хорошо запомнил. Он схватил Августа за куртку, заставив того обернуться с вопросительным, но уже насторожённым, обострённым взглядом.
— Август. Слушай. А если… если они тут? Или он. Один. Тот, кто это всё отправлял. Если нападут, как тогда, в прошлый раз? — его голос был сдавленным, прерывистым шёпотом, который едва вырывался из горла. — У нас же ничего нет. Ни палки, ни… Мы даже толком не знаем, с кем имеем дело.
Август замедлил шаг, изучая его лицо, читая там отражение собственных, тщательно скрываемых опасений. Потом странная, почти неадекватная, кривая улыбка тронула его губы. Не улыбка радости, а улыбка человека, который неожиданно для всех, включая себя, держит в руках скрытый до поры козырь. Он молча, не сводя с Саши пристального взгляда, сунул руку под свою куртку, в боковой карман на внутренней, скрытой подкладке. Его движения были спокойными, размеренными, почти небрежными. Когда рука появилась снова, в ней был не телефон, а небольшой, матово-чёрный, компактный пистолет с коротким стволом. Он лежал на его открытой ладони, как странная, смертоносная и от этого ещё более пугающая игрушка.
Саша отпрянул, глаза его округлились, дыхание перехватило.
— Что… это? Откуда у тебя?! — он прошептал, инстинктивно оглядываясь вокруг, будто боялся, что это оружие уже кто-то увидел в этой пустыне.
— Пистолет сестры, — равнодушно, как о погоде, ответил Август, поворачивая оружие в руке, проверяя предохранитель быстрым, привычным, автоматическим движением большого пальца. — «На всякий пожарный, защити себя сама», — наказал дядя, когда она съезжала. У неё есть свой, служебный. А этот гражданский держит на всякий случай в сейфе в гараже, за пачкой макарон «на чёрный день». Я взял его, когда уходила выключить свет после меня. На всякий случай. Как оказалось, не зря.
— Ты… ты взял у сестры пистолет, не спросив? — Саша не мог поверить в эту наглую, опасную и в то же время безупречно логичную в их ситуации наглость.
— Спрашивать — значит, вызвать лишние, ненужные, опасные вопросы. А у нас их и так выше крыши. Она всё равно им никогда не пользуется, для неё это просто железка. Пусть лучше послужит делу.
— А ты… ты вообще умеешь? — Саша смотрел то на холодный металл пистолета, то на лицо Августа, пытаясь найти в этих знакомых, любимых чертах того человека, который утром смеялся над пеной для бритья. И не находил. Перед ним был кто-то другой. Хладнокровный, расчётливый, знающий, опасный. Незнакомец с оружием в руке.
Август пожал плечами, сунул пистолет обратно в кобуру под курткой, скрыв его от глаз.
— Дядя в Японии, у которого я жил пару лет после… всего, был своеобразным коллекционером. И торговал антиквариатом, часть которого, скажем так, имела сомнительное происхождение. Он считал, что я, как продолжатель фамилии, должен освоить все тонкости его «бизнеса». Учил всему. Разбирать, собирать с закрытыми глазами, чистить, смазывать. Стрелять на заднем дворе, в самодельном тире, который он оборудовал под своей мастерской. — Он говорил об этом ровно, без эмоций, будто рассказывал о скучных курсах вождения или уроках математики. — Я не стал продолжать его дело. Но некоторые навыки… забыть не вышло. Так что да. Стрелять умею. Не как снайпер, но попаду в цель с двадцати шагов. Этого, надеюсь, хватит.
Он посмотрел на бледное, напряжённое лицо Саши и, кажется, впервые за весь этот долгий, тяжёлый день его взгляд смягчился, стал почти что виноватым, человеческим.
— Не пугайся. Это просто… страховка. Последний аргумент. Надеюсь, до него не дойдёт. Пошли, осмотрим это проклятое здание, пока светло.
Подойдя к зияющему, как рана, пролому в стене, они замерли на пороге. Изнутри на них пахнуло волной тяжёлого, спёртого воздуха — смесью плесени, старой гари, едкой гуаши от похабных надписей на стенах и едкого запаха мочи. Пол был усыпан битым кирпичом, осколками стекла, горстями окурков и пустыми, бурыми от грязи бутылками. Они осторожно, стараясь не шуметь, ступая как индейцы, прошлись по первому этажу, заглядывая в пустые, голые комнаты, где когда-то должны были кипеть знания и студенческие споры. Ничего. Ни следов недавнего присутствия, ни намёка на оборудование, ни даже признаков того, что здесь кто-то бывал не просто ради пьянки или граффити. Только сквозняк гулял по длинным коридорам, завывая в щелях, как призрак.
— Чёрт, — тихо, с искренним разочарованием выругался Август, остановившись посреди самого большого помещения, бывшего, вероятно, будущим актовым залом. — Пусто. Как склад ненужных воспоминаний. Может, точка доступа была просто на опушке, на краю леса, а не в самой этой развалюхе?
Саша, чувствуя, как нарастающее разочарование смешивается с тревогой и усталостью, отвернулся. Его взгляд, блуждая в поисках хоть какой-то зацепки, упал на странный выступ в дальнем, тёмном углу — на бетонную плиту, слегка приподнятую над уровнем грязного пола и присыпанную мусором и пылью. Она выглядела неестественно, чужеродно, как люк на ровном месте. В порыве отчаяния, желания хоть на что-то опереться, Саша прислонился к ней, облокотившись всем весом, пытаясь вглядеться через разбитое, пыльное окно в дальнюю часть поля.
Раздался резкий, сухой, скрежещущий скрежет ржавого металла. Плита под ним внезапно, коварно поддалась, оказавшись не монолитом, а тяжёлой, плохо закреплённой деревянной крышкой, грубо прикрывавшей люк в преисподнюю.
— А-а-а-а! — Саша не успел даже вскрикнуть полноценно, лишь коротко ахнул. Опору выбило из-под ног. Он кубарем полетел вниз, в чёрную, пахнущую землёй и сыростью дыру под полом, успев в панике на лету зацепить рукой за куртку Августа. Тот, застигнутый врасплох, не удержал равновесия, потянулся за ним, пытаясь схватить, и рухнул следом в темноту, их два тела слились в одном падении, в одном коротком, оборвавшемся крике.
Грохот, сухой треск, взметнувшееся вверх облако едкой пыли, пахнущей плесенью, гнилой древесиной и вековой сыростью. Саша приземлился на бок, отчаянно сгруппировавшись, но удар всё равно отозвался звонкой, рвущей болью в плече и бедре. Весь мир на секунду закружился, сузился до боли и темноты. Рядом, с глухим, тяжёлым стуком, рухнул Август, и тотчас же воздух взорвался оглушительным, хриплым, сдавленным ругательством на немецком, в котором слышалась вся адская боль и ярость.
В наступившей темноте первым прозвучал его голос — не жалоба, не стон, а сдавленный, резкий, собранный вопрос:
— Саша? Ты цел? Отзовись.
— Жив… — простонал Саша, откашливаясь от колючей пыли, вставшей в горле комом. Он попытался встать, оперся рукой о землю, и ладонь скользнула по чему-то холодному, вязкому и неприятно влажному. Не просто земля. Глина, перемешанная с чем-то… Они были в подвале. Сверху, через незакрытый до конца люк, пробивался тусклый, грязноватый луч света, который лишь подчёркивал окружающий мрак, выхватывая из него лишь расплывчатые, угрожающие очертания.
Август уже был на ногах, его силуэт в полумраке казался напряжённым, как пружина, готовый к мгновенному рывку или удару. Его рука скользнула по стене, нащупывая что-то. Металлический, холодный выключатель. Щелчок. Сухой, громкий в тишине.
Лампочка под низким, закопчённым, покрытым паутиной потолком мигнула раз, другой — и зажглась. Не ярким светом, а жёлтым, больным, мерцающим сиянием, которое не рассеивало ужас, а, напротив, выявляло его, медленно и методично являя взору во всех чудовищных, неподобающих живому миру подробностях.
Они стояли не просто в заброшенном подвале, куда угодили по несчастной случайности.
Они стояли в логове.
Справа от входа, на грубо сколоченном столе из неструганых, потемневших от времени и чего-то ещё досок, лежала массивная разделочная доска. Её поверхность была тёмной, почти чёрной, не от краски, а от чего-то въевшегося намертво, въевшегося так, что дерево слилось с этим веществом воедино. От чего? Мозг Саши отказывался завершить мысль, но тело уже знало, судорожно сжимаясь от отвращения. На доске, будто ещё свежие, застыли бурые, липкие на вид капли и брызги, сложившиеся в ужасающий узор. Рядом, как кощунственное дополнение, валялась смятая, старая газета, превращённая в промокашку и также испещрённая тёмными пятнами.
Над столом, на крюке, тупым концом вбитом в толстую балку, висели две цепи с массивными, тяжёлыми карабинами. Они висели не свободно, болтаясь, а были натянуты, будто недавно на них что-то оттягивало значительный вес, и цепи всё ещё хранили эту инерцию, эту память о грузе. На полу под ними раскинулось тёмное, почти чёрное, маслянистое пятно, въевшееся в земляной пол.
У дальней стены, прислонённый к шершавому бетону, стоял топор. Не тяжёлый колун для дров, а именно большой, острый плотницкий топор с длинной, потёртой рукоятью. Его лезвие, покрытое рыжей, узорчатой ржавчиной по краям, на самой рабочей кромке сияло тревожной, противоестественной чистотой. Слишком чистой. И на этой полированной стали, и на части обуха, и на самой рукояти виднелись те же бурые, запекшиеся, нестираемые следы.
Но самое ужасное, самое леденящее душу, было на стене прямо напротив них.
Это не была просто стена. Это был алтарь. Алтарь систематизированного безумия.
Кто-то с маниакальной, педантичной аккуратностью прикрепил к грубой бетонной поверхности три большие, отпечатанные на обычном принтере фотографии. Они были вывешены в безупречно ровный ряд, как трофеи охотника, как коллекция учёного.
Слева — Елизавета. Та самая, с безупречной улыбкой с плакатов «Пропала!». Но это было не официальное, парадное фото. Это был любительский, резкий, нечёткий снимок, сделанный, судя по всему, скрытой камерой или издалека, с большим увеличением. Она смеялась, выходя из библиотеки, неся стопку книг, абсолютно ничего не подозревая, не чувствуя на себе этого пристального, невидимого взгляда. Кто-то следил за ней. Долго и терпеливо.
В центре — Эмилия. Жертва, тело которой нашли… обработанным, как тушка животного. Фотография была ужасна не прямым содержанием — оно было скрыто чёрным, аккуратно вырезанным и наклеенным прямоугольником. Но вокруг этого чёрного квадрата были чётко, до жутких подробностей, видны края какого-то металлического стола, отсветы мощных ламп, тени… Это была фотография с места преступления. Сделанная до приезда полиции. Значит, фотограф был там. Более того — он располагал временем и хладнокровием, чтобы запечатлеть свой труд. Или это был он сам, фиксирующий этапы.
Справа — Макс. Повешенный в подвале университета. И снова — не постановочный снимок криминалистов, а кадр, сделанный почти в момент, когда жизнь ещё не окончательно покинула тело. Оно конвульсивно изогнулось, лицо было искажено гримасой последнего шока и непонимания, но в закатившихся глазах ещё читался ужас. Снимок был сделан с низкого ракурса, будто палач присел на корточки, чтобы внимательнее, с почти любовным интересом рассмотреть результат.
Под каждой фотографией были аккуратно, чётким почерком выведены чёрным фломастером даты. Даты их исчезновения или гибели. Это был календарь смерти.
Воздух в подвале стал густым, тяжёлым, как сироп, и ледяным, будто вымороженным. Запах — сладковатый, приторный, тухлый, с металлическим, медным привкусом — ударил в ноздри, въелся в слизистую, заставив желудок сжаться в тугой, болезненный узел.
Саша стоял, не двигаясь, парализованный. Его разум, этот отлаженный механизм, отказался обрабатывать информацию. Он смотрел на фотографию Эмилии, на этот чёрный квадрат, за которым скрывалось нечто невообразимое, запредельное в своей жестокости. Потом его взгляд, против воли, переполз на топор. На цепи. На доску. На пятно. И обратно на фотографии. Связь сложилась сама собой, мгновенно и неопровержимо. Жёсткая, чёткая, чудовищная схема. Орудие. Место. Жертвы.
— Нет… — вырвалось у него тихим, сдавленным стоном, больше похожим на хрип. Он отшатнулся, наткнувшись спиной на холодную, шершавую стену. Дыхание участилось, стало поверхностным, свистящим, в глазах поплыли тёмные круги, зрение затуманилось. — Нет, нет, нет… Это… это здесь? Всё это… здесь? Топор… эти цепи… — Его голос срывался на визгливый, беспомощный шёпот. Он смотрел на Августа, ища в его лице хоть намёка на опровержение, на шутку, на страшную ошибку. Но находил только такую же ледяную, окаменевшую, беспощадную ясность. Ясность кошмара, ставшего реальностью.
Август не двигался. Он стоял посреди комнаты, неподвижный, как столб, впитывая каждую деталь, каждый ужасающий штрих этого места. Его лицо было бледным, как полотно, но абсолютно, неестественно спокойным. Слишком спокойным. Только мускулы на скулах ритмично, мелко вздрагивали, а рука, казалось, сама собой потянулась к тому месту под курткой, где лежал холодный металл пистолета.
— Тише, — его голос прозвучал низко, ровно, без единой дрожи, перекрывая нарастающую панику Саши. Командирский тон, отрезающий истерику. — Не трогай ничего. Абсолютно ничего.
— Но это же… это же оно! — Саша прошипел, указывая дрожащим, непослушным пальцем на топор. — Этим… этим её… О Боже, Господи… — Его желудок судорожно сжался, подкатила тошнота. Он прикрыл рот ладонью, чувствуя, как тело предательски слабеет.
— Я вижу, — холодно, без эмоций констатировал Август. Его глаза, словно сканеры, скользнули по фотографиям, впитывая информацию, анализируя.
Он сделал шаг к стене с фотографиями, не касаясь их, лишь внимательно, с почти клиническим интересом изучая. Потом его взгляд упал на пол под цепями. Он медленно, осторожно присел на корточки, всматриваясь в тёмное, маслянистое пятно. Приблизился, не дотрагиваясь, и Саша увидел, как его ноздри слегка раздулись, улавливая запах.
— Свежее, — тихо произнёс он, поднимаясь. — Неделю, от силы две. Земля пропитана насквозь. Консистенция…
— Значит, он… он может вернуться? Сюда? Прямо сейчас? — голос Саши стал тонким, пронзительным, полным чистого, животного страха. Он оглянулся на люк, на тот единственный, зияющий выход, который теперь казался не спасением, а ловушкой, мишенью.
— Может, — без обиняков, без ложных утешений ответил Август, поднимаясь во весь рост. Он уже не смотрел на Сашу с утешением или сочувствием. Он оценивал обстановку как солдат, как командир на поле боя, где противник неизвестен, но смертельно опасен. — Но мы уже здесь. И мы это нашли. Это не улики, это доказательства. Самые прямые, какие только могут быть.
— Доказательства? — Саша засмеялся коротким, истеричным, срывающимся смешком, в котором не было ничего, кроме отчаяния. — Мы в логове маньяка, Август! У нас в кармане краденый пистолет! Мы проникли сюда незаконно! Кто нам поверит? Нас самих первыми же и обвинят во всём! Мы идеальные козлы отпущения!
— Успокойся, — резко, почти жёстко сказал Август, наконец переводя на него взгляд. В его глазах горел тот самый холодный, безжалостный огонь анализа и воли. — Паника сейчас — роскошь, которую мы не можем себе позволить. Слушай меня. Мы сфотографируем всё. На наши телефоны. С разных ракурсов, максимально детально. Потом уйдём отсюда и анонимно, отправим всё в полицию, с точными координатами. Они приедут и найдут это сами. Наша задача — не оставить здесь ни отпечатка, ни волоса. Мы не должны ничего трогать.
