Часть 6
1 мая 2024 г., 23:59
Примечания:
https://vk.com/wall-177859330_2047
Белкин позвонил аккурат после выходного, к вечеру, будто уже успел завести себе такую привычку. Только раздался звонок в пустынном, по-вечернему тихом кабинете, а Евгений уже звериным чутьём понял, кто это. А уж зачем — догадаться и того легче.
— Слушаю, — сказал как можно суше.
— Евгений Петрович, — констатировали на том конце непривычно хрипловатым голосом, но продолжать не торопились.
— Да, гражданин Белкин, я вас слушаю.
— Как вы сурово, — послышались сиплые смешки, от которых по загривку побежали мурашки. — Вы не звонили, и я не выдержал, сам решил. Вы подумали над тем, что я вам сказал?
— Да, подумал.
— И каков ваш вердикт?
Евгений замялся. С перерывом на вчерашний день — славный, солнечный, проведённый вдвоём с Генрихом — всю неделю ведь обдумывал, а к такому элементарному вопросу оказался как будто не готов. Сказать «нет» всё же рискованно. Прибавляет определённых сложностей к достижению собственной же цели. А согласиться — на что именно?
— Послушайте, я не совсем…
— Вы свободны сегодня вечером? — перебил Белкин.
— Да, свободен.
— Тогда приезжайте ко мне. В любое время. Каким бы ни было ваше решение, это разговор личный.
Никакого напряжения или волнения в нём не чувствовалось, и, придя, Евгений не заметил ничего нового или подозрительного. И всё же хотелось верить, что эта история закончится сегодня. Генриха предупредил, чтобы раньше одиннадцати-двенадцати не ждал и не волновался. Волноваться всё равно будет, как пить дать, только ничего не поделаешь.
— Что вы решили? — тихо спросил Белкин после стандартных церемоний и предложений чаю.
— Не знаю, — Евгений избегал смотреть ему в глаза и, не снимая шинели, мрачно ходил по комнате, ровно так же, как во время разговора с Генрихом. — Всё это очень неожиданно для меня. Непривычно. Да, у меня была целая неделя на то, чтобы подумать. Но обдумать это трезво слишком сложно. Я слишком рискую.
— Это единственное, что вас останавливает?
— Мне сложно разобраться в своих чувствах.
— Но они всё же есть? — цепко прищурился Белкин.
Он сидел у стола и, почти не поворачивая головы, следил за перемещениями Евгения. Когда Евгений проходил мимо, совсем рядом, ему казалось, что Белкин еле сдерживается, чтобы не схватить его. Или казалось? Накрутил себя. Так или иначе, холодок по спине пробегал.
— Я не знаю. Я отвык от чувств, — процедил Евгений, понимая, что заходит в тупик.
— Давайте привыкать, — мягко, но с неуловимо-властной интонацией проговорил Белкин. — Давайте учиться заново.
— Вам не кажется, что вы неприлично уламываете меня? — прищурился Евгений в ответ и сел на подоконник у открытого окна, вытащил из кармана пачку «Казбека». — Как гимназистку.
Папиросы после долгих колебаний были куплены по дороге. Как чувствовал, что без них не обойтись. Леденцами с Белкиным не отделаться, да и выглядеть это будет совсем уж по-дурацки. Абсурда хватало и без того. На последней фразе Белкин болезненно поморщился. Подумалось, что палку всё же перегнул. Куда лучше всего этого трёпа было бы спровоцировать нападение, но как?
— Говорили, что не курите, — усмехнулся Белкин.
— С вами закуришь.
— Что ж, возможно, вы сочтёте нужным изменить и другим своим привычкам и убеждениям со мной. Не так ли?
— Может и так, — пожал плечами Евгений, вдыхая бархатный, самую малость царапающий горло дым, от которого успел отвыкнуть.
— В таком случае, опишите мне ситуацию так, как она представляется вам. Что вас останавливает, и что привлекает? Ведь если бы вас ничто не привлекало, вы бы вряд ли пришли, да? Во всяком случае, во второй раз.
