Часть 4
14 февраля 2024 г., 02:05
Примечания:
https://vk.com/wall-177859330_1959
Спалось плохо. Ворочался, пихая Генриха и путаясь в одеяле. Перелезал через Генриха, накидывал халат, выходил босиком на незнакомую в сумерках и зябкую кухню, пил квас, снова ложился в нагретую постель, к Генриху под тёплый бок, снова ворочался. Сначала-то, заласканный, пригрелся и задремал было, и проспал с часок, а потом из сна будто вышвырнуло. Так и лежал до ранних июньских сумерек, глядя в серый неразличимый потолок и прикидывая, сколько ещё осталось до будильника. Вперемешку с обрывками полусна-полуяви муторно складывался план действий. Затаиться, не выходить пока на связь, оставить его в покое и ждать? Или всё же сделать шаг, маленький, незначительный — вызвать его снова за какой-то мелочью?
Первый вариант, конечно, был предпочтительнее. Если не ошибся, то Белкин сам выйдет на связь рано или поздно. Но что, если поздно? А в это время будет идти срок, придётся тягать людей, ни в чём не виновных, для того лишь, чтобы показательно делать хоть что-то, в глубине души всё зная — мерзко, отвратительно. А что, если ошибся? Тогда внимание это будет неуместным, да и, опять же — потеря времени и сил. Если интуиция не лжёт, то в самое ближайшее время Белкин должен объявиться снова. Но боже, как же мучительно ждать. И как непривычно — лезть самому… Да даже и отвечать, поелику придётся. Как оно было с Генрихом — уже и не вспомнить, слишком искренне, непривычно и безумно шло, из сердца. Такое не сыграть. Получится ли на одной «привлекательности» выехать? А самому… Самого мужчины не привлекали вовсе. Генрих, помнится, как-то взялся расспрашивать да выпытывать что-то о прошлом и настоящем, о чувствах, о природе, как он выразился, «гомосексуальности, столь долгие годы скрытой». Женя тогда отшутился о «генрихосексуальности» и расспросы прекратил, но ведь и правда… Никто, кроме Генриха, интереса не вызывал. На женщин, правда, по-прежнему заглядывался, но лишь с интересом и неописуемым тёплым чувством где-то в груди, в груди и только, без всякой задней мысли. Но и за это получал. Случалось, женщины поглядывали благосклонно, несколько раз пытались завязать знакомство. Давно, правда, было. Много времени прошло и с тех пор, как в последний раз мужчины оказывали явные знаки внимания подобного рода, и те были знакомыми Генриха и делали это потому, что были знакомыми Генриха и о них с Генрихом знали. Все иные, даже если и помышляли что-то про себя, проявить не рисковали.
Вспомнилось, как давно, давно уснул прямо на диване в гостях у одного из старых приятелей Генриха: слегка перебрал, да и за день устал со страшной силой, ночь накануне не спал, словом, неважно… Как потом оказалось, все плавно переместились в другую комнату, чтобы не мешать почивать бравому служителю порядка. Все, да не все. Проснулся от возмущённых криков Генриха, долго приходил в себя, осоловело смотрел и всё не мог сообразить, отчего Генрих схватил за грудки какого-то расхристанного прощелыгу-литератора. В такой ярости видел Генриха впервые, и первый же и последний раз видел, как он дерётся, хотя дракой в полной мере это сложно было назвать: оппонент и сам едва держался на ногах. А всё ж разнимали. Досталось потом и самому Жене — за то, что напился, за то, что заснул, за то, что ничерта не чувствует, «а ведь могло до такого, такого дойти, если б я не заглянул!..» и вообще. «Нашёл, где спать», — шипел тогда Генрих. «Совсем забыл, что к твоим утончённым и интеллигентным приятелям даже спиной нельзя поворачиваться, не то что спать при них», — огрызался Женя. Ругались всю дорогу, а дома Генрих внезапно раскаялся, стал винить во всём себя и утешать Женю, который, проспав всё самое интересное, в утешениях не особенно и нуждался. Впрочем, ничего особо интересного и не было, как выяснилось — неуставные прикосновения, и только. Ну, привалился, ну, трогал. Женя был настолько измучен усталостью, вином и выяснением отношений, что даже не рассердился, и этим вызвал новый приступ возмущения у Генриха. Больше того литератора вроде бы не видел, даже фамилию теперь не вспомнить. И бывать в подобном обществе стали меньше, вот и внимания убавилось, или сам замечать перестал, отвыкнув от игриво-невинных «soldat de plomb», «олень», «le mignon» и прочего подобного в свой адрес. И вот опять. И надо, чёрт возьми, на сей раз самому надо привлечь. Хотя, кажется, уже привлёк. А ответить ведь тоже надо. Но стоит ли форсировать, безопасно ли, не испортит ли это всего дела? И ах как не хотелось во всё это лезть, ворошить, погружаться… Даже об опасности забывалось на фоне этой маячившей мути. Не мог ли Келлер, в самом деле, сам себя задушить?.. Радовало, если это вообще могло радовать, что хотя бы следов насилия ни на нём, ни на апрельском не было — специально ещё раз проверил заключение накануне. И всё же тошно было, отчаянно нуждаясь в свете, добровольно нырять в эту тьму. Настолько глубоко этого делать ещё не приходилось, кажется, даже по службе.
Подумав про свет, вспомнил и другое. Как сидели в последнюю встречу с Эвертом здесь, в их с Генрихом квартире. Александр Витальевич заявился тогда без предупреждения, попрощаться, как и обещал. Генрих задерживался в больнице, а Женя был дома. Ждали Генриха, не начиная бутылку вина, сидели в сумерках — свет как раз погасили, а зажигать лампу отчего-то не хотелось. Эверт, конечно, довольно ухмылялся двусмысленности обстановки и прогнозировал эмоции вернувшегося Генриха. Потом, когда стало совсем темно, Женя, решив, очевидно, Генриха добить, зажёг свечи вместо керосина.