Он говорил чётко, логично, выстраивая план, но Саша видел, как его собственная рука, достающая телефон, слегка, почти незаметно дрожит. Не от страха, а от чудовищного адреналина, от осознания невероятного масштаба открывшегося кошмара и своей причастности к нему, пусть и как свидетеля.
— А если он придёт, пока мы тут, снимаем? — Саша не отпускал свою главную, самую страшную мысль. Он снова, невольно, посмотрел на топор. Оружие было тут, в шаговой доступности. И тот, кто им пользовался, знал, как это делать. Профессионально.
Тогда Август медленно, очень осознанно, без лишних движений, достал из-под куртки пистолет. Не напоказ, не угрожающе, а просто взял его в опущенную руку, пальцы лежали вдоль ствола, не касаясь спускового крючка. Само оружие в его руке казалось теперь не воровским козырем, а мрачная необходимость, последним аргументом.
— Тогда, — сказал он тихо, и в его голосе впервые прозвучала не сталь командира, а что-то тяжёлое, старое, из тех далёких японских уроков, из того мира, где сила и умение убивать были частью быта, — у нас будет небольшое преимущество неожиданности. И я знаю, как этим пользоваться. Не так хорошо, как хотелось бы, но знаю. Теперь фотографируй. Быстро. Каждый угол, каждую деталь.
Их взгляды встретились в мерзком, желтоватом свете лампочки, под безмолвным, всевидящим взором фотографий на стене. В этой сырой, вонючей, проклятой яме, пахнущей смертью, кровью и чистым, неразбавленным безумием, они были друг у друга единственным якорем в реальности, которая трещала по всем швам, грозя рухнуть и поглотить их. Страх Саши, острый и всепоглощающий, и ледяная, почти бесчеловечная решимость Августа столкнулись в этом взгляде — и сплелись в одно неразрывное целое. В инстинкт выживания. В общий долг, который теперь был страшнее и важнее любых личных тайн, любых вчерашних сомнений и утренних нежностей.
Возвращение в университетский кампус после леса и того подвала было похоже на резкий, болезненный переход из чёрно-белого, гиперреалистичного фильма ужасов в пересвеченную, шумную, фальшиво-яркую реальность. Они шли быстро, почти не разговаривая, только тяжёлое, прерывистое дыхание и навязчивый звук собственных шагов по асфальту, который казался теперь неестественно громким. Тени подвала, едкий запах ржавчины, старой крови и сырой земли казалось, тянулись за ними невидимым, липким шлейфом, неотвязным призраком. Август шагал впереди, его взгляд был устремлён прямо перед собой, но Саша, шедший следом, видел, как неестественно напряжена его челюсть, как пальцы то и дело непроизвольно сжимаются в карманах куртки, будто проверяя на ощупь наличие того самого пистолета, того ледяного утешителя.
Их общежитие, кирпичное, вечно гудящее сотнями молодых жизней, показалось теперь не убежищем, а очередной, потенциальной ловушкой. Они поднялись на свой этаж, и едва Август с глухим щелчком повернул приложил карту к замку их блока, их встретил не привычный уют, а взрыв звуков и напряжённое внимание.
Комната была полна. Оливер, с чашкой чая в изящных пальцах, о чём-то оживлённо, но с тревогой в голосе обсуждал что-то с Марией, которая сидела, поджав ноги, с обычным своим скептическим выражением, но в глазах читалась та же озабоченность. У стола Мико, с характерным блеском в глазах, о чём-то горячо, жестикулируя, спорила с Лоренцо. Итальянец, уже облачённый в заляпанный мукой фартук, что-то месил в миске, но его обычная жизнерадостность была приглушена, лицо серьёзно. Все четверо замерли, уставившись на вошедших, и в этой внезапной тишине повисло тяжёлое, вопросительное напряжение.
Тишина длилась ровно три секунды, растянувшиеся в вечность.
— А вот и наши блудные призраки-полтергейсты! — первым взорвался Оливер, вскакивая на ноги и ставя чашку с таким звоном, что все вздрогнули. — Где вы, чёрт возьми, пропадаете?! Целую ночь!
— Анна Викторовна звонила Вейме сегодня утром, — холодно, отрывисто, без предисловий вставила Мико, — Передавала, что вы куда-то сорвались в лес ещё затемно, а потом и вовсе пропали с радаров. Вейма, кажется, была не в восторге.
Оливер нервно постукал костяшками пальцев по столу.
— Люди волнуются, мальчики. По всему универу ползут слухи. После всей этой… истории с Эмилией и Максом, ваше внезапное ночное исчезновение выглядело, мягко говоря, крайне подозрительно и безрассудно.
— Так где же вы пропадали, голубки? — задал прямой вопрос Лоренцо, откладывая миску и вытирая руки об фартук, при этом небрежно обнимая за плечи Марию, которая хотела что-то сказать, но, взглянув на бледные лица вошедших, понимающе замолчала, поняв, что защищать их сейчас — не лучшая тактика.
На Сашу обрушилась эта стена вопросов, голосов, испытующих и тревожных взглядов. Его разум, всё ещё заполненный до краёв жуткими, чёткими образами — сияющее лезвие топора, натянутые цепи, фотографии с чёрным квадратом, это маслянистое пятно, — не выдержал давления. Он почувствовал, как кровь отливает от лица, в ушах зазвенел тонкий, высокий звон, а комната, лица друзей — всё поплыло, закружилось, потеряло чёткость.
— Я… простите, — выдавил он хрипло, голосом, который был едва слышен даже ему самому. Он не мог смотреть им в глаза. В них он видел теперь не друзей, а свидетелей, любопытных или испуганных, которые могли задать не тот вопрос, ткнуть в самое больное, разбередить едва затянувшуюся рану ужаса. — Мне нужно… мне плохо.
И, не дожидаясь реакции, не слыша уже ничего, он боком, как слепой, прорвался сквозь маленькую, но внезапно ставшую непреодолимой толпу к единственному возможному убежищу — двери в совмещённый санузел их блока. Он ворвался внутрь, захлопнул дверь с таким отчаянным усилием, что стены задрожали, и щёлкнул замком. Прислонился спиной к холодному, кафельному кафелю, зажмурился, пытаясь силой воли загнать обратно в самые тёмные, недоступные глубины памяти то, что они только что видели. То, что теперь навсегда жило внутри него. Дыхание срывалось, сердце билось где-то в горле, пульсируя в висках.
Из-за двери, приглушённо, будто из другого измерения, доносились голоса.
— …просто переутомился, всё это его доконало, — услышал он ровный, убедительный, почти скучный голос Августа. Искусная ложь. — Мы… пошли на то место в лесу, где Эмилию в последний раз видели. Просто побыть там, попытаться что-то понять. Глупо, знаю, детская попытка играть в сыщиков. Нас застал тот ливень, совершенно вымокли, заблудились в потёмках, телефоны сели. Вейма нас потом подобрала, отогрела, отпоила. Вот и вся тайна.
Голос Августа звучал идеально — с нужной долей раздражения на собственную глупость, усталости и лёгкого, смущённого раздражения на излишнее внимание. Ложь была выстроена безупречно, сработала на их сложившуюся репутацию «тех самых странных парней, которые вечно влипают в истории».
— Боже, вы оба идиоты, — вздохнула Мико, но голос её смягчился, в нём появилось облегчение.
— Нужно было позвонить хоть кому-то! — всё ещё бушевал Оливер, но уже без прежней ярости, больше из принципа.
Потом шаги. Твёрдые, приближающиеся. И тихий, но настойчивый, не терпящий отказа стук костяшками пальцев по двери.
— Саш. Открой. Это я.
Голос Августа за дверью был тихим, но в нём не было места для обсуждения. Саша, всё ещё дрожа мелкой, неконтролируемой дрожью, повернулся, нащупал скользкий замок, отщёлкнул его и приоткрыл дверь ровно настолько, чтобы пропустить человека внутрь.
Август быстро, как тень, проскользнул в тесное пространство, запахнул за собой дверь и снова, намеренно, повернул замок с тихим, но значимым щелчком. В крошечной, освещённой лишь тусклой, мерцающей лампочкой кабинке стало невыносимо тесно, душно, насыщенно их общим дыханием. Они стояли почти вплотную. Саша опёрся о холодную раковину, его отражение в зеркале было бледным, почти прозрачным, с огромными, тёмными, потерянными глазами.
Август прислонился к двери, заслонив её собой, отгородив их от внешнего мира. Его лицо в полумраке казалось вырезанным из тёмного, полированного камня — непроницаемым и тяжёлым. Он не говорил ничего патетического, не пытался утешить пустыми словами. Просто посмотрел на Сашу долгим, оценивающим взглядом и сказал одно-единственное слово, в котором был и вопрос, и проверка на прочность, и тяжёлая, немыслимая общность их теперь уже навсегда связанного положения:
— Держишься?
Саша молча кивнул, хотя это был скорее нервный спазм, чем утверждение. Он отвернулся к раковине, с силой хрустнул пластмассовым краном и подставил ладони под ледяную, обжигающую, почти рвущую кожу струю. Он умывался с отчаянной, яростной силой, как будто мог смыть не только дорожную пыль и грязь с того поля, но и тот липкий, невидимый, въевшийся в поры налет чистого ужаса, который остался после подвала. Вода текла по его лицу, смешиваясь с потом, пылью и, возможно, с теми слезами, которые он сам себе не решался признать. Он вглядывался в своё отражение в потрескавшемся зеркале — искал в нём того человека, который был здесь утром, который смеялся над пеной для бритья. Его не было. В глазах смотрел кто-то другой. Постаревший на годы.
— Что теперь? — голос Саши прозвучал приглушённо, сипло, сквозь шум воды. Он вытер лицо мокрым рукавом, оставив на ткани тёмный, грязный след, и обернулся к Августу. Тот всё так же стоял у двери, живой щит, непроницаемая стена между ними и внешним миром, полным вопросов. — Фотографии… их надо отправить. В полицию. Анонимно. Как ты и сказал там, внизу. Но… — он замялся, и страх, холодный и липкий, снова пробился сквозь онемение шока. — А если они отследят отправку? Если у них там, в полиции, есть… свой человек? Или если они просто решат, что это чья-то больная, чёрная шутка, и отправят в архив? А мы… мы там были. Наши следы, отпечатки, волосы — всё может остаться.
Август слушал, не перебивая, его взгляд был тяжёлым, аналитичным, лишённым теперь даже тени той утренней расслабленности.
— Отправлять в полицию напрямую, особенно анонимно, — это риск, — согласился он тихо, почти шёпотом. — Большой риск. Это могут похоронить в ворохе таких же «сигналов» от сумасшедших. Или, что гораздо хуже, начать искать самого отправителя. Нас. А нас найти, при нашей-то истории, будет несложно.
— Тогда что? — в голосе Саши прозвучала беспомощность, граничащая с отчаянием. Он чувствовал, как почва уходит из-под ног. Они нашли самый настоящий ад, свидетельства чудовищных преступлений, но каждый выход из этой истории казался заблокированным, ведущим в тупик или к новой опасности.
Август помедлил, глядя куда-то в пол, в трещину между кафельными плитками, потом медленно поднял глаза. В них, этих обычно таких насмешливых или холодных глазах, вспыхнула та самая знакомая, расчётливая, почти бесчеловечная искра — искра стратега, ищущего нестандартный ход.
— Анна Викторовна, — произнёс он чётко, отчеканивая каждую букву.
Саша моргнул, не понимая.
— Директор? Но… она же администрация. Её первый порыв — замять любой скандал, сохранить лицо университета, репутацию! Она же пыталась всё спустить на тормозах с исчезновением Лизы!
— Анна Викторовна кажется ветреной и помешанной на репутации, и да, тот провал с Лизой — на её совести, — согласился Август, не отводя взгляда. — Но я её знаю дольше. Она не дура. Она видела, что сделали с Максом. Она понимает, что это не самоубийство и не несчастный случай. И она боится. Боится не только за репутацию, но и за то, что это повторится. На её территории. С её студентами. Мы отдадим ей всё. Напишем, что нашли это место случайно, испугались, не пошли в полицию сразу, потому что… не доверяем после того, как дело Эмилии фактически замяли. Мы прикинемся напуганными студентами, которые хотят помочь университету, но боятся огласки и последствий для себя. Она получит неопровержимые улики и власть действовать быстро, но тихо, используя свои ресурсы и связи.
Он говорил быстро, уверенно, выстраивая новую, хитрую линию обороны. Это был риск, но риск просчитанный. Директор обладала реальной властью и административным ресурсом, чтобы действовать оперативно, минуя бюрократические проволочки, но под давлением таких улик ей будет трудно сделать вид, что ничего не происходит.
— Она сможет передать это «своим» людям в полиции, тем, кому доверяет. Или… принять другие, более решительные меры. Но улики будут не у нас на руках, а у неё. И мы перестанем быть единственными живыми свидетелями, носителями этой страшной тайны.
Логика была железной, неоспоримой. Но для Саши мир в тот момент не складывался из одной лишь холодной логики. В нём бушевала настоящая буря. Физическое отвращение, подкатывающее к горлу каждый раз, когда перед глазами, стоит только закрыть их, всплывало то маслянистое пятно под цепями. Чувство грязной, нестираемой сопричастности просто от того, что он видел это, что его глаза запечатлели эти образы. И всепоглощающая, костная усталость, тяжелее любой физической нагрузки.
— Я… я не знаю, смогу я ей смотреть в глаза и врать так же гладко, как ты, — прошептал он, закрывая лицо холодными, дрожащими ладонями. Тело его слегка, но заметно дрожало, как в лихорадке. — Я чувствую себя… грязным. Осквернённым. Как будто я там, в том подвале, не просто увидел, а прикоснулся к этому.
Он не видел, как изменилось выражение лица Августа. Как с него, будто маска, сползла холодная расчётливость, сменившись чем-то другим — хрупким, усталым, по-настоящему человеческим. Август оттолкнулся от двери.
Он не говорил больше слов. Он просто подошёл, осторожно, как подходят к раненому, испуганному зверю, и обнял Сашу. Не порывисто, не страстно, а твёрдо, надёжно, по-мужски, притянув его к себе так, что Саша почувствовал сквозь тонкую ткань куртки тепло его тела, знакомый запах леса, холода и чего-то неуловимо своего, августовского. Саша замер, потом его тело, всё ещё напряжённое до дрожи, внезапно обмякло, сдалось, и он уткнулся лбом в твёрдое плечо Августа, позволяя тому держать на себе весь свой вес, всю свою немую тяжесть.
— Ничего, — тихо, почти шёпотом сказал Август прямо у него над ухом, и его голос потерял всю сталь, всю броню, став просто голосом — усталым, тёплым, живым. — Мы ничего не трогали. Мы только увидели. Увидели и ушли. Не ты же убивал их. Не ты резал. Мы просто… наткнулись на правду. А правда иногда бывает вот такой. Липкой и вонючей.
Потом он отстранился ровно настолько, чтобы увидеть его лицо. Ладонью, шершавой от холода и недавнего напряжения, но теперь тёплой, он провёл по мокрой от воды щеке Саши, смахивая несуществующую слезу или каплю. Взгляд его, тёмный и бездонный, был теперь лишён всякой маски. В этой бездне не было ничего, кроме тихой, абсолютной, почти фаталистической уверенности в них двоих, в их общем пути, куда бы он ни вёл.
