— Почему ты такой дурак?
Ты ходить
Разучился?
До счастья оставался шаг,
А ты
Остановился…
Тем промозглым, отвратительным вечером, вернувшись домой после содеянного, Осколов сразу, не раздеваясь и не снимая мокрого от дождя пальто, направился в гостиную, оставляя грязные следы на паркете. Взяв из бара первую попавшуюся бутылку хорошего, выдержанного коньяка, он, не утруждая себя поиском бокала, приложился к горлышку и начал жадно, большими глотками вливать в себя обжигающую жидкость. Коньяк тёк по подбородку, капал на рубашку, но ему было плевать. Алкоголь обжигал горло, стекал в пустой желудок огненной лавой, но Олега это мало волновало — физическая боль сейчас была даже желанна. Опустошив почти треть бутылки залпом, он, пошатываясь, приник спиной к холодной стене и медленно, обессиленно сполз по ней на пол, вытянув ноги. Зажмурился до боли в веках, до цветных кругов перед глазами. Ему было невыносимо, чудовищно плохо. Он не должен был этого делать. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Да, слова Сергея, те жестокие, ядовитые слова, которые тот выплёвывал ему в лицо накануне, причинили ему страшную, ослепляющую боль, разбередили все старые раны, но ведь это не повод, не оправдание! Теперь, немного успокоившись, когда красная пелена гнева спала с глаз, Олег в полной мере, с леденящим кровь ужасом осознал, что именно он сотворил. И ему стало физически тошно от самого себя, от своего отражения в тёмном стекле бара. После того, что он сделал со своим любимым, единственным, хрупким Серёжей, ему не стало легче. Ни на йоту. Наоборот, вся та чёрная, вязкая боль, что сидела внутри, разрослась ещё сильнее, пустила метастазы, захватила каждую клеточку тела. Раньше у Осколова была хоть какая-то, пусть призрачная, надежда на то, что Серёженька когда-нибудь его полюбит, что узнает его настоящего, лучше, глубже, увидит за маской зверя человека, оценит его преданность. А теперь её не стало. Он своими руками убил эту надежду, растоптал, втоптал в грязь. Сам всё уничтожил, разрушил до основания. Сергей очень гордый, ранимый, он никогда не простит своего мучителя, никогда даже близко не подпустит к себе больше. Или будет мстить — найдёт способ, найдёт людей, найдёт и убьёт. Почему нет? Осколов невесело, горько усмехнулся в темноте, криво растянув губы. Что ж, такая участь его вполне устраивала. Если так произойдёт — он не будет сопротивляться, даже не шелохнётся. Он это заслужил. Сполна. Последующие несколько ночей Олег совсем не спал. Совсем. Ни минуты. Сидел на кухне в полной тишине, вливая в себя очередную чашку отвратительно крепкого, горького кофе, от которого сводило скулы и дрожали руки, и гипнотизируя пустым, остановившимся взглядом стену напротив. Или бродил из стороны в сторону, как запертый в клетке волк, меряя шагами просторную гостиную, время от времени поднося трясущимися, бледными руками к пересохшим губам новую сигарету. На четвёртые сутки этой добровольной пытки сознание начало отключаться, чтобы восстановиться. В ту ночь Осколову приснился кошмар, после которого он проснулся в холодном, липком поту и с бешено колотящимся о рёбра сердцем, готовым вырваться наружу. Ему снился Серёжа. И он сам. Они были в какой-то тёмной, сырой, вонючей подворотне, похожей на ту, где он убил Кирова. Корсаков был бледнее обычного — бледнее смерти. Он был растрёпанным, в мятой, грязной белой рубашке, расстёгнутой до середины впалой груди. А в тонких, дрожащих руках он сжимал большую, острую, хищно блестящую катану. Такую же, как та, что хранилась в запертом стеклянном шкафу в гостиной Олега, — «на память из Страны восходящего солнца», подарок одного японского партнёра. Серёжа медленно, неумолимо подходил к брюнету и долго, мучительно долго смотрел в его глаза. Словно что-то выискивал там, на дне души. И от этого тяжёлого, пристального, мёртвого взгляда Осколова пробирала дрожь до костей. — Гори в Аду, — в какой-то момент холодно и тихо произносил Корсаков, продолжая вглядываться в тёмные, расширенные от ужаса глаза. И, приставив остриё катаны к груди бандита, насквозь, с хрустом пронзал его. Осколов издавал сдавленный хриплый стон и продолжал совершенно спокойно, даже с облегчением смотреть в любимые серо-голубые глаза. Зажав ладонью обильно кровоточащую рану на груди, он оседал на грязную землю, тяжело опускался перед Серёжей на колени. Не медля ни секунды, Сергей одним точным, изящным взмахом катаны отсекал ему голову. И горячая, алая кровь фонтаном лилась на босые ноги Корсакова, окрашивая их в красный. Этот кошмар снился каждую ночь. Каждую чёртову ночь Серёжа убивал его — методично, хладнокровно. Без помех и препятствий. Жестоко и кроваво. Быстро и без лишних мучений. Олег думает, что это очень благородно с его стороны. Олег думает, что недостоин даже этого. Так прошёл месяц. Целый месяц этот сон уничтожал его, высасывал из него жизнь. Как кислота, разъедал всё внутри, не оставляя ничего живого. Осколов сильно похудел, осунулся и