— Свет и тепло привлекают не только мотыльков, — рассеянно заметил тогда Эверт. — Всякая нечисть вроде комаров и мух тоже на него слетается. А они, знаете ли, пьют кровь и приносят с собой тлен и заразу. В конце концов может не остаться ни света, ни сил, ни радости, ни вас самих. А если сообразите выгнать их раньше, чем они вас сожрут — они вас обвинят, о да…
— Зато клопы и тараканы орудуют в темноте и света боятся, — фыркнул Женя.
— Что ж, у всех своя тактика. Да и народ это другой, вам его опасаться не стоит. Это, так сказать, «внутренний враг». Для вас опаснее иное.
— Вы о нашем общем знакомом?
— Да нет, к чему это… Хотя в некоторой степени да, и о нём тоже. Но не беспокойтесь, он заперт. Я о том, что нужно уметь защищать свой свет. Кто-то, отчаявшись, выгоняет всех скопом — и мотыльков, и мух, и навсегда закрывает окно. Вы, например, своё почти закрыли. Но свет ваш горит. Я же свой просто погасил. Так легче.
— А Генрих?
— Хайни… — лицо Эверта на мгновение стало ласковым и задумчивым. — Он умён, весьма избирателен, а за приём берёт деньги. При всей своей обходительности и учтивости он очень мало кого подпускает близко. Считайте, поставил хорошую сетку от мух, не распахивает окно настежь и не брезгует персидским порошком. Бабочек же и мотыльков предпочитает ловить сам.
Последнюю фразу он произнёс с явным удовольствием, оглядывая Женю бархатным взглядом.
— К чему вы вообще всё это?.. — слегка раздражился тогда Женя.
— Таким, как вы, дорогой Евгений Петрович, нужно особенно внимательно следить за тем, кого вы к себе допускаете. Не сочтите за непрошеный совет, — внезапно жёстко сказал Эверт. — Будет жаль, если вас погасят. Впрочем, если до сих пор этого не произошло, то, вероятно, и не произойдёт.
— Вы что же, делите людей на тех, у кого свет, и на, условно говоря, насекомых?
— Ну зачем так. Каждый из нас для кого-то свет, а для кого-то — мотылёк или, так сказать, кровососущее. Только выбор за нами, и кто-то всегда выбирает последнее, летя на чужой огонь. И отличать одно от другого тоже важно…
Тогда этот разговор почти сразу забылся, да и Генрих вскоре пришёл. А теперь вот — всплыло. Где-то Александр Витальевич нынче, жив ли? И что сказал бы обо всём этом, любопытно знать. Теперь это всё равно, что самому выйти с керосиновой лампой на ночную улицу. Или нет. Более всего Женя напоминал сам себе чучело тетерева или подсадную утку.
За окном занимался оранжевый рассвет, и в распахнутую форточку тянуло горьковатым дымом. Стало прохладно, от бессонницы слегка трясло. В конце концов Женя своей вознёй разбудил Генриха, был вторично заласкан, согрет и напоен валерьянкой, убаюкан отголосками духов с запястья и напетой на ухо немецкой колыбельной. Сквозь сонную рябь подумалось, как всё-таки славно почти не понимать немецкий: тогда он и безо всяких песен как музыка — волшебный язык Генриха, далёкий ото всех прозаичных смыслов и значений, не несущий в себе ничего, кроме нежности и трогательного обаяния. После близости с Генрихом чувствовал себя как жидкая молочная карамель, сладко растекался по сбитой простыни, засыпал, и внутри было горячо, тяжело и спокойно. Уснул наконец, когда солнце уже покрывало золотом крыши домов напротив, бросало на стену оранжевые квадраты.
А утром потянулась обычная канитель. Мучительно не хотелось вставать из-за стола, от пляшущего по синим обоям солнца, от Генриха с его травяным чаем в изящном светлом чайнике, с его вареньем из райских яблок в вазочке купоросного стекла, с его вчерашней «Вечёркой», только вынутой из ящика, с растрёпанной со сна шевелюрой, в парчовом халате изумительной расцветки «берлинская лазурь». Отчасти завидно было смотреть на него, работающего дома, и грело лишь то, что он будет ждать, а завтра — выходной.
— К вечеру дождь обещают, — рассеянно заметил Генрих. — Может, возьмёшь всё-таки зонт?
Никакого зонта, разумеется, не взял, только успел по заведённой привычке незаметно сунуть заранее купленную маленькую шоколадку в карман летнего пальто Генриха, и вышел, провожаемый неодобрительным — по поводу зонта — взглядом. День пролетел в суете и заботах. Перво-наперво переговорил с Киреевым. Тот, вцепившись в версию с умотавшей в Севастополь девицей, откопал-таки её, и ожидаемо напрасно: уехала к дальней родне на лето, вот и всё. У Келлера один раз брала какие-то конспекты. Даже вспомнила его не сразу, и не верить ей оснований не было. Окончательно версию с ней не отметали, но для Евгения это почти не имело значения.