И он поцеловал его. Не как утром — нежно, с улыбкой и смехом. И не как в гневе на лестнице — твёрдо, властно, почти грубо. Этот поцелуй был другим. Он был якорным. Медленным, глубоким, безо всякой страсти, но с бесконечным, сосредоточенным вниманием. Поцелуем, который должен был стереть с губ вкус страха и пыли, напомнить о вкусе друг друга, о том, что они живы, они здесь, они вместе, и что есть нечто большее, сильнее, чем та тьма, что притаилась в подвале. Это был поцелуй-обет. Поцелуй-прикрытие. Поцелуй-доказательство. Доказательство существования. Принадлежности. Возможного будущего, которое теперь висело на волоске.
Когда они наконец разъединились, дыхание у обоих было неровным, сбивчивым. Саша стоял, всё ещё держась за рукав Августа, но дрожь в руках поутихла, стала глубже, внутренней. В глазах был всё тот же немой ужас, отражение увиденного кошмара, но теперь в них появилась и точка опоры. Маленькая, хрупкая, но реальная.
— Хорошо, — выдохнул Саша, голос его всё ещё был хриплым, сорванным, но уже не сломленным. — Анне Викторовне. Но… не сейчас. Я не могу прямо сейчас выйти и делать вид, что всё нормально.
— Не сейчас, — согласился Август, всё ещё держа его за подбородок, заставляя смотреть на себя, не давая спрятаться. — Сейчас мы просто побудем здесь. Пять минут. Десять. Просто будем. Ничего не говорим, не думаем. А потом… выйдем. И будем делать то, что нужно. Шаг за шагом.
Они стояли в тесной, освещённой тусклым, мерцающим светом кабинке, за запертой на замок дверью, за которой была комната с друзьями, университет, весь большой, шумный, ничего не подозревающий мир. Но здесь, в этом крошечном, пахнущем сыростью и дезодорантом пространстве, на этих нескольких квадратных футах холодного кафеля, они были в безопасности. Пока были вместе.
Они вышли из уборной другими людьми. Не такими же разбитыми и потерянными, какими в неё вошли. Взгляд Саши, хоть и с глубокой, нестираемой тенью на дне зрачков, был теперь более сосредоточенным, цепким. Плечи Августа расправились, приняв привычную, слегка отстранённую, почти высокомерную позу человека, у которого всё под контролем и который никому ничего не должен. Это была игра, конечно. Но игра, в которую они теперь оба верили, потому что другой опоры не было.
В комнате воцарилась неловкая, звенящая тишина, нарушаемая лишь тихим перебором струн на гитаре у Оливера. Мария притворялась, что с предельным вниманием что-то штрихует в скетчбуке, но карандаш в её руке замер. Лоренцо и Мико перешёптывались в углу, бросая на них украдкой, быстрые, оценивающие взгляды, полные невысказанных вопросов.
— Всё… в порядке? — осторожно, первой нарушив молчание, спросила Мария, не поднимая глаз от рисунка. Голос её прозвучал неестественно громко в этой тишине.
— Да, — коротко, без эмоций бросил Август, уже направляясь к своему захламлённому столу. Его тон был обычным, деловым, слегка раздражённым — тем самым, который он использовал для студсоветовских поручений. — Просто перегрелся, голова закружилась. Извините за тревогу.
Его ровный, ничем не выдающий внутренней бури тон, как лезвие, разрезал напряжённую атмосферу. Приятели, хоть и не до конца удовлетворённые, почуяв незримый, но чёткий барьер, инстинктивно отступили. Им дали понять, что линия обороны выстроена, и тема закрыта для обсуждения. Оливер снова заиграл, но уже тише. Мико углубилась в спор с Лоренцо о физических свойствах теста.
Август и Саша сели за заваленный книгами и бумагами стол. Август достал ноутбук, подключил к нему оба телефона — свой и Сашин. Молча, без лишних слов, с почти хирургической точностью они начали отбирать кадры. Те самые, что были сделаны в жёлтом свете подвальной лампочки. Самые чёткие. Самые неопровержимые. Каждый щелчок мыши отзывался в тишине комнаты. Общий план «алтаря» безумия. Крупно — топор с его зловеще чистым лезвием и тёмными пятнами. Цепи, натянутые, будто в ожидании новой ноши. Разделочная доска, впитавшая в себя историю ужаса. Каждую фотографию на стене — Елизавету, Эмилию, Макса — по отдельности, чтобы были видны даты, эти аккуратные чёрные цифры под ними.
Принтер под столом, тихо зажужжал, а затем начал с сухим шелестом выдавать листок за листком. Каждая чёрно-белая распечатка была как удар молотком по незажившим нервам. Но теперь они смотрели на них не как на шок, а как на улики. Холодное, беспристрастное оружие в надвигающейся войне.
— Текст, — тихо, но чётко сказал Август, не отрывая взгляда от экрана. — Напиши от руки. Печатными буквами. Твой почерк тут никто не знает. Это будет анонимнее. Пиши просто, чётко, без эмоций. Только факты.
Саша кивнул, взял чистый лист бумаги и простую шариковую ручку. Его рука дрожала лишь в первые секунды, когда он выводил первую заглавную букву. Потом он взял себя в руки, сжал пальцы сильнее, и дрожь ушла, сменившись твёрдой, почти механической точностью. Он писал печатными, чуть угловатыми, нарочито невыразительными буквами, стараясь стереть любые индивидуальные особенности, любые намёки на свою личность. Будто это писал не человек, а машина.
Анне Викторовне. Лично.
Это не шутка. Фотографии сделаны сегодня в заброшенном недостроенном здании в лесу за западным корпусом университета (координаты прилагаются). Мы нашли это место случайно. Мы считаем, что это имеет прямое отношение к гибели Эмилии К. и Максима Л., а также к исчезновению Елизаветы Т. Мы боимся идти в полицию официально. Передаём Вам. Пожалуйста, сделайте что-нибудь.
Он положил ручку, смотря на написанное. Простые слова кричали о немой панике, но в этой панике была голая, страшная правда.
— Как передадим? — шёпотом, почти беззвучно спросил он Августа, бросая быстрый взгляд на дверь, за которой слышались голоса друзей. — Просто сунуть конверт ей в дверь? Или в почтовый ящик?
Август отрицательно покачал головой, не отрываясь от сортировки распечаток. Он собрал все листы, аккуратно сложил их вместе с написанным от руки посланием, поместил в плотный, ничем не примечательный коричневый конверт без каких-либо опознавательных знаков. Потом, словно по волшебству, из нижнего ящика стола он достал папку с надписью «Студсовет. Отчётность. Фестиваль».
— У меня как раз накопилась кипа документов для её визы по поводу осеннего фестиваля и ремонта читального зала, — сказал он спокойно, деловито, как будто обсуждал расписание. — Сметы, заявки от клубов, графики. Я занесу всё это ей в приёмную сегодня после последней пары. Конверт будет лежать ровно посередине папки, между двумя самыми скучными финансовыми отчётами. Она обязательно его увидит, когда будет просматривать бумаги перед подписью. А я буду сидеть в приёмной и терпеливо ждать ответа по этим самым сметам. Всё выглядит предельно естественно. Обычная рутина.
Это был блестящий, простой и при этом абсолютно безопасный план. Использование их официальных должностей, их обыденных обязанностей как идеальное прикрытие. Саша почувствовал во рту слабый, горьковатый привкус надежды — первой за весь этот бесконечный день.
— Хорошо, — просто сказал он, и в этом слове была капитуляция перед логикой Августа и готовность идти до конца.
Они сложили папку. Конверт с бомбой лежал внутри, затерянный среди сухих цифр и бюрократических формулировок. Всё было готово. Оставалось только прожить несколько часов обычной, ничем не примечательной студенческой жизни, сыграть свою роль в этом спектакле.
Когда они, уже собранные, с рюкзаками за плечами, вышли из комнаты, направляясь на пары, Лоренцо крикнул им вслед с преувеличенной небрежностью:
— Эй, а вы там с Веймой помирились хоть? А то она вроде как парилась утром!
— Сама перезвонит, когда остынет и перестанет нести чушь, — бросил через плечо Август с таким невозмутимым, почти скучающим видом, будто речь шла о пустяковой ссоре из-за пропавшей из холодильника колбасы или разбитой чашки.
Они вышли в коридор и тут же были подхвачены общим потоком студентов — шумным, беспечным, озабоченным предстоящими лекциями, сплетнями и планами на вечер. Этот поток унёс их вместе со всеми — вглубь здания, к аудиториям, к семинарам, в рутинный, знакомый гул учебного дня. В рюкзаке у Августа, среди конспектов и учебников, лежала та самая папка. А в папке, затерявшись среди скучных цифр смет и графиков, покоилась бомба замедленного действия, которая должна была всколыхнуть тихое, благополучное, притворяющееся, что ничего не происходит, болото. Они шли на пары, но их мысли, их истинное внимание, уже были в кабинете директора, где должно было произойти немое, но сокрушительное землетрясение.
Коридор раздваивался, как развилка судьбы: левое крыло, светлое и шумное, вело к аудиториям юридического факультета и криминалистики; правое — более тихое, пахнущее формалином и чистотой, — углублялось в медицинский корпус, где царили лаборатории и классы для будущих судмедэкспертов.
— Встретимся после пар, — тихо, но отчётливо бросил Август, и его взгляд на секунду, тяжелый и оценивающий, задержался на Саше, словно проверяя последний раз, выдержит ли тот, не сломается ли под грузом ожидания и страха. В его глазах читалась не тревога, а чёткая, жёсткая установка солдата перед вылазкой: «Работай. Держись. Не выделяйся». Он повернул направо, и его высокая, прямая фигура быстро растворилась в толпе белых халатов, деловито снующих студентов с моделями скелетов под мышкой и портфелями, набитыми анатомическими атласами.
Саша сделал глубокий, шумный вдох, будто перед прыжком в ледяную воду, и потянулся налево. Его пара — «Введение в криминалистику» — должна была вот-вот начаться. В голове гудело, как в улье; яркие, чёткие образы из подвала накладывались на лица проходящих мимо людей, искажая их, наделяя зловещими чертами. Он зашёл в аудиторию. Она была почти пуста — до начала пары оставалось минут десять. Лишь несколько человек в дальних рядах что-то бормотали над конспектами, спеша нагнать упущенное.
За преподавательским столом уже сидел мистер Джефферсон.
Он, как всегда, был воплощением академической безупречности: твидовый пиджак с кожаными заплатками на локтях, безукоризненно отутюженная брюка, галстук с незамысловатым узором. Его лицо, всегда гладко выбритое, с пронзительными, светло-голубыми, как горный лёд, глазами и седыми, идеально уложенными волосами, казалось, излучало спокойную, глубокую учёность. Он что-то проверял на ноутбуке, и его тонкие, длинные пальцы с безупречно чистыми, коротко подстриженными ногтями двигались по клавиатуре с хирургической точностью и тихой скоростью. Этот человек был живой легендой факультета — бывший криминалист-практик с безупречным, почти мифическим стажем, приглашённый лектор, чьи лекции считались образцом структурированности и проницательности. Он говорил всегда тихо, вежливо, с лёгкой, почти отеческой улыбкой, которая никого не ободряла, но и не отталкивала.
Увидев Сашу, Джефферсон поднял взгляд. Улыбка не слетела с его лица, но в глазах что-то промелькнуло — не простое любопытство, а внимательный, сфокусированный интерес, как у энтомолога, заметившего в своей коллекции новый, не до конца изученный экземпляр.
— А, мистер Романов, — его голос был бархатным, приятным, низким. — Рад вас видеть. Вы, кажется, пропустили предыдущее занятие. И сегодняшнее утреннее тоже. Надеюсь, ничего серьёзного?
Саша почувствовал, как по спине, от копчика до самого затылка, пробежал холодный, липкий мурашек. Он заставил себя подойти чуть ближе, но не к самому столу, сохраняя дистанцию. Опустил рюкзак на пол с глухим стуком.
— Просто неважно себя чувствовал, сэр. Мигрень. Извините, — выдавил он, глядя куда-то в сторону, на доску.
— Мигрень? — Джефферсон мягко, понимающе кивнул, но его взгляд, острый и аналитический, скользнул по лицу Саши, будто изучал не симптомы, а что-то иное — микротрещины в маске, следы напряжения, невысказанную правду. — Вполне понимаю. Напряжённое, тревожное время для всех после… печальных и необъяснимых событий. Стресс — коварный механизм. Может вызывать самые разнообразные физиологические реакции, маскирующиеся под соматические заболевания. — Он откинулся на спинку своего кресла, сложив руки на столе в аккуратный, спокойный замок. Все его движения были плавными, экономными, лишёнными суеты. — Вы выглядите несколько бледным, мистер Романов. И, если позволите мне заметить, на вашем рукаве… это земля? Или, возможно, пепел? Похоже, ваше восстановление проходило не в постели, а на открытом воздухе.
Саша взглянул на свой рукав. Действительно, серый, мелкий налёт от пыли с того проклятого поля всё ещё был заметен. Он быстро, нервно стряхнул его, ощущая, как сердце начинает биться чаще, глуше, отдаваясь в ушах.
— Гулял. Чтобы голова прошла. На свежем воздухе. В лесу, — пробормотал он, ненавидя слабость в собственном голосе.
— В лесу? — Джефферсон поднял одну идеально подстриженную, седую бровь. Его голос оставался всё таким же мягким, почти сочувственным, но в нём появилась лёгкая, едва уловимая, игривая нотка, как у кота, пригнувшегося перед прыжком. — Осторожнее там, Романов. Местами очень… дико и неухоженно. Легко споткнуться о скрытый корень. Или, что куда неприятнее, найти что-то, что было бы гораздо лучше навсегда оставить непонятым и ненайденным.
Он сказал это так, как мог бы предупредить о ядовитых грибах или клещах. Но каждое слово, каждый оттенок интонации впивались в кожу Саши тонкими, ядовитыми иголками. Он молчал, чувствуя, как язык прилипает к нёбу, не находя ни ответа, ни даже простого слова.
— Я сегодня утром заходил в студсовет, но не застал там мистера Вернера, — продолжил Джефферсон, как бы между прочим, перекладывая дорогую ручку на столе. — Вы, кажется, довольно близко общаетесь с ним? Он тоже сегодня отсутствовал. Надеюсь, его не постигла та же участь? Не «заблудился» в том же самом лесу? — В его голосе зазвучала лёгкая, вежливая насмешка, завёрнутая в форму заботы.
— Он… у него были дела, — выдавил Саша, чувствуя, как предательская краска стыда начинает заливать шею. Аудитория потихоньку начинала заполняться. Студенты входили, рассаживались, громко переговариваясь, смеясь, но для Саши они словно находились за толстым, звуконепроницаемым стеклом. Весь его мир сузился до этого просторного кабинета, до стола и до человека в твидовом пиджаке, чей спокойный взгляд видел, казалось, всё.
— А, да, конечно, студенческий актив, общественная нагрузка, — Джефферсон кивнул с показным одобрением, но в его ледяных глазах не было ни капли тепла. Был лишь холодный, аналитический, изучающий блеск. — Это похвально. Отвлекает от мрачных мыслей, даёт ощущение контроля, полезной деятельности. Хотя, знаете, Романов, иногда это самое ощущение контроля — всего лишь иллюзия. Очень стойкая и утешительная, но иллюзия. Порой даже самые тщательные, продуманные планы разлетаются в прах из-за… банальной случайности. Из-за чужого, неуместного любопытства. Из-за того, что кто-то пошёл не туда и посмотрел не на то.
Он улыбнулся, и в этой улыбке было нечто леденящее душу. Не злоба, не агрессия, а чистейшее, почти научное отстранение. Как у исследователя, наблюдающего за поведением подопытного насекомого, которое, само того не ведая, ползёт прямиком в подготовленную, искусно замаскированную ловушку.
— Садитесь, мистер Романов. Лекция сегодня, я полагаю, будет для вас особенно… показательной. Мы будем разбирать передовые методы сокрытия вещественных доказательств в природной среде. А также коснёмся вопросов психологии места преступления — той странной, почти эстетической потребности некоторых индивидуумов возвращаться на место своих деяний или… тщательно сохранять «сувениры», материальные свидетельства своих триумфов.