побледнел, превратился в собственную тень, под глазами пролегли глубокие, чёрные синяки, и сосуды в них полопались от хронического недосыпа и бесконечного кофе. В очередной раз проснувшись посреди ночи с глухим криком на губах, Олег сел на край кровати и решил, что больше так продолжаться не может. Это не жизнь, это агония. Сегодня он пойдёт к Сергею. И будь, что будет. Дождавшись вечера, когда Корсаков, по его расчётам, точно будет дома, Осколов вышел из дома и пошёл знакомой до боли, выученной наизусть дорогой, не чувствуя ни дождя, ни ветра. …Серёжа открыл почти сразу, после второго звонка. И выглядел он как-то… не так. Совсем иначе. Он не был слишком расслабленным и беспричинно весёлым, как когда он был «под кайфом». Или дёрганым и нервным, как загнанный зверь, как во время ломки. Нет. Он был очень спокойным, умиротворённым даже. Почти умиротворённым. Он по-прежнему очень худ — кожа да кости, — но уже не так мертвенно бледен и болезнен. Глаза стали яснее. Переломался, пережил этот ад. Выжил. — Зачем ты здесь? — Сергей спросил это просто и пусто, почти равнодушно, даже без тени былого гнева. — Что ещё тебе нужно от меня? У него действительно не осталось ненависти к этому человеку. Она пропала, растворилась где-то в том алкогольном мареве, которое развеялось полностью только четыре дня назад. В глубине души, в каком-то тайном уголке, Корсаков был даже рад видеть Олега — живого. Но его страшная бледность и худоба сильно пугали поэта, вызывали смутную тревогу. Что с ним стало? — Я пришёл просить прощения. Я умоляю тебя, прости меня, если сможешь, — хрипло, сорванным голосом произнёс брюнет и… тяжело, неловко опустился перед поэтом на колени прямо в прихожей, склонив голову. Серёжа вздрогнул и с огромным трудом заставил себя устоять на месте, не отшатнуться. Он ожидал чего угодно — угроз, издёвок, новой вспышки насилия, — но только не такого. Это совершенно не вязалось с тем Олегом, которого Корсаков знал: с гордым, самодовольным, циничным и наглым. Тот никогда в жизни не встал бы перед кем-то на колени. А этот… Этого Осколова он не знал. Совершенно другой человек. Какой у него был взгляд! Сергей никогда и ни у кого такого взгляда не видел — ни в жизни, ни в книгах. Сколько в нём было эмоций, сколько муки… Боль, парализующий страх, всепоглощающая любовь, отчаяние на грани безумия, крохотная искра надежды и бесконечная, разрывающая сердце нежность. Такому взгляду нельзя было не верить. Эти кофейные, потухшие, красные от слёз и бессонницы глаза просто не могут врать. Олег так отчаянно хотел прощения, так смертельно боялся, что его не простят. Но вне зависимости от того, что решит Серёжа, он знал — он не перестал бы его любить. Даже если его сейчас убьют, прогонят или сдадут ментам. — Прости меня, Серёженька, — продолжил Осколов, и его голос срывался на шёпот. — Я не имел права так срываться на тебе. Я… Мне очень, невыносимо стыдно… Мне так жаль… — он закрыл глаза и уткнулся пылающим лицом в тёплый живот поэта, в ткань его старой футболки, осторожно, почти невесомо обняв любимого за талию, боясь прижать слишком сильно. И судорожно, прерывисто выдохнул, чувствуя, как Корсаков нерешительно кладёт ладони на его спутанные волосы и начинает ласково, медленно их перебирать. — Я знаю, за такое не прощают, это непростительно, но… Если можешь… прости… Если только можешь… Делай со мной, что хочешь… Убей меня, сдай ментам, прогони… Я заслужил… Только прости… Я не смогу с этим жить… Я не смогу жить с тем, что я сделал… с тобой… Прости меня… умоляю… Серёжа вздрогнул всем телом, и по спине пробежал холодок. Но перебирать тёмные, влажные от дождя волосы не перестал. Слова Олега, полные такого отчаяния и такой муки, что-то перевернули в его израненной душе, сдвинули какую-то плиту. «Я не смогу жить с тем, что сделал… с тобой», — эти слова, сказанные таким тоном, отчего-то остро, до дрожи напугали поэта. Ему даже не хотелось думать, что Олег подразумевал под этими словами, какой выход видел для себя. — Не смей! — резко осёкся он, вцепившись пальцами в его плечо. — Я… я прощаю тебя, слышишь. Так они простояли довольно долго, застыв в этом странном, мучительном, но необходимом обоим объятии. Может полчаса, а может больше — время перестало существовать. Осколов утыкался лицом в живот любимого, вдыхая его родной запах, нежно обнимая его за талию, всё ещё стоя на коленях, а Серёжа гладил его по влажным волосам, успокаивая, глядя то на брюнета, то в стену напротив, то в потолок, и в груди разливалось что-то новое, доселе незнакомое. Наконец Сергей произнёс негромко, одними губами: — Встань, пожалуйста. Хватит, — но Олег отрицательно покачал головой и только сильнее прижался к поэту. — Я не верю… Ты правда простил меня… — в этом шёпоте было столько обнажённой боли и облегчения, что Сергею стало по-настоящему страшно. И показалось, что эта совершенно нереальная, запредельная боль бандита как-то коснулась и его собственной души, задела её, разбудила что-то.