Экспертизу по следам губ провели быстро, и к двум часам пополудни заключение уже лежало у Евгения на столе. След, обнаруженный на шее Келлера, Скворцовой точно не принадлежал. С Волошиной было сложнее: след частично смазан, дать точный ответ не представляется возможным. Прочитав косые, наскоро набросанные строки заключения, Евгений выругался, но ничего не поделаешь. По физическим данным, как обсуждали накануне, она, как назло, тоже подходила: возможность задушить Келлера при её росте и сложении вполне была. И всё это не утаить от начальства. Да и стоило ли? Вдруг и впрямь ошибся? Чем дальше, тем сильнее морочило это знакомое чувство «наверное, показалось». Почувствованное и увиденное почти казалось дурью, а факты, пусть и косвенные, но осязаемые — вот они, лежали перед глазами, растекались фиолетовым по белому. Начальство требовало обыска, но проводить его упорно не хотелось. Ничего бы не нашли, разумеется. И всё-таки… «Оснований пока не вижу», — упрямо и почти спокойно говорил Евгений более сам себе, нежели Кирееву, постукивая по столу карандашом. Некоторое время назад, когда занимались запутанным делом о налёте на сберкассу, Генрих, безошибочно учуявший запах табака от сорвавшегося Женьки, решил отучить от курения раз и навсегда, и в числе прочих воспитательных мер стал регулярно закупать леденцы. «Захочешь закурить — бери». Безапелляционно выдавал их с собой на службу, что создавало забавную параллель с шоколадками и записками, которые Женя по давней привычке прятал для Генриха по квартире. Желания иногда закурить это не отбивало, но Женя мужественно держался. Во время расследования того же дела, после одного из разговоров с Кравцовым узнал, что леденцы, оказывается, можно грызть, тогда же впервые обожрался ими до тошноты. Теперь в верхнем ящике стола рядом с пустыми бланками и коробкой патронов к Нагану стыдливо прятался кулёк барбарисок, но доставать его при Кирееве было несолидно.
Любовника Скворцовой Киреев также успел проверить. Как и ожидалось, она сказала правду — вопросов больше не было, лишь угнетало неприятное чувство неловкости, почти вины, хотя казалось бы — за что? Когда под вечер мотался по городу уже в связи с другими делами, поколебавшись, всё же зашёл на Четвёртую Мещанскую. В последний момент, когда уже позвонил в дверь, подумалось, что букет красных тюльпанов выглядит в данном случае максимально неоднозначно и неуместно, но бросать его с последнего этажа в колодезно-сырой и тенистый лестничный пролёт было глупо, жалко, да и поздно. Так и застыл с ним, неловким, когда открыла — к счастью! — сама Скворцова, в пёстром домашнем платье и без помады, на секунду покорно опустил глаза, предупреждая враждебную реакцию.
— Опять вы? — почти прошипела вместо «Здравствуйте», потом взгляд скользнул к букету. — Что вам нужно?
— Я, возможно, был неоправданно резок с вами, совсем вас замучил. Хотел извиниться и поблагодарить за помощь. Более ничего не имею вам сказать, — Евгений слегка поклонился, почти всунул букет в растерянно обмякшую ладонь и хотел было идти.
— Боже, какой вы чудной. Да погодите. Может, чаю хотите, раз уж пришли? Клава, дура, ещё на работе. А то пошла бы болтать…
Чаю не слишком хотелось, и вообще пора бы было уходить, но Евгений замешкался, задумался да и согласился.
— Съехать отсюда не хотите? — светски спрашивал, сидя на большой, но грязной и темноватой коммунальной кухне. — С соседями, я так понимаю, отношения не сложились…
— А куда? — она как-то бессильно пожала плечами, хлопоча с примусом. — Откуда знать, что в новом месте будет лучше? И вообще… У меня в жизни и так сейчас слишком неопределённая ситуация, чтобы что-то ещё менять.
— Может, это было бы и к лучшему, — заметил Евгений.
— А всё же, вы зачем пришли? — вновь спросила она, садясь напротив. — Говорили, извиниться? Вообразить трудно… Сначала с удовольствием тыкали меня носом в мою «порочность», а теперь извиняетесь.
— Вовсе я не думал вас тыкать носом, — опешил Евгений. — Ваша личная жизнь касается только вас. У меня, признаться, остался неприятный осадок от того, что я вас дёргал и даже довёл до слёз, совершенно безосновательно, — о том, что сделал это, увы, почти намеренно, благоразумно умолчал. — А вы сообщили весьма важную информацию по делу. Что касается порочности, то кто знает, может быть, я куда порочнее вас, Антонина Валентиновна.
— Вы-то? — она посмотрела с насмешливым удивлением и, показалось, с интересом.
Евгений не ответил. Задумчиво водил пальцем по выцветшей серо-голубой клеёнке не то в цветах, не то во фруктах. Подумалось, что она подозревает с его стороны червовый интерес, да и выглядело его поведение, пожалуй, именно так. Искоса глянул на Скворцову — она откровенно рассматривала. Поймав взгляд, отвернулась, взяла со стола плоский стальной портсигар, щёлкнула зажигалкой.
— Да, красивый был мальчик, жаль его, — вздохнула она, будто продолжая прерванный разговор. — Чем-то как будто даже на вас похож, не сочтите за неловкий флирт. Но я уж не знаю, чем могла помочь. Я ведь действительно не видела ничего важного. Вы спрашивали про женщин — видела один раз, кажется, об этом уже говорила. А так — всё больше одного или с мужчиной.
— Что за мужчина? — как можно безразличнее спросил Евгений.
— Откуда я знаю? Отец, наверное.
— Почему думаете, что отец?
— А кто? Я не думаю, предположила просто. По возрасту подходит, с сединой, вас постарше будет. Этого, как его… Келлера за локоть придерживал, предупредительно так, склонялся и всё говорил ему что-то, жизни учил, наверное.
— Как выглядел?
— Да не разглядела я… Седину только помню. Одет обыкновенно. Знаете, такой обыкновеннейший человек, что даже не вспоминается ничего особенного. Но как будто статный, стройный, хоть и в возрасте. С тростью, а походка лёгкая.
— С фокстерьером?
Скворцова нахмурилась.
— Собачонка какая-то один раз крутилась рядом. Но фокстерьер или нет — не скажу.
— Ну вот, я опять вас допрашиваю, — усмехнулся Евгений. — Спасибо за информацию.
— Было бы, за что, — Скворцова с папиросой во рту встала заварить чай. — У меня не слишком хорошая память. Ещё в школе из-за этого одни тройки были.