Он произнёс это чётко, размеренно, глядя прямо на Сашу. Его безупречные, чистые пальцы коснулись клавиши, и на большом экране за его спиной появился первый слайд — стилизованное, абстрактное изображение лесной чащи, испещрённое стрелками и схематичными обозначениями.
Саша машинально, как автомат, побрёл на своё привычное место в последнем ряду. Он чувствовал на спине тяжёлый, неотрывный взгляд Джефферсона, который следовал за ним через всю аудиторию. Каждое слово лектора, каждый его спокойный, выверенный жест, каждый слайд отныне казались Саше не проявлением академического профессионализма, а частью жуткой, отрепетированной, изощрённой игры. Этот человек с безупречными руками и глазами цвета зимнего неба знал. Знал, что они были в лесу. Знает, что они что-то нашли. И теперь он играл с ними. И лекция о сокрытии доказательств была не учебным материалом. Это было послание. Насмешка. И, что самое страшное, — недвусмысленная угроза.
Саша схватился за холодный край стола, чтобы его пальцы не выдали дрожь, которая пыталась прорваться наружу. Он смотрел на слайды, но видел только отполированное лезвие топора на стене подвала и эти самые спокойные, ухоженные руки, которые могли держать его с той же лёгкостью, с какой сейчас держали указку.
Лекция мистера Джефферсона растянулась в бесконечную, изощрённую пытку. Каждое слово о «латеральном мышлении при поиске неочевидных улик», о «чистоте как высшем признаке профессионализма и самоуважения», о «глубинной психологической потребности субъекта в контроле над повествованием, в создании собственного нарратива даже из актов насилия» било прямо в натянутые, оголённые нервы Саши. Он чувствовал на себе тот ровный, изучающий, всевидящий взгляд и был теперь уверен до мозга костей: это не паранойя. Это был тихий, интеллектуальный поединок, обмен сигналами в открытом эфире, где истинный смысл понимали только двое — он и этот ледяной профессор.
Как только прозвенел долгожданный, спасительный звонок, Саша, не оглядываясь, не дожидаясь конца формальностей, выскочил из аудитории и почти бегом, расталкивая встречных студентов, кинулся в крыло администрации. Кабинет председателя студсовета, небольшой, вечно заваленный папками, плакатами с прошлых мероприятий и призами за общественную деятельность, находился в самом конце длинного, пустынного в этот час коридора. Саша, не постучав, ворвался внутрь, захлопнув дверь за собой так, что стена задрожала.
Август сидел за столом, склонившись над какими-то бумагами, но его поза была напряжённой, неестественной. На столе, рядом с клавиатурой, лежал пустой, смятый коричневый конверт. Папка с документами исчезла. Значит, передал.
— Он знает, — выпалил Саша, едва переводя дух. Он был смертельно бледен, дыхание сбивалось, перехватываясь в горле. — Джефферсон. Он… он на лекции. Говорил такие вещи… Смотрел прямо на меня. Он насмехался, Август! Чёрт возьми, он знает, что мы были в лесу! Он всё время намекал!
Август медленно, слишком медленно отложил ручку. Его лицо было усталым, иссечённым невидимыми морщинами, но удивительно спокойным.
— Конкретизируй. Какие именно намеки? Дословно, насколько можешь.
— Про лес! Про то, что можно найти что-то, что лучше было бы навсегда оставить ненайденным! Про «случайные находки», которые рушат все планы! Он спросил про тебя, где ты был! И… — Саша замялся, вспоминая самый жуткий, самый откровенный момент, — и вся лекция была про сокрытие улик в природе и про то, почему некоторые ублюдки сохраняют «сувениры»! Это же прямо про него! Про тот его… проклятый алтарь!
Август выслушал, не перебивая. Его пальцы, длинные и нервные, принялись отстукивать ровную дробь по столешнице. Потом он покачал головой, и в этом движении была не столько неуверенность, сколько холодная, беспристрастная оценка.
— Это косвенно, Саш. Слишком тонко, слишком умно. Он опытный, матёрый криминалист. Всё, что он сказал, — в строгих рамках учебной программы. Он мог заметить грязь на твоём рукаве и сделать логичное, даже банальное предположение, что ты был на улице. Он мог связать твоё состояние со стрессом от последних событий в университете. Это не доказательство его причастности. Это лишь доказательство того, что мы с тобой на взводе и видим угрозу в каждой тени. И что он, возможно, заметил наше… необычное поведение.
— Ты не слышал, как он это говорил! — Саша почти крикнул, чувствуя, как его захлёстывает отчаяние от этой рациональной, невыносимой рассудительности. Он резко развернулся, подошёл к единственному в кабинете узкому окну и с силой, от которой дрогнула рама, распахнул его. Холодный, предвечерний осенний воздух, пахнущий опавшей листвой и дымом, ворвался в душное, наполненное страхом помещение.
— Закрой, пожалуйста, окно, когда уйдёшь, — сказал Август просто, уже собирая разбросанные по столу бумаги в ящик. Его спокойствие, его погружённость в рутину в такой момент действовали на Сашу как красная тряпка на быка.
— Ты куда? У тебя же больше пар нет сегодня! — выкрикнул Саша, обернувшись к нему.
— Фестиваль завтра, — ровно, без интонации ответил Август, поправляя несуществующие складки на рубашке. — Нужно проверить на месте, всё ли клубы подготовили свои зоны, завезён ли весь реквизит, работает ли звуковое оборудование на главной площадке. Рабочие должны быть уже на местах, нужно их проконтролировать.
Саша уставился на него, не веря своим ушам. В его голове промелькнула мысль о том, что Август тоже сошёл с ума, только иначе.
— Фестиваль? СЕЙЧАС? Август, мы только что… мы в эпицентре этого кошмара! У нас в кармане… — он понизил голос до шёпота, — …доказательства, а ты о каком-то студенческом празднике?!
Август взглянул на него. В его глазах не было ни раздражения, ни страха, лишь тяжёлая, каменная усталость и та самая, знакомая стальная решимость, которая брала верх над всем.
— Я — председатель студсовета. Это моя прямая обязанность и ответственность. И это, — он сделал паузу, — идеальное, живое алиби. Нормальная жизнь, помнишь? Мы должны вести себя нормально. Кроме того, — он понизил голос почти до неслышного, — на фестивальной площадке завтра будет практически весь университет. Студенты, преподаватели, администрация. Много людей, много суеты. Если наш… «доброжелатель»… тоже появится там, чтобы насладиться атмосферой или понаблюдать, у нас будет шанс его заметить. Среди толпы. — Он провёл рукой по лицу, и в этом жесте впервые промелькнула тень непереносимого напряжения. — Ты оставайся здесь. Отдохни. Приди в себя. Ты на взводе, и это сейчас опаснее всего. Можешь наделать глупостей.
И он направился к двери. Этот уход, эта погружённость в рутинные заботы, когда реальный мир трещал по швам, показались Саше последней, самой горькой каплей. Он не мог остаться здесь один, в этой тишине, наедине с жуткими образами из подвала и ледяным взглядом Джефферсона, который, казалось, всё ещё следил за ним сквозь стены.
— Постой!
Август обернулся уже в дверном проёме.
— Я с тобой, — твёрдо, без колебаний сказал Саша, хватая со стола свою потрёпанную планшетку, куда он обычно записывал поручения по студсовету. — Я твой заместитель, чёрт возьми. И я… — он сделал усилие, чтобы голос не дрогнул, не выдал всю ту хлипкость, что была внутри, — я чувствую себя нормально. Достаточно нормально, чтобы работать. Это лучше, чем сидеть тут в четырёх стенах и сходить с ума от ожидания и дурных мыслей.
Он посмотрел на Августа, ожидая сопротивления, возражений. Но тот лишь внимательно, долго изучил его лицо, увидел там не истерику, а упрямую, собранную, почти отчаянную решимость, и коротко, почти незаметно кивнул.
— Как знаешь. Но держи себя в руках.
Он вышел в коридор. Саша, сделав последний, глубокий глоток холодного воздуха из окна, захлопнул его и бросился вслед, на ходу засовывая планшетку в рюкзак. Работа, суета, люди, обыденные проблемы — может, это и вправду было единственным противоядием от парализующего, леденящего ужаса. И пока Август будет проверять децибелы, он, Саша, сможет проследить за толпой, за лицами. Вдруг среди этой пестрой, шумной массы мелькнёт чьё-то слишком спокойное, слишком наблюдательное, слишком… заинтересованное лицо.
Площадка для осеннего фестиваля раскинулась на главном университетском газоне, превратив его в пестрый, шумный, пахнущий дымом и праздником муравейник. Воздух вибрировал от настраиваемых гитар и пробных ударов по барабанам, запах свежего дерева от только что собранных столов смешивался со сладковатым ароматом сосновых гирлянд, жжёного сахара и сырой осенней земли. Август шёл быстрым, уверенным, деловым шагом, сверяясь с распечаткой на своём планшете, Саша — его неотступной тенью, пытаясь сконцентрироваться на списках и маршруте, а не на навязчивом, свербящем ощущении, что за ними смотрят. Следят.
Музыкальный клуб уже захватил центральную сцену-фургон. Оглушительные гитарные риффы, дробь барабанов и громкая репетиция бэк-вокала сливались в оглушительную, но по-своему жизнеутверждающую какофонию, бившую в самые барабанные перепонки. Лидер клуба, парень с разноцветным ирокезом, заметив их, махнул рукой, крикнув сквозь шум: «Всё под контролем, босс! Звук — просто адский огонь!».
Драматический клуб разминался поодаль, с пафосом читая отрывки из классики. Вика, нарочито бледная и закутанная в длинный, драматичный шарф, заметив Сашу, тут же переключила всё своё внимание на него, строя томные, преувеличенно-скорбные глазки.
— Сашенька, родной, ты пришёл нас, бедных артистов, вдохновить своим суровым видом? — завопила она, прижимая руку ко лбу.
Саша, покраснев от неловкости, пробормотал что-то невнятное и сделал вид, что с предельным вниманием изучает список в планшетке, а Август лишь фыркнул, коротко отметив в своём перечне галочкой пункт «Драмклуб: в наличии, драматизируют в штатном режиме».
Клуб садоводов и художников работали в Сцену подготовки фестиваля можно было воспринимать как хаотичный, но живой организм. Симбиоз искусств и природы творил прямо на газонах: одни, с сосредоточенными лицами алхимиков, развешивали на ветвях дубов и натянутых между ними веревках гирлянды из засушенных листьев, блестящих желудей и алых ягод кизила. Другие, сидя на складных стульчиках, тут же пытались запечатлеть эту мимолетную, трепетную красоту на холстах и в скетчбуках. Все дышало аутентичным, слегка наивным беспорядком, но в рамках дозволенного — царил дух творчества, а не разрушения.
Рядом, спортивный клуб и клуб боевых искусств, слившись в единую, потную, перекатывающуюся мышцами массу, таскали тяжеленные складные столы и скамейки, грохот которых оглушал тишину утра. В эпицентре этой грубой силы бушевала Мико. Ее небольшой рост с лихвой компенсировался яростной, почти дирижерской жестикуляцией. Она тыкала пальцем в груду ящиков, с которой безуспешно — по ее мнению — пытался справиться рослый Лиам и его подопечные.
— Не синарационально! — ее визгливый голос резал воздух. — Вертикальная нагрузка распределена идиотски! Ты позвоночник себе сорвешь, а ящик все равно уронишь!
Лиам в ответ лишь ухмылялся, демонстративно вздымая бицепс под мокрой от пота футболкой и перенося ящик, как перышко, на новое место. В его ухмылке читалось: «Посмотри, что могут настоящие мужики». Мико в ответ лишь закатила глаза, бормоча что-то про «неандертальцев и межпозвоночные грыжи».
Август, пробегая мимо, отметил про себя: «Под контролем». Его взгляд был холодным, сканирующим — он искал не гармонию, а сбои в системе.
Потом они наткнулись на фотоклуб. Мария, с сосредоточенным видом военного корреспондента на передовой, возилась с огромным отражателем, который послушно, но скучающе держал Оливер.
— А, руководство прибыло, — бросила она, не отрываясь от видоискателя. Голос был деловым, без эмоций. — Как раз в кадр нужны. Для исторического альбома и отчета на сайт. Доказательство, что студсовет не просто существует, но и шевелится. Встаньте там, у того дуба, в рамку света.
Август и Саша переглянулись. Мысль о том, чтобы сейчас, с грузом леденящего душу секрета, изображать деловую улыбку для будущего сайта, казалась настолько сюрреалистичной, что граничила с кощунством. Они нехотя, будто на эшафот, встали у могучего ствола, плечом к плечу. Лица их были застывшими масками, тела — одеревеневшими от внутреннего напряжения.
Мария взглянула на них через объектив и сразу опустила камеру, разочарованно выдохнув дымок стылого воздуха.
— Ребята, вы похожи на пару, которую вот-вот объявят в международный розыск. Хотя бы изобразите подобие улыбки. Это же праздник, в конце концов.
Они попытались. У Саши получилась гримаса человека, внезапно ощутившего резкую зубную боль. У Августа — холодная, кривая усмешка, больше подходящая киллеру на портрете в досье.
— Ужас, — констатировала Мария, щелкая языком. — Ладно, хоть как-то естественно попозируйте. Не как два памятника самим себе.
Оливер, все ещё держа отражатель, не выдержал и фыркнул, его голос прозвучал насмешливо и громко:
— Мари, да рано тебе их в анналы истории отправлять. Еще не все улики собрали. Явно снимаешь убийцу и его жертву. Смотри, — он кивнул подбородком на Сашу, — жертва вся скукожилась, ждет удара в спину. А убийца… — его взгляд скользнул по ледяному профилю Августа, — холодный, расчетливый, и в глубине глаз — удовлетворение от хорошо спланированного дела.
Нелепая, дурацкая шутка прозвучала в тишине как выстрел. Их взгляды — Августа и Саши — встретились, столкнулись, сцепились. И в этой молчаливой схватке вспыхнул, как кинопленка, весь сегодняшний день: паника в четыре утра, смрадный ужас подвала, ледяные, как скальпель, намеки Джефферсона, это невыносимое, сжимающее виски напряжение. И вдруг, сквозь всю эту густую ткань кошмара, пробился ослепительный луч абсурда: они стоят у древнего дуба, их пытаются сфотографировать для раздева «Контакты» на официальном сайте, а их приятель бросает в воздух шутку про убийцу и жертву. Уголки губ Августа дрогнули — не просто дрогнули, а поползли вверх, вытягивая за собой скулу в искренней, усталой до боли, но абсолютно настоящей ухмылке. Саша, видя это преображение, это внезапное проявление человеческого, не сдержал короткого, сбивчивого, почти истерического смешка, который тут же, как солнечный зайчик, отразился на его лице — мягкой, мгновенной, стихийной улыбкой, разгладившей все морщины тревоги.
Щелчок затвора прозвучал именно в эту долю секунды — в миг хрупкого, невероятного соединения.
— Вот! Идеально! — удовлетворенно произнесла Мария, разглядывая получившийся снимок на экранчике. На нем они оба смотрели друг на друга, а не в камеру, и их улыбки были не для отчета. — Естественно и… многозначительно. То, что надо.
Последней точкой перед погружением в тишину административного крыла стал кулинарный клуб. Их огромная палатка была царством соблазнительных, теплых запахов — ванили, свежего теста, корицы. Лоренцо, в белоснежном, пусть и уже щедро украшенном пальцевыми отпечатками муки, фартуке, широко раскинул руки, будто собирался обнять весь мир:
— Il mio frecodelka! Не переживай ни капли! У нас тут полный порядок! Мы — Профессионалы с большой буквы! Завтра всех накормим до отвала!