— Редко кто станет запоминать приметы совершенно не знакомых людей. А вы сообщили довольно много.
От неё пошёл в аптеку на Новой Божедомке. Надежды, что аптекарь что-то вспомнит, было мало, но всё же подробно описал ей Белкина и спросил, не заходил ли он поздним вечером седьмого июня. Безрезультатно.
— Вы знаете, сколько к нам человек ежедневно заходит? — устало говорила девушка, облокотившись о стойку. — Думаете, я в состоянии каждого запомнить? Ладно бы ещё вчера было, а то сколько дней прошло.
— Может быть, он был с фокстерьером, — безнадёжно добавил Евгений.
Девушка фыркнула, сморщив нос, и продолжила искать что-то в ящичке.
— С фокстерьером? — густой голос раздался из-за двери, ведущей, вероятно, в подсобку, и оттуда выглянула полноватая дама в белом халате. — Зина, может это Белкин. Кажется, седьмого вечером он заходил. Только без собаки. Да ты и не можешь помнить, тогда я была.
— Белкин? — переспросил Евгений. — Что он, часто заходит? Кто это?
— Заходит иногда, — полная дама явила наконец себя из подсобки и грузно, неторопливо подошла. — Если б не рецепты, я бы и не знала, как его зовут, так что кто он — не знаю. Седьмого вечером заходил за люминалом. Мы с ним ещё про бессонницу разговорились, потому я и запомнила. Точно не шестого, шестого я выходная была.
— Во сколько примерно это было?
— Часу в одиннадцатом. Да, точно, почти в одиннадцать. Я как раз закрываться собиралась.
Смерть Келлера, согласно заключению, наступила между восемью вечера и часом ночи. Самое раннее, как полагал Евгений, — часов в десять, поскольку раньше ещё слишком светло, и даже самый безнадёжный душевнобольной поостерёгся бы. В целом слова аптекаря совпадали со словами Белкина, он действительно заходил. Но ведь мог зайти и после…
— Благодарю за информацию, — слегка поклонился Евгений. — Надеюсь, вы понимаете, что о нашем разговоре никто не должен знать.
Насчёт дождя Генрих оказался прав. Духота к вечеру стала нестерпимой, а пока был в аптеке — небо затянулось, потемнело, как в сумерки. Редкие крупные капли кляксами расплывались на пыльном асфальте, а вскоре полило щедро, как из садовой лейки. Домой пришёл вдрызг промокший, предчувствуя ворчание Генриха, но Генриха дома не было. Пока ждал его, поставил вариться купленный по дороге кусок говядины. Генрих не замедлил явиться.
— Хозяйствуешь? — он выложил на стол отсыревший свёрток и с любопытством заглянул в кастрюлю. — А я думал до дождя успеть, но как видишь…
Ливень совсем разошёлся, барабанил по крыше, с шипением бил по листьям тополя. С улицы доносились радостные детские крики и визг. В груди ворочалось знакомое, сладко-томительное чувство, неизменно посещающее во время майских ливней, летних гроз. Высунул руку в окно, подставил под хлещущие капли. Захрипело включенное Генрихом радио. Устроившись прямо на подоконнике, Женя наблюдал, как Генрих обдирает листья с цветной капусты. Пахло кочерыжками, водой, мокрым асфальтом и землёй, и хорошо было, и не хотелось думать ни о смерти, ни о расследованиях — ни сейчас, ни, может быть, вообще никогда…
Сквозь дождь и помехи прорвалась знакомая мелодия.
— Прибавь звук, — попросил Женя и прикрыл глаза, усмехнулся, — Они будто специально.
— Почему? Переведи.
— Ты слишком хорошего мнения о моём французском, — засмеялся Женя и высунул голову в окно.
Подсохшие было волосы вмиг намокли снова, и по лицу побежали дождевые струи.
— А всё же?
— На улице дождь, я жду тебя, слушаю твои шаги, а ты всё не приходишь. Это если вкратце. Иди сюда.
Генрих подошёл и оказался тут же схвачен. Обняв Генриха за плечи, высунулся вместе с ним.
— Ты что творишь? — засмеялся Генрих.
— А что? Ты некачественно сходил на улицу, совсем сухой. Такой прекрасный дождь для кого, спрашивается?
Задержал на секунду взгляд на его губах — тонких, красивых, верхняя — изящно-точёная, нижняя — прямоугольная и важная, — прежде чем коснуться их. Одной рукой крепко держался за подоконник, чтобы не вывалиться, другой обхватил Генриха за шею.
— Ну Женька, — смешливо отфыркивался Генрих, когда был наконец отпущен. — Не пойму тебя. То ты боишься всякой ерунды, а то — прям перед открытым окном…
— На улице всё равно почти никого нет. Да и не видно нас за такой стеной воды. А помнишь?..
— Помню.
В распахнутое окно на улицу неслись звуки танго. Генрих, достав из шкафчика кухонное полотенце, старательно вытер Женю, а потом и себя. С полотенцем, обёрнутым вокруг головы, он стал похож на халифа.
— Как продвигается дело? — спросил он, вернувшись к стряпне.
— Какое из?
— То, из-за которого ты не можешь заснуть и снова разговариваешь и дёргаешь лапками во сне, — съехидничал Генрих.
— Не спрашивай. Вроде бы идёт, а вроде и нет… Так хочется чего-то светлого, чистого. А приходится копаться чёрт знает в чём. Нет, я понимаю, я как раз и должен всю эту грязь чистить, но так устаёшь иногда, — пожаловался Женя. — И кажется, будто её меньше не становится. Прости, что-то накатило. Но давай хотя бы сейчас об этом не будем.
— Понял. Это как я. Лечишь-лечишь пациентов, а они всё идут и идут, — усмехнулся Генрих и неожиданно спросил: — Ты готов был бы бросить службу? Ради меня?
— Ты в самом деле готов меня об этом попросить? — вскинулся Женя.
— Ну, если бы я попросил…
Почувствовал, как умиротворение, окутавшее было от дождя, поцелуев и музыки, снова сменяется каменным напряжением. Женя задумался.
— Если тебе будет это по-настоящему нужно и ты серьёзно попросишь, то да. И давай больше об этом не будем.
— Какие на завтра планы? — легкомысленно, как ни в чём не бывало, спросил Генрих, садясь на табурет и нервно теребя манжету.
— Не знаю. Спать, — буркнул Женя. — Если погода будет как сегодня — уж точно.
— Да не должно.
— А у тебя?
— Думаю на Введенское сходить, — вздохнул Генрих. — Ты со мной?
— Как прикажете.
— Я бы, конечно, хотел с тобой. А потом можно, например, в кино… Или в музей…
— Прекрасная культурная программа, — фыркнул Женя. — Пену сними, убегает.
Дождя на следующий день действительно не случилось. Тенистой кленовой аллеей шли под руку с Генрихом — единственное место кроме дома, где не боялся и не стеснялся брать его под руку, более того, чувствовал необходимость это сделать. Чувствовал себя неизменно как на венчании или на знакомстве с роднёй, торжественно и странно, и неизменно же испытывал пёструю гамму чувств: лёгкую неловкость, ответственность за Генриха, спокойствие и отчего-то — вину.
— Мне каждый раз немного стыдно перед ними, — признался вполголоса и подумал что, возможно, это сейчас неуместно. — Будто я тебя совратил.
— Ну что ты, совсем наоборот, — улыбнулся Генрих, глядя, как солнечные пятна, пробивающиеся сквозь кроны деревьев, скользят по серому камню. — Совратил тебя я, и мне совершенно не стыдно, напротив, я очень доволен. Хотя это моя ответственность, и я её принимаю. Думаю, они рады видеть меня счастливым и знать, что я в надёжных руках. И берегу тебя, в свою очередь. Раз уж так сложилась моя жизнь… Свои же сомнения по этому поводу я давно оставил в прошлом. Мы с тобой и знакомы-то ещё не были. Так что брось всё это.
— Я, когда делал свою первую операцию, — говорил Генрих, ловя одному ему ведомую мысль, когда уже шли обратно, — боялся страшно. Это в Зарайске уже было. Думал, с ума сойду. Руки трясутся. Из головы всё вылетело. И самое плохое знаешь что? Я ведь не один был в земской, ещё хирург был, старый, Михал Терентьич. Я мог за ним послать. И он бы, наверное, понял. В общем, я сказал себе, что либо сейчас пересилю страх, возьму на себя ответственность и, хоть пациента зарежу, а стану-таки врачом, — ну, это я сейчас утрирую, — либо… Либо сдамся и не стану никем. Буду каким-нибудь фельдшером, медбратом, полотёром, всю жизнь и дальше бегать от ответственности и презирать себя. Сказать легко, и выбор отсюда, издалека, очевиден, но тогда для меня всё было куда сложнее. Как сейчас помню — острый аппендицит. Ничего, казалось бы, сложного, но… В общем, я справился, как видишь. Вот и с тобой так же было. Может быть, ты — мой главный грех, но я, бессовестный, не жалею.
Он игриво наклонил голову, невозможно красивый и солнечный в своём светлом костюме на фоне тёмной, мрачной зелени и каменных немецких ангелов.
— А первую смерть пациента помнишь? — невпопад спросил Женя и тут же пожалел.
— Помню, — Генрих чуть нахмурился, но не погас, только свет ушёл как будто куда-то внутрь. — Ошибки моей там не было, но я, конечно, долго винил себя. Не люблю то время. Первые месяца три — а было лето и начало осени, красиво — я держался на романтизме, почитывал Чехова и Новалиса, бегал на этюды… Потом энтузиазм мой несколько угас, но я влюбился в одного юношу из хорошей семьи, на три года младше меня, и жил теперь уже этим. Мучительное время, где на один проблеск надежды приходилось по десять разочарований. И вот в это-то время ко мне привезли пациента с сепсисом, безнадёжного, к сожалению. Но я тогда пытался что-то сделать… — Генрих поёжился. — Не люблю то время. Когда прошла влюблённость, закончившаяся весной разоблачением и скандалом с его родными, я совсем затосковал. А город, ну знаешь… Почти никаких событий, и жил я в такой клетушке при больнице, что вспомнить страшно. Оттуда моя съёмная московская комната казалась хоромами. После расставания я остался как будто совсем один. Подумывал бросить всё и уйти в художники. Но, как видишь, и тут я не сдался. Хочу съездить с тобой в Крым, — заявил он безо всякого перехода.
— Поедем, — вздохнул Женя, сминая в кармане фантик.
— Знаешь что? — Генрих вдруг оживился. — Хочешь, я покажу тебе, где жил в детстве?
— Это место ещё существует? Ты раньше мне не предлагал…
— Я ходил туда без тебя, — быстро сказал Генрих. — Прости, тяжело было. Но теперь отчего-то хочется.
Дворами и переулками, смутно знакомыми из собственного детства и юности, Генрих завёл на какие-то задворки, привёл к двухэтажному, с мезонином и пилястрами усадебному дому, выкрашенному жёлтой краской. Во дворе за низеньким заборчиком играли дети, сушилось бельё, из открытых окон слышался говор.
— Вот, — сказал Генрих. — Генеральшин дом. Он такой, немного нелепый… Ещё перестроили, правда, слегка. Здесь ещё куча всего была: конюшня, флигельки, сараи. Вон там, — он показал на ангары, заборы и кирпичные стены, возвышающиеся прямо напротив, — была кирха святого Михаила. А теперь ЦАГИ.
— Вот оно что. Не узнал это место без кирхи. В детстве я тут бывал.