Август лишь кивнул, его цепкий, оценивающий взгляд скользил по столам, заваленным продуктами, по плитам, по мискам с поднимающееся тесто. Саша стоял чуть сзади, в тени, просто наблюдая за этой мирной, жирной суетой, пытаясь хоть на секунду в ней раствориться.
Именно в этот момент один из юных помощников Лоренцо, долговязый и неуклюжий, слишком резко дёрнул огромную фаянсовую миску с только что замешанным тестом. Чаша, описав в воздухе немую, элегантную дугу, шлепнулась на землю с густым, влажным, окончательным звуком. Другой парень, бросившись её поднимать, зацепился растопыренной ногой за тонкую металлическую ножку стола и выронил из рук целый деревянный поднос, заставленный банками с дорогой итальянской мукой «00». Белоснежное облако взметнулось к потолку палатки с тихим «пуфф», окутав плотной, непроглядной пеленой всё и всех: и застывших в эпицентре кулинаров, и Лоренцо с его немым криком, и самих Августа с Сашей, стоявших на входе.
Наступила секунда абсолютной, гробовой тишины, нарушаемой лишь мягким оседанием муки. Потом пространство разорвал истошный, полный неподдельной трагедии вопль Лоренцо:
— MAMMA MIA! LA MIA FARINA! LA MIA PASTA! MIO ONORE!
Август медленно, очень медленно провел ладонью по лицу, счищая с ресниц и бровей белую, нежную пыль. Он посмотрел на Сашу, который стоял, слегка осыпанный, как припорошенный первым декабрьским снегом, абсолютно белый на одном плече и виске. И вдруг… рассмеялся. Коротко, хрипло, от самого диафрагмы. Это был не смех веселья. Это был смех снятия чудовищного напряжения, смех над вопиющим абсурдом бытия, смех, в котором тонула капля дикой надежды: мир, в котором происходят такие нелепые, бытовые катастрофы с мукой, все ещё может быть нормальным, спасенным, не проклятым. Саша, глядя на него, на эту неожиданную, живую гримасу на обычно каменном лице, не смог сдержать улыбки, которая на этот раз была широкой, легкой и по-детски беззаботной. Хоть и лишь на одно мгновение, одно дыхание — последнее, возможно, перед надвигающейся грозой.
Сумрак в длинном коридоре административного крыла сгущался с каждой минутой, поглощая остатки дневного света. Проход казался тоннелем в никуда, а их шаги — эхом в заброшенной шахте. Странное, двойственное настроение после кулинарного фиаско не отпускало: мимолетное облегчение, рожденное общим смехом, было съедено привычной, тягучей, как смола, тревогой. Она висела между ними почти осязаемо.
— Завтра… — начал Саша, почти шёпотом, глядя в спину Августа, в напряженные мышцы под тканью куртки. — При таком скоплении людей, при всеобщем веселье… Ты правда думаешь, он может… попробовать что-то? Прямо среди бела дня, на глазах у сотен человек?
Август не замедлил шага, не обернулся. Его голос, когда он ответил, был низким, плоским, лишенным всяких эмоций, как голос диктора, зачитывающего прогноз погоды с ураганом.
— Идеальная сцена для нарцисса, обожающего спектакли. Паника в толпе — лучшая дымовая завеса. Всеобщее внимание на хаосе — идеальный момент для тихого, невидимого удара. Да. Может. Особенно если он чувствует, что петля сжимается. Или если ему срочно требуется… новое действующее лицо для своей коллекции.
Саша сглотнул ком, вставший в горле. Мысль о том, что завтрашний день, день музыки, смеха и пряного глинтвейна, может обернуться гигантской, кровавой сценой, была невыносима. Он отчаянно хотел возразить, найти логичную, железобетонную причину, почему это абсолютно невозможно. Но слова застревали, как кости в горле. Потому что после того подвала, после того запаха, границы возможного и невозможного стерлись, как меловые рисунки под дождем. Теперь в область возможного входило все.
И будто в ответ на его мрачные мысли, из дальнего конца коридора, от главного входа, донесся нарастающий, низкочастотный гул. Не просто шум голосов — это был гул толпы, единого многоголового существа, перемежаемый отдельными, острыми, как уколы, выкриками. Потом дверь с грохотом распахнулась, и в коридор ворвался, хлынул настоящий поток студентов. Они бежали. Не куда-то, а откуда-то. Их лица были восковыми масками ужаса и возбуждения, глаза выпученными, рты раскрытыми в немых или громких криках. Кто-то смеялся — высоким, истеричным, надрывным смехом, от которого мурашки бежали по коже.
Август резко, почти рефлекторно остановился, превратившись в каменный столб, преградив путь бегущим. Его рука, будто клешня, схватила за локоть первого попавшегося — им оказался запыхавшийся Лиам.
— Что происходит? — голос Августа прозвучал не как вопрос, а как приказ, хлопок бича, разрезавший общий гам.
Лиам, инстинктивно вырвав локоть, крикнул на ходу, уже убегая, растворяясь в потоке:
— На крыше! Псих! Маркус, вроде! Стоит на краю, орет что-то непонятное! Говорят, шоу закатить хочет перед открытием! Прощальное!
Слово «Маркус» повисло в ледяном, спертом воздухе коридора. Маркус. Бывший лучший друг Макса. Первый, главный подозреваемый — взрывной, нестабильный, с мотивом из ревностной тьмы. Тот самый, кого потом отпустили за неимением улик, но с клеймом в досье.
Август и Саша переглянулись. В широко распахнутых глазах Саши читался немой шок, переходящий в панику: Он? Сейчас? Это он? В глазах Августа — мгновенная вспышка, не удивления, а холодного, молниеносного расчета, переплавляющего хаос в алгоритм действий. Он уже развернулся на каблуке и, расталкивая встречный поток плечом и локтем, как ледокол, понесся обратно, к выходу на площадь. Саша, не раздумывая, на секунду отстав, бросился следом, повинуясь древнему инстинкту стаи — не оставаться одному в логове зверя.
Они выскочили на улицу, и мир обрушился на них гвалтом. Площадь перед старым корпусом кипела. Сотни, кажется, тысячи голов были задраны вверх, под острым, неестественным углом. Указательные пальцы, как спицы гигантского механизма, тыкали в одно и то же место в сером небе. Гул толпы был густым, тревожным, пьяным от адреналина.
И они увидели.
На плоской крыше старого учебного корпуса, на самом краю низкого, в полметра, бетонного парапета, четко, как бумажная черная кукла на фоне свинцового неба, вырисовывалась фигура человека. Ветер, налетевший с приближающейся грозой, трепал его темную одежду, надувал куртку пузырем. Он стоял недвижно, как манекен, лицом к толпе, а спиной — к двадцатиметровой пустоте, за которой ждал мокрый, неумолимый асфальт. Даже с такого расстояния, снизу, в его позе читалась не театральность, а жуткая, обреченная статичность.
Кто-то в первом ряду завопил, призывая остановиться. Кто-то полез в телефон, чтобы снимать — современное отребье, жаждущее контента из чужих трагедий. Где-то зазвучали сирены подъезжающих кампусных патрулей. Паника — та самая, о которой они только что говорили в коридоре, — начинала вить свое гнездо, растекаясь по толпе липкой, заразной плесенью. Спектакль начинался. И главным, неожиданным актером в нем стал тот, кого они уже почти мысленно вычеркнули из списка.
Картина была сюрреалистичной и от того ещё более ужасающей. Площадь гудела, как растревоженный улей. Крики, плач, нервный смех смешивались с воем ветра, который теперь свистел в ушах ледяной, злой песней. Первые крупные, тяжелые капли дождя шлепнулись на лбы, щеки, затылки задранных вверх зрителей. Но никто не шелохнулся, не побежал искать укрытие. Все были прикованы к темной фигурке на крыше, к этому живому гвоздю, вбитому в горизонт.
— Отойди от края! Идиот, опомнись! — надрывался чей-то хриплый баритон.
— Да прыгай уже, не томи! — вырвался чей-то другой, циничный, пьяный или просто отмороженный возглас. Его тут же заглушило волной шиканья и возмущенных криков.
— Вызовите нормальную полицию! И скорую! Скорее!
Саша, прижатый к холодной кирпичной стене набегающей, дышащей в спину толпой, видел, как несколько человек в синей униформе кампусной охраны пробиваются вперед, к главному входу. Их лица были серьезны, челюсти сжаты. Они готовились бежать наверх, спасать. Или констатировать. Их действия были запрограммированными, медленными. Они опоздают, с леденящей ясностью подумал Саша.
Инстинктивно он повернулся к тому месту, где секунду назад стоял Август, чтобы спросить, крикнуть, получить команду. Но на том месте была только пустота и лужица, в которую с неба хлестали первые стрелы дождя.
Сердце Саши бешено, глухо заколотилось, будто пытаясь вырваться из клетки грудной кости. Он метнул взгляд вокруг, панически выискивая знакомый силуэт. И увидел. Август уже был у бокового, почти незаметного служебного входа в старое крыло — том самом, что вел на чердак и на запасные лестницы. Он не бежал к толпе, не бежал к основной лестнице. Он рванул в обход, чтобы опередить охрану, чтобы подняться с тыла, с другой стороны крыши. Его темная куртка мелькнула в узком дверном проеме, как тень, и исчезла.
Без единой мысли, повинуясь лишь слепому, животному порыву и паническому страху остаться внизу один на один с этой безумной, ждущей хлеба и зрелищ массой, Саша бросился за ним. Дождь хлестал ему прямо в лицо, слепил, заливал глаза соленой или это были слезы водой. Он влетел в здание, едва не поскользнувшись на мокром, скользком кафеле прихожей.
Внутри было тихо. Неестественно, оглушительно тихо после гвалта с улицы. Только эхо их шагов — сначала быстрых, тяжелых, уверенных шагов Августа, уже где-то впереди, в полутьме коридора, потом своих собственных, запыхавшихся, спотыкающихся — гулко билось о голые, безжалостные стены. Август знал дорогу. Он мчался по узкой, пыльной лестнице, ведущей прямиком в чердачные помещения и на технический выход на крышу, минуя основные, людные этажи.
Саша, отставая, задыхаясь, слышал только грохот собственного сердца в ушах, свист воздуха в легких и далекий, приглушенный гул толпы, смешанный с раскатами грома, ворвавшимися с улицы, будто звуковая дорожка к фильму ужасов. Он влетел на последний пролет, увидел распахнутую настежь тяжелую, облупленную металлическую дверь с тусклой, выцветшей надписью «ВЫХОД НА КРЫШУ ВОСПРЕЩЕН. ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ» и выскочил наружу.
Ветер и дождь обрушились на него с новой, яростной силой, едва не сбив с ног. Он ухватился за мокрый дверной косяк, чтобы не упасть. Крыша была плоской, застеленной грубым, шершавым, промокшим насквозь покрытием, по которому уже бежали мутные, грязные ручьи. Холод пронизывал тонкую ткань куртки мгновенно. И в двадцати метрах от них, за невысоким, скользким бетонным парапетом, стоял Маркус.
Он был ближе. Ближе, чем казалось снизу. Ближе и… меньше, хрупче, человечнее. Его одежда прилипла к телу, обрисовывая худые, трясущиеся плечи. Волосы были пришлепаны мокрыми прядями ко лбу и вискам. Он не орал. Он просто стоял, смотря куда-то сквозь толпу внизу, в серую, сплошную пелену ливня, в никуда. Его плечи слегка, мелко подрагивали. Руки висели плетьми, пустые. В этой пустоте рук было что-то бесконечно жалкое и страшное.
Август уже был на крыше, но не двигался с места, застыв в нескольких шагах от выхода, как скульптура, оценивая дистанцию, угол, состояние цели. Его взгляд, холодный и острый, как скальпель, скользнул с фигуры Маркуса на Сашу, и в нем было ясное, не требующее словопрений предупреждение: «Тихо. Стоять. Не делать ни звука. Ни одного резкого движения».
Они стояли теперь втроем под проливным, равнодушным дождем на открытой всем ветрам крыше. Между ними и тем краем, за которым не было ничего, кроме падения, стоял всего один сломленный, затравленный, обезумевший от горя парень. А гул толпы снизу доносился сюда приглушенно, будто из другого измерения, смешиваясь с яростным, монотонным шелестом дождя — саундтрек к частной погибели.
— Ошибка?! — голос Маркуса не просто сорвался в крик, он разорвался, взметнувшись над воем ветра хриплым, надрывным ревом, в котором клокотала целая вселенная боли. — Меня в убийстве обвиняют, Август! В УБИЙСТВЕ МАКСА! Его кровищей мне всю жизнь измазали! Это уже не ошибка, это клеймо, это приговор, который уже вынесли все! Моя жизнь… она уже кончена! Её нет!
Каждое слово било по Саше, как тупым молотом. Он видел, как по лицу Маркуса, искаженному гримасой абсолютного отчаяния, ручьями стекает вода, и было невозможно разобрать, где дождь, а где соли горя, разъедающие кожу.
— Слушай меня, — перебил его Август, и в его голосе впервые за этот безумный день — да, пожалуй, и за все время их знакомства — прозвучала не расчетливая холодность, не притворное спокойствие, а грубая, первобытная сила, сила человека, который сам прошел сквозь ад и знает его запах. Он сделал последний, решающий шаг. Теперь их разделяло не больше пяти метров. Саша, затаив дыхание, видел, как под мокрой тканью куртки играют мышцы на спине Августа, собранные в тугой, готовый к немыслимой пружине жгут. — В моей жизни дерьма было больше, чем твое воспаленное сознание может представить. Мою мать зарезал ее новый муж. У меня на глазах. Я видел, как гаснет свет в ее глазах, Маркус. Мой отец сейчас прикован к инвалидному креслу, и виновны в этом, — он резко, почти жестоко кивнул в сторону Саши, не отводя пристального взгляда от парня на краю, — Романовы. Да, вот такая ирония судьбы, вывернутая наизнанку.
Саша, услышав это, ахнул, будто получил удар под дых. Воздух вышел из легких со свистом. В голове пронесся вихрь обрывков: Что? Как? Почему он никогда… Ни слова… Но сейчас не было времени на осознание, на боль, на чувство вины, которое уже начало подниматься в горле едким комом. Сейчас на краю крыши, на мокром скользком бетоне, висела чужая жизнь, и они должны были ее удержать.
— Так вот, — продолжил Август, и его голос снова стал ровным, но теперь это была не холодная сталь, а закаленный в горниле боли металл, готовый выдержать любую тяжесть. — Ты думаешь, у меня не было соблазна все бросить? Открыть окно и шагнуть навстречу тишине? Тысячу раз. Каждую ночь. Но я здесь. И ты знаешь почему? Потому что за тебя уже вступились. Кто-то, чье имя тебе сейчас не важно, отправил директору и в полицию неопровержимые улики. Настоящего убийцу Макса скоро найдут. Поверь мне. Тебя не посадят, Маркус. Максимум — условка за соучастие, если докажут. А если докажут, что ты был под кайфом и не отдавал отчета, как овца… Но это все ерунда! Потому что знаешь что? Анджела беременна. От тебя. Она просила помочь, умоляла, потому что вы же снова сошлись, идиот! У тебя будет ребенок! Ты будешь отцом! О чем ты вообще думаешь, стоя на этом проклятом парапете?!
Последние слова прозвучали не как удар хлыста, а как удар кувалды по льду. Маркус замер. Его тело, бывшее до этого сгустком истерической дрожи, обмякло. Рыдания стихли, сменившись тихими, прерывистыми, детскими всхлипами. Он смотрел на Августа широко раскрытыми, невидящими от слез глазами, в которых бушевала настоящая гражданская война: инстинкт жизни против всепоглощающего желания, чтобы боль прекратилась.