Генрих промолчал, сунул руки в карманы и прошёл во двор, мимо копошащихся в песочнице детей. Две старухи, сидящие на лавочке у двери, прервали разговор и настороженно замерли.
— Вон те крайние окна на первом этаже, слева от мезонина, — указал Генрих, — это мои. Тут я жил восемнадцать лет с лишним, пока не съехал. Здесь вот яблоня росла, я под ней читать любил. Яблоки — кислятина, зато самые ранние. Там вон, ближе к забору, была конюшня… А вот эту берёзу я застал! Она теперь ещё больше, но и тогда была большая. Вот здесь, где песочница, всегда лужа была, почти гоголевская. Там, за забором — голубятня соседская. Тут я влюбился впервые. А ещё красиво было, когда огни во всех окнах зажигали, и гости съезжались…
Из пыльных кустов вылезла чёрная лохматая собачка, потянулась, подошла к Генриху, плюхнулась на бок. Забыв о брезгливости к собакам, Генрих присел на корточки, погладил.
— Жук, ты ли это? — усмехнулся он. — Узнаю породу.
— Вы к кому? — крикнула одна из старух.
— Ни к кому, — спокойно ответил Генрих. — Я жил тут некоторое время назад. Вот, показываю товарищу.
— Да вы не Федькин ли брат?
— Нет, ошиблись, барышни, — весело ответил Генрих, почёсывая собачье брюхо.
Женя мыкался рядом. В груди давило так, будто он, а не Генрих, жил здесь больше сорока лет назад. Ужасно любопытно было вместо этого перестроенного дома, песочницы, лавки со старухами, молоденьких деревцов и неопределённых лопухов за заборчиком увидеть, как здесь было раньше, в дни юности Генриха, и его самого тоже увидеть… Разве что сам дом да указанная Генрихом старенькая плакучая берёза всё помнили, только вот сказать не могли.
Из двери вышел кучерявый блондинистый парень лет двадцати, обстоятельно закурил и, сунув руки в карманы замечательно широких брюк, прошествовал мимо Генриха с Женей на улицу. Генрих проследил за ним с явным удовольствием и поднялся. Старухи принялись что-то живо обсуждать.
— А с генеральшей что стало? — спросил Женя, когда ехали с ним на трамвае.
— Померла в седьмом году, — ответил Генрих, развернувшись к Жене и уложив руки и голову на спинку сиденья. — На Ваганьковском она, рядом с мужем, если хочешь, сходим как-нибудь. Лет ей уже порядочно было. До революции не дожила. Впрочем, она ещё при жизни стала что-то переделывать, перестраивать, часть дома сдавать. Любила меня, помогала много. Своих-то не было. А родители мои ещё при прежнем хозяине усадьбы жили. Ну да это я тебе уже рассказывал сто раз.
За окном проплывали солнечные улицы, афиши, дома, автомобили, спешащие куда-то люди.
— Хочется куда-нибудь, — сказал Женя, привалившись к стеклу. — В кафе-шантан, оперетту, цирк-шапито, в конце-концов… Чего-нибудь яркого, глупого и шумного. Да хоть маршем пройти по Красной площади в форме общества «Динамо», пусть я и за «Спартак».
— Смотрю, я совсем тебя замучил, — фыркнул Генрих. — Не надо «Динамо». Поехали в «Ливорно» или в «Савой», как хочешь.
Голова на следующее утро побаливала. Генрих, обычно строго-настрого запрещающий пить больше двух бокалов вина или трёх рюмок водки, внезапно допустил послабление и для себя, и для Жени, за что с утра Женя не был ему благодарен. Сидел у себя в кабинете, хмуро ждал, пока подействует цитрамон. Пронзительно взрезал воздух телефонный звонок. Евгений поморщился и поднял трубку.
— Кравцов. Зайдите. И захватите все материалы, что у вас есть по убийству в парке ЦДКА и в Товарищеском.
По голосу, вечно отрывистому и недовольному, было неясно, зачем вызывают. Да и размышлять об этом не было возможности. Захватив папки с делами, Евгений вышел в коридор.
— Вот что, — Кравцов медленно прохаживался по кабинету и по привычке почти не глядя на остановившегося у дверей Евгения. — Дело передаём следователю.
— Почему?
— Таково распоряжение.
Услышав это, малодушно испытал облегчение. В самом деле, раскопать удалось слишком мало, чтобы быть в чём-либо уверенным. Сдав дела, вернулся к себе. Голова прошла. Дышалось легче, и было ощущение груза, скинутого с плеч. Против Волошиной, если она не замешана, вряд ли что-то найдут, в этом был уверен. И не такое это дело, чтобы фабриковать доказательства. А Белкин… Да вполне могло показаться. Мало ли, о чём он подумал тогда. Вот и на связь он не выходит, а Евгений уже напридумывал себе бог знает чего. Нет, если б Белкин был заинтересован, так просто он бы Евгения не выпустил. А если он виноват — то может статься, что его найдут. Тоже ведь не дураки будут заниматься. И самому не придётся во всё это лезть. К делу об ограблении кассы Евгений возвращался почти с удовольствием. Милейший случай, в самом деле, со свидетелями и всего одним трупом. Теперь можно было посвятить ему достаточно времени, а заодно и нормально заняться другими, более мелкими. И «в поля» хотелось поехать самому, а не посылать подчинённых.
Всё нравилось в этот день: и солнце, раскалённое добела и отражающееся от стен, и светлые одежды прохожих, и гудки блестящих лакированными боками автомобилей, и толчея на Петровке, и продавцы цветов, воды и мороженого, и голуби. Даже жара не мучила. Послепохмельная лёгкость и пустота всё ещё царили в голове, но не мешали. На этой волне очень удачно опросил коллег одного из подозреваемых, забежал ещё по паре адресов и вернулся к себе. Скоросшиватель с делом приятно потяжелел. Мысли об уходе, посещавшие на прошлой неделе, казались теперь глупостью.