— Я… я участвовал, — прошептал он так тихо, что слова едва долетели сквозь шум дождя и ветра, будто признание, слишком стыдное для громких звуков. — В том видео… с Эмилией. Я был там. Она… она мне нравилась, а Макс… Я был под веществами, я ничего не помню толком… только обрывки, крики, ее лицо… но я был. Я не смогу этого стереть. Я не смогу этого доказать… Они все равно сгноят меня. Если не в тюрьме, так в моей же голове.
Он отчаянно, опасно пошатнулся, пытаясь отстраниться не от края, а от страшной правды собственной памяти. Сердце Саши замерло, превратившись в ледышку. Но Маркус удержал равновесие, вцепившись пальцами в шершавый, мокрый бетон так, что побелели костяшки.
— Дело с видео будут рассматривать в самую последнюю очередь, когда главный монстр уже будет в клетке! — уже почти закричал Август, пользуясь малейшей брешью в обороне отчаяния. Он осторожно, как к загнанному, смертельно раненому зверю, протянул руку. Ладонь его была открыта вверх, безоружна, мокра от дождя — предложение доверия, мост через пропасть. — Сейчас главное — поймать того ублюдка, который режет людей, как скот, и выставляет их, как фарфоровых кукол! Ты можешь помочь! У тебя есть информация, детали, которые ты даже не осознаешь! Ты же не хочешь умирать, Маркус. Ты хочешь, чтобы боль прекратилась. Поверь, это совершенно разные вещи.
— Я… я не знаю… — простонал парень, и в этом звуке была агония. Его взгляд метался, безумный, между зияющей серой бездной за спиной и этой протянутой человеческой рукой. Он искал в ней ловушку, насмешку, но находил лишь упрямую, нелепую настойчивость.
— Подумай, — голос Августа стал глубже, почти интимным, заглушающим шум стихии. — Разве Макс был бы рад, увидев тебя здесь? Разве Эмилия, которая, я уверен, была светлым человеком, хотела бы, чтобы ты последовал за ней в эту тьму? Ты можешь искупиться. Только живой. Искупают вину — живя. Неся этот крест. А не сбрасывая его с двадцатого этажа на головы тем, кто тебя любит.
Наступила мучительная, бесконечная пауза. Дождь барабанил по крыше монотонную, гипнотическую дробь. Ветер выл в желобе, словно оплакивая чью-то уже состоявшуюся смерть. Маркус стоял, не двигаясь, глядя на руку Августа. В его глазах что-то ломалось, перестраивалось, таяло. Казалось, целая жизнь, короткая и исковерканная, пронеслась в этих нескольких секундах тишины. Потом его плечи — эти узкие, трясущиеся плечи — обмякли, сдались. Он глухо, сдавленно всхлипнул, утер лицо мокрым, грязным рукавом, оставив на щеке темную полосу, и, не глядя больше вниз, в ад, который манил его, медленно, невероятно осторожно, как человек, разучившийся ходить, протянул свою дрожащую, холодную руку навстречу.
— Хорошо… — выдохнул он, и в этом слове была капитуляция всего существа, слом, после которого можно было начать строить заново. — Ладно… Я… я верю тебе. Просто… потому что больше верить некому.
Саша чуть не вскрикнул от нахлынувшего, ослепительного облегчения. Оно волной поднялось от пяток к макушке, смывая на миг весь ледяной ужас. Получилось. Он убедил его. Они спасли…
Но это облегчение прожило меньше секунды. Меньше вздоха.
Маркус, пытаясь развернуться, чтобы сделать этот первый, самый важный шаг прочь от края, к безопасности, к будущему, не учел, насколько предательски скользким стал бетон под непрерывными потоками воды. Его нога в стоптанных, дешевых кедах с абсолютно лысыми подошвами резко, со свистом поехала вперед. Он вскрикнул — коротко, удивленно, как ребенок, который неожиданно падает, — беспомощно замахал руками, потеряв и без того шаткое равновесие, и начал падать. Не вперед, к Августу. А назад, за острый угол парапета, в серую, мокрую бездну, которая только что отпустила его.
— НЕТ!
Август среагировал со скоростью, которая не поддавалась осмыслению, она была рефлексом, вшитым в плоть на уровне инстинкта. Он не побежал — он рванул, как пантера, срываясь с места. Эти последние метры он преодолел за долю секунды, казалось, его ступни даже не касались мокрого бетона. Его рука, сильная и цепкая, впилась в грубую ткань куртки Маркуса в тот самый миг, когда туловище парня уже перевесилось за критическую черту, когда центр тяжести безвозвратно сместился в пустоту. Мощным, отчаянным движением, задействовав всю силу спины, ног и слепую ярость против самой идеи смерти, он швырнул Маркуса вперед, на безопасную часть крыши, с силой, от которой тот отлетел, как тряпичная кукла. Маркус грузно рухнул на мокрый бетон, закашлялся, захлебываясь воздухом, дождем и слезами, но он был здесь, на твердой поверхности, живой.
Но цена была страшной. Импульс броска, встречная инерция падающего тела, скользкая, как масло, поверхность под ногами — и Август, не успев зацепиться, перекинуть вес назад, по инерции перелетел через низкий парапет вслед за той пустотой, которую только что отвел от другого.
— АВГУСТ!
Два крика — хриплый, полный животного ужаса крик Саши и пронзительный, исходящий из самой глубины вины вопль Маркуса — слились воедино, пронзив шум дождя и ветра.
Сердце Саши не просто упало — оно вырвалось из груди и полетело вниз, вслед за ним. Он бросился к краю, не чувствуя под ногами опоры, не думая ни о чем. Внизу толпа ахнула единым, шокированным стоном, звуком тысяч перехваченных дыханий. Кто-то вскрикнул, кто-то закрыл лицо руками, не в силах смотреть. Краем глаза Саша увидел, как внизу директор, Анна Викторовна, бессильно осела, и ее подхватили стоявшие рядом студенты, ее лицо было пепельным.
Но Август не падал. Он висел. Его пальцы, в белых, напряженных до хруста костяшках, вцепились в выступающий, узкий, не больше пяти сантиметров, бетонный карниз прямо под самой кромкой крыши. Его тело, тяжелое и мокрое, беспомощно болталось на страшной высоте, ноги упирались в гладкую, мокрую, абсолютно нецепкую поверхность стены, не находя ни малейшей опоры. И под весом тела, под силой тяжести, он медленно, неумолимо начал соскальзывать. Пальцы, миллиметр за миллиметром, теряли хватку.
— Август, придурок! Из-за меня! Из-за меня ты погибнешь! — рыдал Маркус, выползая на коленях к самому краю, протягивая руки, но понимая всю их беспомощность. Он был слишком далеко, слишком слаб.
— Никто не погибнет! Не сегодня! Не в моем присутствии! — закричал Саша, и его голос сорвался на визг, на чистый, неконтролируемый вопль. Он судорожно схватился за мокрый, холодный парапет, перегнулся через него, отчаянно пытаясь дотянуться, но это было безумием, самоубийством. Он мог только упасть сам, увеличив трагедию.
— Саша, нет! Не лезь! Ты соскользнешь! — снизу, из-под кромки крыши, донесся голос Августа. И он говорил ровно. С тем жутким, леденящим душу спокойствием человека, который уже смотрит в лицо небытию и принимает его правила. Он даже повернул голову, осматривая стену под собой, и его взгляд, холодный и аналитический, скользнул чуть влево. — Есть выступ. Маленький. Металлическая труба крепления водостока. Я попробую…
Он осторожно, с бесконечной медлительностью, будто двигался в смоле, начал двигать левой ногой, ища хоть какую-то точку опоры. Несколько кусочков старой, отслоившейся штукатурки и кирпичной крошки посыпались из-под его пальцев, пролетев вниз, к новым взвизгам и крикам толпы. Август замер, сглотнув. Его лицо, видимое снизу вверх Сашей, было бледным, как мрамор, но абсолютно сосредоточенным. Он снова осмотрелся, и вдруг его глаза — эти всегда такие проницательные глаза — расширились. В них мелькнула не надежда, а быстрый, молниеносный расчет.
— Саша! Окно! Окно в моем кабинете! Ты его не закрыл сегодня утром!
— Что?! — Саша не понял. Его мозг, замороженный ужасом, отказывался обрабатывать эту нелепость. — Какое, к черту, окно?! Сейчас не время для… для упреков!
Но тут же, как удар молнии, его осенило. Окно. Кабинет Августа был прямо под этим местом, но смещен чуть левее. И сегодня утром, когда они вылетали, Август действительно распахнул его нараспашку, говоря что-то про спертый воздух. Воздух, который теперь был наполнен влагой и запахом страха.
— Понял! Держись! Только держись! — он выкрикнул это и, не думая больше ни о чем, кроме одного-единственного, призрачного шанса, развернулся и рванул обратно к выходу с крыши. Его ноги скользили по мокрому бетону, он едва не падал, спотыкался, но какая-то сверхъестественная сила, смесь адреналина и абсолютного отказа от самого понятия «потерять», несла его вперед.
Он слетел по лестнице, как безумный, не помня себя, влетел в знакомый, теперь казавшийся чужим, коридор и подбежал к двери кабинета председателя студсовета. Рука судорожно рванула ручку. Заперто. Ключ? Ключ от кабинета всегда был у Августа. Он остался с ним. В кармане его мокрых джинсов.
Нет. Нет, нет, НЕТ!
Истерическая ярость, гремучая смесь отчаяния, адреналина и бешеной любви, да, это было именно оно, прорвавшееся сквозь все барьеры, поднялась в нем волной, смывая последние остатки рассудка. Он отступил на шаг, набрал воздуха в легкие, наполнив их до боли, и со всей силы, с криком, вырвавшимся из самой глубины души, из того места, где рождается инстинкт защищать своего, ударил плечом в точку возле замка. Древесина старой двери треснула с сухим, резким, болезненным звуком. Еще удар. Тело пронзила боль, но он не чувствовал ничего, кроме необходимости быть там. Дверь с проклятием поддалась и распахнулась, ударившись о стену с таким грохотом, что, казалось, содрогнулось все здание.
Саша ворвался внутрь. Да, окно было распахнуто настежь, и холодный, мокрый, несущий с собой крики снизу воздух врывался в комнату, трепал бумаги на столе. Он подбежал к нему, перегнулся через подоконник, и сердце его упало с новой, ещё более страшной силой.
Он видел Августа. Тот висел прямо под ним, но не по центру окна, а левее, почти у самого края здания, у водосточной трубы, за которую он теперь одной рукой едва держался. Расстояние было около двух метров по вертикали вниз и чуть меньше метра в сторону. Прыжок в окно отсюда был чистейшим безумием. Август повернул голову, их взгляды встретились. В глазах немца не было ни паники, ни мольбы. Была лишь тяжелая, усталая, абсолютная решимость и… доверие. Такое ясное и безоговорочное, что от него перехватило дыхание.
— Я не дотянусь! — голос Саши сорвался на отчаянный, срывающийся вопль, в котором звенели слёзы, бессильная ярость и мольба к вселенной. Сердце билось так бешено, так гулко, что заглушало все другие звуки. — Ты слишком далеко, Август! Слишком! Я не смогу!
В его голове, как обрывки сна, проносились ужасные, быстрые картинки: Веревки нет. Ремни коротки. Стол не выдержит, если его вытолкнуть. Он сорвется. Он умрет. Он умрет на моих глазах, и последнее, что я увижу, — это его падающую тень. Мир сузился до прямоугольника этого окна, до бледного, напряженного лица внизу и до свинцового, холодного шара в желудке.
И тогда снизу донесся голос. Не просьба о помощи. Не молитва. А четкий, холодный, рассчитанный вопрос, брошенный сквозь шум ветра и отдаленный гул толпы, как команда на поле боя:
— Саша! Если я прыгну… в сторону окна… словишь?
Саша замер. Ледяная волна, от которой похолодели даже кончики пальцев, прокатилась по его спине. Он сошел с ума. Конкретно, окончательно, бесповоротно. Прыгнуть? Сюда? Это… это больше метра в сторону и два вниз по скользкой стене! Это гарантированная гибель!
— Ты совсем сумасшедший?! — закричал он в окно, его голос полыхал негодованием, животным страхом и диким желанием встряхнуть того, кто там внизу, заставить его быть благоразумным. — Не смей! Держись! Я что-нибудь… я найду!..
Но он не успел договорить, не успел даже осмотреться в панике. Август не ждал разрешения. Его взгляд, встретившийся с Сашиным на эту долгую секунду, был ясен и решителен до жути. Это был взгляд игрока, ставящего всё — свою жизнь, свои шансы — на одну карту, на одну пару рук, протянутых ему сверху. Он оттолкнулся от едва заметного выступа ногами, отпустил хватку на скользкой трубе и сделал отчаянный, мощный, последний рывок всем телом вверх и вбок, к зияющему в стене темному прямоугольнику окна, за которым был Саша.
Это не был прыжок в привычном смысле. Это было контролируемое падение, полет с единственной целью и без права на ошибку. Его тело, тяжелое, мокрое, нелепое, описало короткую, страшную дугу в сыром воздухе. У Саши не было времени подумать, взвесить, испугаться. Сработало чистое инстинктивное знание. Он высунулся из окна по пояс, забыв о собственной безопасности, о высоте, о всем на свете, раскинул руки — широко, изо всех сил — и поймал.
Удар был сокрушительным. Вес Августа, умноженный на инерцию падения, обрушился на него, выбив весь воздух из легких одним болезненным, хриплым выдохом. Костяшки пальцев Саши побелели, вцепившись в мокрую, скользкую ткань куртки на спине и плече. Боль пронзила плечевые суставы, но он лишь сильнее впился, понимая, что это единственная нить между жизнью и смертью. Сила инерции потащила их обоих назад, вглубь комнаты. Они с грохотом, ломая все на своем пути, рухнули на пол, сплетясь в один неразделимый комок конечностей, обломков стула, который задел Саша, и клубков пыли, поднятой с давно неубранных поверхностей.
Несколько секунд в комнате, залитой сумеречным светом с улицы, стояла оглушительная тишина, нарушаемая только тяжелым, прерывистым, хрипящим дыханием и бешеным, гулким стуком двух сердец, отчаянно бьющихся в унисон где-то в общей грудной клетке. Саша лежал на спине, весь трясясь от адреналиновой дрожи, мелкой и неконтролируемой, чувствуя на себе всю невероятную, живую тяжесть Августа. Его руки, совершенно независимо от сознания, обвились вокруг спины немца и вцепились с такой силой, будто пытались вдавить его в себя, сделать частью своего тела, сплавить в единое целое, чтобы уже никогда, никогда больше не отпускать, не давать этому телу рисковать, исчезать, ускользать в бездну. Он чувствовал под ладонями холодную, мокрую ткань, а под ней — напряженные, живые, теплые мышцы и бешеный, отчаянный пульс, стучащий где-то у самого виска.
Потом над ним зашевелились. Август приподнялся на локтях, все ещё находясь сверху, всем весом прижимая Сашу к полу. Капли дождя с его темных, растрепанных волос упали на лицо Саши, на губы, смешавшись со слезами, которых он сам не замечал. И он… рассмеялся. Тихим, срывающимся, почти истеричным смехом, в котором было все: и дикое, головокружительное спасение, и остатки леденящего страха, и невероятное, ослепляющее облегчение, и чистая, немыслимая радость просто от того, что ты жив, а под тобой — не пустота, а твердый, пыльный пол.
— Спасибо, — выдохнул он, хрипло, и в этом одном простом слове была целая вселенная смыслов, обещаний и чего-то ещё, слишком хрупкого, чтобы назвать сейчас.