Вечером, после планового рапорта Кравцову, сидел у себя. Солнце приятно пригревало. Зазвонил телефон. То ли Кравцов хотел что-то добавить, а может быть и Генрих освободился…
— Алексеев слушает.
— Евгений Петрович, это Белкин, — сказали в трубке и как-то замялись.
Мысли лихорадочно заметались в голове, пытаясь принять сомкнутый строй. В груди стало больно от заколотившегося сердца.
— Здравствуйте, Николай Дмитриевич, — медленно произнёс Евгений. — Что вы хотели сказать? Вспомнили что-то важное?
Говорить ему или не говорить, что делом он больше не занимается? Нет, если он позвонил, то всё же…
— Евгений Петрович… Вы свободны сегодня вечером?
— В каком смысле? — попытался изобразить лёгкое непонимание. — Вы хотите встретиться и что-то сообщить по делу Келлера?
В трубке зашуршали и задышали.
— Да… Можно и так сказать.
На раздумья была секунда.
— Где и во сколько? — спокойно спросил Евгений, шагая в омут.
— Давайте на углу Садовой и Каретного. Через полчаса? Удобно?
— Вполне.
За первую растерянность было стыдно. Теперь мысль работала чётко и ясно, и если и потряхивало слегка, то лишь от азарта и нетерпения. Будь зверем — шерсть на загривке встала бы дыбом. Походил по кабинету, чтобы успокоиться. Глянул на себя в зеркало, провёл по волосам гребешком. Достал из ящика припасённые «Мои грёзы», бесполезные, как казалось ещё сегодня днём, самую малость нанёс на запястья и за уши — в глаза не бросится, но подсознательно будет уловлено. Не приторные, но пряно-сладковатые, в самый раз. Наган сунул в кобуру. Финку, поколебавшись, убрал в ножны на пояс. Передумав, спрятал в карман. На стол положил на всякий случай, о котором думать не хотелось, краткую записку: «Ушёл к 19:20 на встречу с Н.Д. Белкиным, свидетелем по делу Келлера». Вот, пожалуй, и всё. Нет, оставалось ещё одно. Присев на край стола, набрал знакомый номер.
— Генрих, я задержусь сегодня. Возможно, надолго. Если что, ложись без меня, и не волнуйся.
— Безобразие, — горестно проговорил Генрих. — Будь осторожен и приходи скорее.
Белкин уже стоял на углу и курил папиросу. Ничего необычного в его облике не было, никакой взволнованности или принуждённости.
— Пойдёмте в «Эрмитаж», — предложил он. — Там потише.
Хотелось глупо сострить, что ещё светло, но Евгений просто молча кивнул и пошёл рядом, не начиная разговора первым. Белкин тоже молчал. Не выдержал всё-таки Евгений.
— Что вы хотели мне сказать?
— Да вы знаете… Стыдно сказать, но пока ничего конкретного. Если хотите, можете поделиться со мной своими мыслями, подумаем вместе. А вообще мне просто невыносимо одиноко. Теперь и поговорить не с кем. Но вы, как мне кажется, понимаете меня. Поэтому я позволил себе…
Евгений быстро соображал, как стоит отреагировать. Какой реакции ждёт Белкин, и какую роль играть?
— Вы что, вызвали меня, чтобы я развлекал вас? — без возмущения удивился, усмехнулся. — Да вы оригинал. С таким я прежде не сталкивался.
Белкин только пожал плечами, дескать, ну что с него взять?
— Впрочем, у меня конец рабочего дня, и от службы вы меня не оторвали.
— Да, я потому и спросил, свободны ли вы. Насчёт «развлекал» — вы несправедливы. Присядем? — он кивнул на скамейку на одной из аллей. — Вот вы, например, чем заняты, когда не на службе?
Евгений пробормотал что-то неопределённое.
— Вот видите. Не лучше ли провести время за приятной беседой?
Большого усилия стоило удержаться «в роли» и не сказать того, что сказал бы. Откинулся на спинку лавки, лениво следил за проходящими мимо людьми. Постарался расслабиться: напряжённость бросилась бы Белкину в глаза.
— Может быть, вы и правы, — обронил небрежно.
Краем глаза видел, что Белкин рассматривает его, но виду, что заметил это, не подавал.
— А про Виктора… Я бы и рад что-то важное сообщить вам, но увы. Всё, что я вспомнил, я уже сказал. У вас есть какие-то новости?
— То, что вы сказали, безусловно, важно. Но я проверил его бумаги и письма, и ничего подозрительного не нашёл. Если и были письма с угрозами, то он их уничтожил. Пока что проверяем его знакомых. У нескольких действительно есть мотив. Также имеется версия, что с убийцей Келлер был незнаком. Душевнобольная. Расстройство на эротической почве, очевидно. Помните след помады? Так что ему просто не повезло. Я распорядился искать подозрительных дам с признаками психических заболеваний. В районе, где это произошло, конечно. Вы, между прочим, тоже обращайте внимание, и сигнализируйте, если что-то заметите. Я делюсь с вами только потому, что вы помогаете следствию. Подробностей я, конечно, не могу вам раскрывать.
— Дело такое, — Белкин потёр одной рукой другую, лежащую на набалдашнике трости.
Между прочим, подумалось, что Скворцова была права: походка у Белкина лёгкая. Зачем трость? Только если для красоты.
Белкин завёл разговор про одиночество. Оказывается, был женат, но развёлся более десяти лет назад, не сошлись характерами. На этом моменте Евгений вновь засомневался в собственных догадках, но, впрочем, почему бы и нет?
— А вы были женаты? — спросил Белкин.
— Невеста была. Давно. Но до свадьбы не дошло.