Этот смех, это хриплое «спасибо» сломали последнюю плотину в Саше. Адреналиновый шок, сковывавший все эмоции, сменился яростной, всепоглощающей волной гнева, запоздалого ужаса и такой нежности, что от нее перехватывало дух. Он резко приподнялся, скидывая Августа с себя, и, оказавшись сверху, в полумраке комнаты, схватил его за плечи, встряхивая с силой, которой сам от себя не ожидал.
— Не смей! — тряс он его, и в голосе звенели слезы, которые теперь лились ручьями, капая на лицо Августа. — Никогда, слышишь, НИКОГДА больше так делать! Я… я чуть с ума не сошел там, наверху! Я чуть сердце не остановилось, когда ты полетел за ним! Если бы ты упал… если бы ты упал вместо этого… этого гандона… — его голос сорвался на горловой, непроизвольный звук, и он, снова потеряв всякую логику, всякие слова, дико обнял Августа, прижав его голову к своему плечу, к шее, будто проверяя, что он цел, что он здесь, что его сердце бьется, а дыхание теплое и неровное. — Я бы его потом собственными руками на той крыше задушил, клянусь… Я бы…
В этот самый момент, когда мир для них сузился до темного кабинета, до пыли, боли и этого судорожного объятия, в разбитую дверь кабинета ворвалась толпа: запыхавшиеся, краснолицые охранники, бледная, с размазанным по щекам макияжем Анна Викторовна, и Маркус, которого вели под руки двое студентов, но который вырывался, отчаянно пытаясь что-то увидеть, убедиться.
Наступила мгновенная, неловкая тишина. Все увидели картину: два парня, сидящие среди хаоса на полу, обсыпанные пылью и грязью, мокрые насквозь, в разорванной одежде, обнимающие друг друга в странной, эмоциональной, слишком интимной для посторонних глаз позе. На лице Саши были слезы и грязь, на лице Августа — усталая улыбка и закрытые глаза.
Саша первым пришел в себя, вернулся в реальность, полную чужих взглядов. Он медленно, нехотя отстранился, помог Августу, который был явно слаб, подняться на ноги и, переводя взгляд на застывших в дверях охранников, сказал с горькой, уставшей, но уже обретающей почву под ногами усмешкой:
— Похоже, вся черновая работа по спасению самоубийц и самоотверженных идиотов легла на наши плечи, господа. Вы немного опоздали на финал.
Охранники, опомнившись, кивнули, смущенно переглянулись и осторожно, но уже более твердо взяли Маркуса. Тот теперь не сопротивлялся. Он лишь смотрел на Августа полными слез, немых благодарности и вины глазами, губы его беззвучно шептали «прости». Его повели прочь — вероятно, в медпункт, а затем ждали долгие, серьезные разговоры с полицией и психологами.
Анна Викторовна подошла ближе, ее изящные руки мелко дрожали. Она посмотрела на Августа — на его бледное, исчерченное царапинами лицо, на мокрые, прилипшие ко лбу волосы — и в ее глазах, обычно таких строгих, было неподдельное, почти материнское облегчение и ужас.
— Август… Боже мой, мальчик мой. Ты… ты спас его. Это было… невероятно смело. Героически. И, — добавила она, и в ее дрогнувшем голосе тоже задрожали слезы, — безумно, невероятно, непростительно глупо. Ты мог погибнуть. Вы оба могли погибнуть.
Август, все ещё опираясь на Сашу, который крепко держал его за талию, выпрямился, пытаясь придать своему лицу и позе привычное выражение холодной компетентности, непробиваемого контроля. Но черты его были смазаны усталостью, губы подрагивали, а в глазах стояла пустота послесвершившегося.
— Я просто выполнял… обязанности главы студсовета, Анна Викторовна, — произнес он ровно, но голос его звучал глухо, издалека, будто через вату. — Нельзя допустить… на территории университета… — он не закончил фразу, словно забыл, что хотел сказать. Внезапно его тело дрогнуло, мелкой, частой дрожью. Он побледнел ещё больше, если это было возможно, и его ноги, эти сильные, уверенные ноги, которые только что совершили невозможное, подкосились. Он инстинктивно, всем своим весом, тяжело и беспомощно прижался к Саше, ища не просто опору, а точку спасения в море нахлынувшей слабости.
— Август? — тревога в голосе Саши сменила все другие эмоции — и гнев, и облегчение, и нежность. Он почувствовал, как тело в его объятиях становится тяжелее, обмякшим, как будто из него вытащили стержень. — Август, с тобой все в порядке? Что с тобой? Посмотри на меня.
Он попытался заглянуть ему в лицо, аккуратно приподняв его подбородок, но Август уже не смотрел на него. Его взгляд стал стеклянным, невидящим, будто он смотрел куда-то внутрь себя, на какой-то внутренний обрыв. Веки тяжело, медленно опустились.
— Н-нет… — едва выдохнул Август, и это было последним, что он сказал, прежде чем сознание, державшее его на плаву все это время ценой чудовищного напряжения, окончательно и бесповоротно покинуло его. Его тело полностью, безвольно обвисло на руках у Саши, став мертвым, невероятно тяжелым грузом. Только тихий, прерывистый стон вырвался из его груди, да и тот замер на полуслове.
— АВГУСТ! — крикнул Саша, и этот крик был уже не просто звуком, а воплем раздираемой души, вырвавшимся из самого нутра. Новая волна паники, ещё более леденящая и безысходная, чем та, что охватывала его на крыше, сомкнула ледяные клещи вокруг его сердца. Он подхватил обессиленное, безвольное тело, почувствовав его устрашающую, полную тяжесть, и, не в силах устоять под этим грузом, медленно, как в самом страшном, замедленном кошмаре, опустился на колени прямо посреди разгромленного кабинета. Пыль с пола взметнулась облачком, оседая на мокрые штаны. Внешний мир — взволнованные лица, голоса директора и охранников — расплылся, исказился и исчез, как декорации за плотным занавесом ужаса. Осталось только тяжелое, свистящее дыхание в собственных ушах, гулкий стук крови в висках и эта невыносимая, безжизненная тяжесть на руках, в объятиях, которые ещё секунду назад чувствовали напряжение живых мышц.
Сознание возвращалось к Августу медленно, неохотно, мучительно, словно он продирался сквозь густой, черный, вязкий сироп, который затягивал его обратно в небытие. Каждое движение мысли требовало титанических усилий. Где-то издалека, будто из-под толстой ваты или со дна глубокого колодца, доносился голос. Настойчивый, срывающийся на визг, искаженный таким чистым, невыносимым отчаянием, что даже сквозь туман небытия хотелось до него дотянуться, чтобы успокоить, заткнуть, остановить эту боль.
— Август! Проснись! Дыши, черт тебя дери, ДЫШИ! Прошу!.. Август, пожалуйста…
Это был Саша. Конечно, Саша. Его голос, обычно такой уверенный или ироничный, теперь был тонкой, дрожащей нитью, связывающей Августа с реальностью. Кто же ещё мог кричать так, будто его самого разрывают на части, будто с каждым вдохом безответного тела умирает что-то и в нем.
Август сделал попытку — первую, слабую, неверную — открыть глаза. Ресницы слиплись, веки были свинцовыми. Мир предстал перед ним размытым, плывущим пятном серых, коричневых и темно-багровых тонов. Голова раскалывалась на части, каждая пульсация в висках, отдававшаяся глухим гулом в черепе, вызывала тошнотворную волну, подкатывающую к самому горлу. Что случилось? Падение? Нет… не падение. Бросок. Рука, впивающаяся в куртку. Скользкий парапет. Пустота, уходящая из-под ног. Прыжок. Окно. Руки Саши. Удар. Темнота. Обрывки воспоминаний, острые, как осколки стекла, вонзались в сознание, складываясь в жуткую, но логичную мозаику. Он застонал, едва слышно, хрипло, и попытался приподняться на локтях. Каждый мускул, каждое сухожилие в его теле кричало протестом, сливаясь в единый симфонический оркестр боли и чудовищного переутомления.
— Лежи! Не двигайся, я сказал!
Руки — твердые, теплые, до боли знакомые — мягко, но с железной, не допускающей возражений силой прижали его обратно к мягкой, пружинящей поверхности. Диван. Его старый, потертый диван в кабинете, пахнущий пылью и старым деревом. Постепенно, будто кто-то поворачивал ручку фокуса, картинка начала проясняться. Потолок с давней, знакомой трещинкой в углу, похожей на молнию. Взволнованное, смертельно бледное лицо Саши, нависшее прямо над ним, так близко, что Август мог разглядеть каждую веснушку на коже, каждую мельчайшую трещинку в зелёных глазах, в которых все ещё плавала, не рассеиваясь, паника, как дым после взрыва. За его плечом — другие лица, выстроившиеся полукругом, будто на панихиде: Мико, сжавшая кулачки и поджавшая губы; Лоренцо, потерявший всю свою театральную живость; Мария с Оливером, прижавшиеся друг к другу; и чуть дальше, в дверях, — бледная, но собранная, с поджатыми губами Анна Викторовна. Все смотрели на него, затаив дыхание, втянув головы в плечи, будто боялись спугнуть хрупкое чудо возвращения.
— Ч-что… — его собственный голос прозвучал хриплым, чужим, порванным шепотом, будто его пропустили через измельчитель стекла. — Что… где… Маркус…
— Слава Марксу, комунизму и, черт возьми, всем богам разом — ты жив! — голос Саши сорвался на полуистерический, сдавленный смешок, в котором не было ровным счетом ничего смешного, только дикое, запоздалое, всесокрушающее облегчение. И прежде чем Август успел что-то понять, осмыслить, отреагировать, его резко, почти грубо, с силой, от которой хрустнули позвонки, прижали к широкой, твердой груди. Саша стоял на коленях у дивана, и его объятия были не просто объятиями — это был акт захвата, присвоения, попытка физически вобрать в себя, спрятать от всего враждебного мира, соединить их плоть и кости в неразрывное целое, чтобы уже никогда, ни при каких обстоятельствах не отпускать, не давать этому телу ускользать в опасность. Ребра Августа болезненно захрустели, ему стало не хватать воздуха.
— П-полегче… душ… душишь, дурак… — выдавил он, слабо барахтаясь в этой железной, животной хватке, но даже в этом протесте не было злости, только усталое признание этой неистовой заботы.
Объятия мгновенно ослабли, но не исчезли. Саша отпрянул лишь на несколько сантиметров, его лицо выражало испуг, вину и растерянность ребенка, который слишком сильно сжал хрупкую птичку.
— Прости! Прости, я… я не подумал. Я не соображаю. Просто… — он сглотнул, и Август увидел, как по его грязной, исцарапанной щеке скатывается чистая, быстрая, сверкающая на тусклом свете слеза. — Я думал, ты не очнешься. Думал, я… я не успел поймать как следует. Или ты ударился головой. Или… — Он не закончил, просто тряхнул головой, смахивая влагу с ресниц.
Август слабо, едва заметно улыбнулся, ощущая странную, теплую, тяжелую волну, растекающуюся из самой глубины груди — смесь боли, нежности и глупого, детского счастья от этой искренней, неподдельной паники за него. Он поднял руку — она предательски дрожала, как в лихорадке — и легонько, почти нежно, ткнул Сашу костяшками пальцев в твердое плечо.
— Ещё чего. Меня так просто не возьмешь. Я, между прочим, … — он попытался ввернуть свою обычную, слегка высокомерную шутку, но голос подвел, сорвавшись на сухой, надрывный кашель, который сотряс все его тело.
— Август Вернер! — рядом раздался тонкий, но яростный, как укол швейной иглы, голосок. Мико, оттеснив Сашу локтем, встала в позу разгневанной, миниатюрной фурии, упирая кулаки в боки. — Никогда! Слышишь меня? Никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах больше не смей так делать! Не смей лезть куда попало, не смей прыгать с крыш, не смей искать себе приключений на собственную многострадальную голову! Ты чуть не… — ее голосок дрогнул, но она стиснула зубы, закончив тише, но не менее страстно: — Ты всех нас чуть в гроб не свел от страха!
Август посмотрел на ее серьезное, осунувшееся личико, на большие, полные немого укора глаза, и улыбнулся уже по-настоящему, мягко, по-доброму, так, как улыбаются старшему брату или отцу.
— Хорошо, Мико. Хорошо, командир. Не буду. Обещаю.
Он сказал это тихо, искренне, глядя ей прямо в глаза. И тут же увидел, как в ее взгляде, и во взглядах всех остальных, стоящих вокруг — Лоренцо, Марии, Оливера — мелькает одна и та же, как на подбор, мысль, ясная, как божий день: Врешь. Врешь, как сивый мерин. Как только встанешь на ноги, как только голова прояснится — полезешь снова. В самое пекло. Потому что ты — это ты. Они знали его. Знать-то знали. И он знал, что они правы. Обещание, данное из горизонтального положения под взглядами полными слез, ничего не стоило в мире, где в их общаге, возможно, уже ждала новая головоломка от маньяка.
Анна Викторовна осторожно, стараясь не нарушить эту хрупкую атмосферу, приблизилась.
— Саша, — сказала она, и в ее голосе звучала уже не просьба, а четкое, директивное распоряжение, не терпящее возражений, — я поручаю тебе лично, персонально и целиком, следить за Августом. Пока он полностью не придет в себя. Насколько я понимаю, вы… — она сделала едва заметную паузу, и на ее строгих, усталых губах промелькнула едва уловимая, но одобрительная улыбка, — поладили. Нашли общий язык. — Она взглянула на них обоих, на Сашу, все еще стоящего на коленях у дивана, и на Августа, прикрывшего глаза. — Обоих я освобождаю от занятий на ближайшие дни. И по поводу фестиваля, Август, можешь не переживать. Я всем займусь лично. Ваша задача сейчас — прийти в себя. Оба.
Саша кивнул, не отводя пристального, почти гипнотического взгляда от бледного лица Августа, будто силой воли пытаясь вдохнуть в него энергию.
— Не волнуйтесь, Анна Викторовна. Я с ним… я его поставлю на ноги. Может, даже заодно и в росте вытяну, раз уж я за него теперь в ответе, как нянька, — он попытался шутить, но шутка вышла плоской, вымученной, лишенной привычного огонька. Юмор не лез в душу, наполненную остатками адреналина и липким страхом.
Август фыркнул, слабый звук, больше похожий на хрип, и, собрав остатки сил, ткнул его локтем в ближайшее ребро.
— Ау! Черт! — взвыл Саша, инстинктивно изогнувшись, но в его глазах, наконец, появился тот самый проблеск нормальности, живой, озорной огонек, который так цеплял, раздражал и нравился Августу. Огонек, который означал: ты жив, я жив, мы можем ссориться по мелочам.
Тишина, последовавшая за этим микро-столкновением, была недолгой. Август, внезапно вспомнив, напрягся. Его тело, расслабленное на секунду, снова стало собранным. Он приоткрыл глаза.
— А где… Маркус? — спросил он тихо, но четко. Весь этот ад, эта круговерть на крыше, началась из-за него. Из-за его отчаяния, его вины. И закончилась… чем? Где он теперь? В отделении? В камере? В слезах раскаяния?
— Он… — начала Мария, переглянувшись с остальными, и в ее голосе зазвучала неуверенность. — Он в шоке, Август. Сидит в коридоре с охраной. Не говорит ничего, просто… рыдает. Охранник сказал, что он бормочет одно и то же: «Если с ним что-то… если он умрет… то я сам потом…» — Она не стала договаривать, но смысл повис в воздухе, тяжелый и неудобный.
— Он и близко к нему не подойдет, — рыкнул Саша, и в его голосе, обычно таком открытом, зазвучала та самая, первобытная, холодная, животная злоба, которая так резко контрастировала с его улыбкой. — Никогда. Я его на пушечный выстрел к Августу не подпущу после этого идиотского цирка. Он свою жизнь испортил и едва не угробил чужую. С ним должны разбираться полиция и психологи, а не мы.