Белкин отреагировал странно: долго, внимательно посмотрел, потом болезненно поморщился и снова полез за папиросами.
— Простите, если задел вас этим вопросом.
— Отчего же? Всё в порядке.
— Вы прелюбопытнейшая личность, Евгений Петрович, — весело заявил вдруг Белкин и глянул искоса, не поднимая головы со скрещенных на набалдашнике ладоней.
— Почему? — холодно прищурился Евгений. — Что вы изволите иметь в виду?
Пожалуй, «включить милиционера» было всё же нелишним. Да и Белкин мог почуять фальшь, если всё время играть. Актёром себя Евгений считал, мягко говоря, хреновым.
— А вот не знаю. Но вы сразу меня чем-то привлекли. На обычного милиционера вы не похожи. Что-то есть в вас… Что хочется раскусить.
— Я не обычный милиционер, я сотрудник уголовного розыска. Возможно, весь секрет заключается в этом.
— Шутите, — усмехнулся Белкин. — Не тяжело вам в уголовном розыске? Вы выглядите довольно интеллигентным и мягким.
— Ну что вы. Вы ничего обо мне не знаете, — быстро сказал Евгений, не глядя на Белкина. — Я бываю очень мерзким и жестоким по отношению к тем, кто причинил мне зло.
— Это можно понять…
— Что касается службы, то я обладаю всеми необходимыми качествами. Я бывший царский офицер, если угодно, и прошёл войну. Полагаю, эту информацию вы не станете использовать против меня? С вами же у меня пока что нет никаких оснований проявлять жёсткость и силу.
Комбинация казалась беспроигрышной. Проглотив реплику Белкина, возможно, вызвал бы подозрение. Или, так или иначе, чувствовалась бы фальшь. А тут… Играть самого себя всегда проще. Генриха, например, жёсткость и дичливость только привлекала. Белкина же, насколько Евгений мог понять, вообще интересовала внешность, и риск случайно оттолкнуть был минимален. Плюс — «опасная» откровенность. Почти знак доверия. Да ещё добавить к этому молчаливое принятие игры на своей половине поля… Белкин не должен был насторожиться.
— Вот оно что, — Белкин опустил голову. — В вас чувствуется нечто, с позволения сказать, старорежимное, оттого вы и кажетесь мне давним знакомым. Вы похожи на горностая.
— Вы что, зоолог-физиогномист?
— Нет, всего лишь несостоявшийся музыкант, — вздохнул Белкин.
— Что же вам помешало?
Белкин будто не услышал. Он молча курил.
— А вы любите музыку? — спросил он наконец.
— Люблю.
— Какую?
— Романсы, — серьёзно сказал Евгений, поборов желание выдать что-нибудь провокационное. — Танго, фокстроты. Из композиторов — Чайковского, Баха, Моцарта. Дебюсси, Равеля. Кое-что у Вагнера.
— А не любите?
— Не знаю. Ну, Шопена, например. Советскую эстраду тоже не люблю. Кроме Утёсова.
Белкин усмехнулся и снова замолчал, а потом заговорил о погоде и о литературе. Смеркалось. Стараясь не выдать волнения и почти не слушая, Евгений откинулся на лавку и глубоко дышал, считая до десяти и ещё раз до десяти, и ещё… Встали, прошлись. Прислушивался к Белкину, выдавая ему то, чего он, вероятнее всего, ждал. Время от времени опускал глаза, встречаясь с ним взглядом. Загадочно молчал. Да и поводов ощетиниться Белкин больше не давал. Душить тоже пока не собирался.
— Вы не голодны? — спросил он, когда было уже совсем темно, и огни сада расплывались и дрожали жёлтыми кляксами. — Можем зайти куда-нибудь.
— Нет, благодарю за беспокойство, — слегка поклонился Евгений. — А вы?
— Я тоже. Однако завтра и вам, и мне на службу. Тогда пора, пожалуй, по домам. Хотите, провожу вас?
— Нет уж, лучше я вас.
— Что ж, можно и так. Здесь недалеко.
Говорил Белкин мало. А может, просто сравнивал его с болтливостью Генриха? Так или иначе, он молчал, присматривался, иногда заводил какой-нибудь непринуждённый разговор, но и тогда — присматривался. Казалось, будто он прощупывает почву, но, может, так только казалось. Идя по неосвещённым переулкам нарочно чуть впереди, Евгений осторожно придерживал в кармане финку, но до дома в первом Лаврском дошли безо всяких эксцессов.
— Спасибо, что скрасили вечер, — Белкин пожал протянутую руку и будто забыл отпустить её, удержал. — Это многое для меня значит. Признаюсь, по вечерам моя тоска становится невыносимой. Надеюсь, не слишком обременил вас.
— Ну что вы.
— Да, может быть, хотите зайти?
Из открытой двери на лестницу лился оранжевый свет, окрашивал в оранжевое траву, подорожник, ромашки и лопухи. Одно плечо Белкина с надетым внакидку, по-гусарски, пиджаком и половина лица тоже стали оранжевыми, и смотрел он вопросительно и ласково. От какого-то из домов слышалась граммофонная музыка, кажется, как раз Утёсов. С шипением накатывал, как прибой, с шипением откатывался снова. Стрекотали кузнечики. Переговариваясь, прошли влюблённые, и момент, казалось, застыл в вечности, пока Белкин держал в горячей руке прохладную руку Евгения. Всё внутри рвалось домой, к Генриху. Всё внутри требовало, чтобы происходящее оказалось ошибкой, Белкин был невиновен, Волошина — тоже, и ничего, никакого двойного дна в Белкине не было бы. Служебная необходимость была сильнее. Поганая служебная необходимость, разрывая сердце, отрезвляла и требовала играть.
— Ну что ж, — Евгений на секунду мягко опустил глаза, потом твёрдо взглянул на Белкина и забрал ладонь. — Только ненадолго.