Лоренцо, стоявший у двери, переминаясь с ноги на ногу, не выдержал и фыркнул, пытаясь разрядить натянутую, гнетущую атмосферу.
— Как ревниво-то, амичи мои! Прямо как в дешевом бразильском сериале! «Он мой, и я никому не дам его в обиду!» — он сделал пафосный жест рукой, изображая страсть.
Саша резко, как на пружине, обернулся к нему. Глаза, только что светившиеся облегчением, сверкнули холодным, опасным блеском.
— Лоренцо, клянусь всем, что для тебя свято, — а это, наверное, только паста аль денте, — если ты сейчас не закроешь свою пасть, я тебе покажу ревность в стиле «плохого голливудского боевика девяностых».
Итальянец, почувствовав искреннюю, неподдельную угрозу в его тоне, задрал руки в знак полной и безоговорочной сдачи, но ухмылка, хоть и потухшая, не сошла с его лица полностью. Он отступил на шаг.
Август, слушая этот привычный, почти домашний гам — перепалку, беспокойство, гиперопеку — почувствовал, как последние остатки адреналина окончательно отступают, растворяются, оставляя после себя пустую, зияющую, как провал, усталость и вдруг нахлынувший, дикий, всепоглощающий голод. Словно его тело, выжатое до предела, только сейчас осознало, какую чудовищную, титаническую работу оно проделало, и теперь требовало топлива для восстановления. Пустота в желудке заныла с такой силой, что на мгновение перебила даже боль.
— Ребят… — перебил он их, повысив голос на полтона, и все мгновенно замолчали, повернувшись к нему, как подопытные кролики. — Успокойтесь все. Лучше… помогите мне добраться до общаги. — Он сделал паузу, глотнув воздух. — Я… я сейчас, кажется, съем быка. Целиком. Со шкурой и рогами.
Наступила секунда ошарашенной тишины, а потом Лоренцо ожил, как будто его ударило током высокой мощности. Его глаза загорелись священным огнем кулинарного миссионерства.
— О, la mia polpetta! Il mio tesoro! Конечно! Это же священный долг! Я приготовлю тебе все, что пожелаешь! Твою любимую пасту карбонару, такую, что сам дьявол позавидует! Свежайшие яйца, пармезан, который я берег для особого случая… Говядину по-тоскански! Ты только скажи слово! Я бегу, я лечю, я парю! — Он уже метался на месте, мысленно перебирая запасы в их общем холодильнике.
Анна Викторовна, видя, что ситуация более-менее стабилизировалась, кивнула, собираясь уходить, чтобы заняться грузными организационными и юридическими последствиями сегодняшнего дня.
— Хорошо. Я пока поговорю с Маркусом и вызову для него срочно психолога, а также свяжусь с его родителями. Ребята, — она обратилась ко всем, собравшимся в кабинете, и ее голос снова стал жестким, директорским, — если Августу станет хоть немного хуже — головокружение, тошнота, потеря сознания — немедленно, не раздумывая, звоните мне и вызывайте скорую. Понятно?
Компания, ещё раз, как по команде, удостоверившись, что Август в сознании, говорит и даже шутит, то есть более-менее стабилен и жив, стала потихоньку, с облегченными вздохами, вытекать из кабинета, обсуждая уже на ходу, что именно и в каких количествах приготовить для «пострадавшего героя». Их голоса, постепенно затихая, смешивались в привычный, успокаивающий гул.
Наконец, небольшая, но шумная процессия двинулась по длинному, пустому теперь, слабо освещенному коридору административного крыла к выходу, а оттуда — через уже пустынную, освещенную фонарями территорию кампуса — к их общежитию. Лоренцо лидировал, жестикулируя и строя грандиозные планы на пиршество, которое должно было вернуть Августу силы. Саша шел рядом с Августом, который, опираясь на его плечо, двигался медленно, но самостоятельно, стараясь не показывать, как каждое движение отзывается болью в перегруженных мышцах. Молчаливое согласие, тяжелое и значимое, висело между ними, не требующее слов после того, что произошло на крыше и в кабинете.
Они поднялись на нужный этаж, прошли по знакомому, пахнущему старой краской и чистящим средством коридору. Дверь в их блок, в их общую комнату, была… приоткрыта. Не распахнута настежь, не взломана, а именно приоткрыта, на пару сантиметров, будто кто-то вышел, не притворив ее до конца. Странно. Подозрительно странно. Они обычно запирали. Всегда. После истории с подвалом Август лично проверял замок.
— Эй, ребята, кто забыл закрыть сегодня? — бросил Оливер, первым подходя и отталкивая дверь плечом без особой осторожности.
Дверь подалась бесшумно, слишком легко, открывая вид на темную прихожую. Из комнаты не доносилось привычных звуков — ни тиканья часов, ни гудения системного блока. Только густая, давящая тишина.
И все, кто стоял в коридоре, замерли.
Тишина, которая воцарилась следом, была гуще, тяжелее и в тысячу раз страшнее любой, что они слышали сегодня — и на крыше под воем ветра, и в кабинете после падения. Она была физической, осязаемой, как вата, забившая уши и легкие.
Оливер, стоявший впереди, медленно, будто против воли, шагнул внутрь и щелкнул выключателем.
Свет, резкий и безжалостный, залил пространство.
Привычный, милый, хаотичный беспорядок их комнаты был не просто хаосом.
Это был погром. Целенаправленный, яростный, методичный.
Стеллажи опрокинуты, книги и конспекты разбросаны по всему полу, как осенние листья после урагана. Диван перевернут вверх ногами, его мягкое брюхо вспорото, и клочья поролона валяются вокруг, как внутренности. Монитор компьютера разбит, экран представляет собой паутину трещин. Плакаты сорваны со стен.
Но это было не главное. Это было лишь фоном, декорацией.
Главным был цвет.
Яркий, кричащий, ужасающий, знакомый по жутким, намертво врезавшимся в память фотографиям в подвале, алый. Цвет свежей, не успевшей засохнуть крови. Он был везде. На стенах — широкие, брызгами размазанные полосы и отпечатки ладоней, словно кто-то в агонии пытался найти опору. На потолке — темные, свежие пятна-брызги, застывшие в причудливых узорах. На полу — лужи, липкие, густые, медленно растекающиеся, отражающие мертвенный свет лампы.
И в центре этого инфернального натюрморта, на полу, среди обломков их прежней, нормальной студенческой жизни, лежало то, что осталось от Маркуса. Тело было обезображено, положение конечностей неестественно, вывернуто, но самое чудовищное, самое не укладывающееся в голове…
Самое чудовищное было на их общем рабочем столе.
Там, где утром небрежно валялись чашки с остатками кофе, пульты и конспекты, теперь, уставленная прямо на клочья тетрадных листов и осколки кружки, лежала голова. Бледная, восковая, с синеватыми тенями вокруг закрытых глаз. С выражением последнего, немого, застывшего в вечности ужаса на искаженных чертах. Голова Маркуса. Его волосы, еще влажные от дождя на крыше, были теперь склеены чем-то темным и густым.
Воздух в комнате, до того момента неподвижный, наполнился медным, сладковато-тошнотворным, непередаваемо отвратительным запахом свежей крови, смерти и чего-то ещё — резкого, химического, как хлорка или растворитель. Этот запах ударил в нос, въелся в слизистую, пополз в горло.
Никто не мог издать звук. Ни единого. Лоренцо замер с протянутой к выключателю рукой, его пальцы так и остались в воздухе, одеревенев. Мико стояла, широко раскрыв рот в беззвучном крике, но не дыша, ее глаза были огромными, полными непонимающего ужаса. Оливер медленно, очень медленно отступил на шаг назад, натыкаясь на Марию, которая вжалась в дверной косяк, прикрыв рот ладонями, ее плечи начали мелко, часто трястись.
Они нашли логово маньяка. Или маньяк, как чуткий, извращенный режиссер, сам привел их к нему. И теперь он нашел их дом. Их убежище. И оставил визитную карточку. Не письменную. Кровавую.
Агония тишины длилась вечность, застывшую в нескольких секундах. Воздух, густой от металлического запаха крови, казалось, въелся в стены, в одежду, в самые легкие, отравляя каждую клетку. Лоренцо закашлялся, давясь, и этот звук, сухой и резкий, прозвучал в тишине как выстрел. Оливер повернулся, сделал несколько шагов в сторону коридора и, не добежав до стены, его вырвало прямо на пол, добавляя к общему кошмару новый, кислый, животный оттенок.
Август стоял в дверях, все ещё опираясь на косяк. Его мозг, все ещё затуманенный болью, слабостью и остатками шока от падения, отказывался складывать ужасную мозаику в единую картину. Он видел пятна. Красные. Много красного. Потом — неестественное на столе. Что-то круглое. Бледное. Знакомые черты, искаженные до неузнаваемости, но… узнаваемые.
И тогда шок, как ледяная волна, отступил. Не постепенно, а рухнул, обнажив под собой холодную, безжалостную, кристально чистую ясность. Та самая ясность, которая включалась у него в моменты крайней, смертельной опасности, отсекая все лишнее — страх, отвращение, жалость, эмоции. Оставляя только факты. Детали. Цель.
Он оттолкнулся от косяка. Его ноги, еще дрожа от недавнего непосильного напряжения, понесли его через комнату. Он шагал, не глядя под ноги на опрокинутые вещи, на пятна, стараясь не наступать в лужи, но не из брезгливости — чтобы не стереть, не исказить возможные следы. Все его существо, вся его воля были сосредоточены на столе. На том, что на нем лежало. Его взгляд, острый и беспристрастный, сканировал сцену, как объектив камеры.
Саша, очнувшись от паралича, рванулся за ним, инстинктивно пытаясь остановить, удержать, не дать подойти ближе к этому ужасу.
— Август, не надо, не смотри…
Но Август уже подошел. Он замер в полуметре, вглядываясь. Да, голова Маркуса. Лицо застыло в гримасе последнего, немого крика, глаза, стеклянные и пустые, смотрели в потолок, будто видя что-то за его пределами. Но это было не самое ужасное. Не самое кощунственное, что мог придумать извращенный ум.
Из полуоткрытого, побелевшего рта Маркуса, между синеватых губ, был высунут его собственный, отекший язык. И на этом языке, аккуратно, с маниакальной, хирургической точностью, лежала, сложенная вдвое, фотография.
Август узнал ее мгновенно. Еще бы. Это был тот самый, единственный за сегодняшний день кадр, который сделала Мария на фестивальной площадке. Он и Саша. Стоящие у старого дуба. Тот самый миг, когда Оливер пошутил про «убийцу и жертву». На снимке они обернулись друг к другу, и на их лицах — у Августа усталая, скептическая, но искренняя ухмылка, у Саши — сбивчивая, но настоящая, солнечная улыбка, вызванная чистым абсурдом шутки и внезапным соединением в этой нелепости. В их глазах, за секунду до того, как щелкнул затвор, мелькнуло что-то общее, понимающее, их. Это был редкий, пойманный врасплох, украденный у вселенной миг простого, немудрящего человеческого счастья и понимания.
И теперь эта фотография, это доказательство их связи, их маленькой, хрупкой победы над мраком этого дня, лежала здесь. Запятнанная. Оскверненная. Использованная как часть чудовищного спектакля. Края снимка были пропитаны темной, почти черной, густой кровью, которая залила их улыбающиеся лица, сквозь которую проступали только смутные, искаженные контуры. Капля запекшейся, темной крови застыла прямо на Сашиной щеке на фотографии, будто слеза из самого ада.
Саша подошел вплотную, заглянул через плечо Августа, следуя за его взглядом. Он увидел. Сначала — голову. Его желудок сжался в тугой, болезненный, холодный узел, сдавив дыхание. Потом — фотографию. И что-то в нем оборвалось. Не страх. Не отвращение. Не шок. А яростная, белая, беспощадная, всесжигающая ярость. Та, что поднимается из самых глубин, когда трогают самое святое, самое хрупкое и настоящее, что у тебя есть. Когда используют твою улыбку, твое счастье, твою связь с другим человеком — как реквизит для пытки, как насмешку, как послание.
— Нет, — выдохнул он, не своим, низким, хриплым, будто из-под земли, голосом. — Нет. Это… это наше. — Его рука сжалась в кулак так, что побелели костяшки.
Август не ответил. Он медленно, с хирургической, почти нечеловеческой осторожностью, не прикасаясь к голове, к языку, взял за самый уголок фотографии и вытащил ее изо рта Маркуса. Карточка была влажной, липкой, тяжелой от впитавшейся жидкости. Он держал ее за самый край, как держат ядовитую змею или зараженный бинт. Его лицо было абсолютно бесстрастным, маской из льда и гранита. Только в глубине глаз, в тех самых серых, умных глазах, которые только что улыбались на этом снимке, бушевала черная, бездонная буря. Не ужаса, не паники. Холодной, расчетливой, абсолютной ненависти. И понимания. Полного, окончательного, страшного понимания правил этой игры.
— Он был здесь, — тихо, но очень четко, так, что каждое слово падало, как гвоздь, произнес Август. Его голос резал гнетущую тишину, как лезвие по холсту. — Пока вы возились со мной в кабинете. Пока охрана занималась Маркусом. Он знал про эту фотографию. Он видел нас. Он слышал шутку Оливера. Или Мария выложила снимок в общий чат? Неважно. Он видел. И он… использовал это. — Он посмотрел на Сашу, и в этом взгляде не было места ни слабости, ни сомнениям, ни страху. Была только страшная, окончательная, железная ясность.
Саша смотрел на окровавленную фотографию в руке Августа, на их собственные, изуродованные, залитые чужой смертью лица. Его ярость, кипящая и бешеная, кристаллизовалась. Превратилась во что-то твердое, острое, холодное и смертоносное, как клинок, закаленный в ненависти.
— Значит, мы следующие, — прошептал он. И в его голосе не было вопроса, сомнения, надежды. Это был констатация. Приговор. Клятва. — Он обозначил нас.
Август медленно, тяжело кивнул. Он бросил последний, бесстрастный, аналитический взгляд на то, что осталось от Маркуса, на эту устроенную специально для них, персонализированную инсценировку ужаса. Потом повернулся к остальным, к друзьям, застывшим в ужасе в дверях, все ещё держа в руках окровавленную фотографию — теперь уже не просто как улику, а как знамя. Как вызов, брошенный им в лицо. Как контракт, подписанный кровью.
— Да, — сказал он, и его голос прозвучал, как скрежет стали, как лязг затвора. — Он убил Маркуса не просто так. Не только чтобы запугать или потому что тот знал что-то. Он убил его, чтобы дать нам зацепку. Или чтобы забрать её. И чтобы показать, что он видел. Что он знает. О нас.
Он посмотрел на бледные, испуганные, потерянные лица Мико, Лоренцо, Марии, Оливера в дверях.
— Всем отсюда. Сейчас. Немедленно. — Его команда была тихой, но не допускающей неповиновение. — Ничего не трогать. Ни до чего не дотрагиваться. Отойти от двери. Звонить Анне Викторовне. И в полицию. Говорить, что нашли… это.- Он кивнул в сторону комнаты. — Но про фотографию… — он снова, пристально, повелительно взглянул на Сашу, и в этом взгляде был целый план, целая стратегия, — пока ни слова. Никому. Ни единого слова.
Они стояли посреди бойни, пахнущей смертью, безумием и холодным расчетом, с окровавленным доказательством их собственного, украденного счастья в руках. Все правила, все условности, вся осторожность исчезли, сгорели в пламени этого жеста. Игра в кошки-мышки, в осторожное преследование закончилась. Теперь началась охота. Открытая. Без правил. На смерть. И они уже не были просто следователями, преследователями. Они стали мишенями. Живыми, помеченными, желанными трофеями. И клятвой в этом, печатью на этом договоре, была их собственная, мгновенная, искренняя улыбка, утопленная в крови незнакомого, сломленного парня, которого они только что пытались спасти.