— Мне симпатичны и интересны вы, — сдержанно ответил Евгений, стряхивая пепел на улицу и чувствуя себя крайне паскудно. — Я отвык от подобного. Всё это и волнует, и пугает меня. Не знаю, стоит ли в это ввязываться. Меня, да и вас могут арестовать.
— Что ж, лучше прожить всю жизнь одному, так и не рискнув?
— По крайней мере, я жив и на свободе.
— Мы будем осторожны, — Белкин заговорил ещё тише и подошёл.
— Чего именно вы от меня хотите? — спросил Евгений, поднимая взгляд.
— Вас. Вашего присутствия в моей жизни. Пусть не каждый день, но регулярно.
— Я очень не выспался и мне сложно сейчас принимать такие решения.
Белкин положил руку на плечо, внушительно взглянул в глаза.
— Давайте вы будете приезжать отсыпаться ко мне?
Удержать себя в руках оказалось сложно. Евгений резко дёрнул плечом, прищурился. От необходимости играть было тошно. Памятуя последний разговор с Генрихом, позволил себе почти не играть.
— Не много ли вы на себя берёте? С чего вы взяли, что мне плохо спится дома? Или вы великодушно позволяете мне не ходить на службу?
— Простите, — буркнул Белкин и опустил взгляд.
Рука его вновь сделала неуверенное движение навстречу, будто Евгений был кусачей собакой и Белкин решался: погладить — не погладить? Не решился, вздохнул и руку опустил.
— Никаких новостей относительно убийства Виктора? — спросил он печально, и в глазах его Евгений не смог разглядеть ни фальши, ни опаски — только кристально-прозрачную грусть.
— Ничего не могу вам сообщить. Дело передали следователю.
Тихо тлел кончик папиросы. Сосредоточив внимание на нём, Евгений видел краем глаза какое-то движение, но опасности от него не исходило. Да и потом — форточка открыта, соседи рядом… А жаль. С непривычки от курения слегка кружилась голова, но и накатывало успокоение, если не сказать — лёгкое безразличие.
— Вот как? Почему? — и снова в голосе не послышалось ничего, кроме искреннего удивления.
— Таков порядок. Да и ловить сумасшедших дамочек — не мой профиль. У меня очень много других дел, — кажется на правду похоже, и недалеко от правды. — Нет времени заниматься всеми полноценно.
Наконец взглянул на Белкина. Тот стоял спиной, и видно было — о чём-то напряжённо размышлял.
— Вы не жалеете? — спросил он наконец. — Нет чувства незавершённости?
— То, что не завершил я, завершат другие, — пожал плечами Евгений.
Сгущались сумерки. Размывались очертания предметов в комнате, всё становилось серым, будто на фотокарточке. Евгений обернулся в окно. Там было немногим лучше. Слева в небе ещё догорали остатки заката, но внизу всё уже было тусклым, всё слилось — сараи, бараки, заборы, деревья, заросли под окнами, неизвестные растения с пыльными листьями и тоскливыми голубыми цветочками, собранными в гроздья. Последние, казалось, были сотканы из одиночества и сумерек, а может быть, сумерки сами рождались в этих зарослях. Вот не успеет вытащить финку — и лежать ему где-нибудь в таких же лопухах, пока не найдут. Внутри, то ли в сердце, то ли в желудке, что-то противно колотилось, но на страх это не было похоже. Скорее — на смертную тоску. И ведь сам сюда полез. И не только ради восстановления справедливости, во имя целей правосудия, что уж себе-то врать. Тянуло сюда, вопреки здравому смыслу, манил личный вопрос, какая-то недосказанность. Зацепило что-то, втянуло, и теперь отсюда либо со щитом, либо на щите, а иного выхода нет. И было чертовски жаль, что в открытую войну пока не вступить и приходится унизительно играть. А ведь казалось, — теперь понимал это наверняка, — что смыслом собственной жизни, с тех пор, как узнал и оказался отравлен, было — биться не на жизнь, а на смерть с теми, кто считает себя вправе мучить других. И не по правилам биться, не по процессуальным нормам, а так, как велело сердце — когтями в кровь рвать, потому как сами поставили себя вне закона. Неправ был, возможно, замучен и неправ, и преступно для служителя порядка так рассуждать, и чем он тогда лучше тех, кто пускает в расход без суда и следствия? Может быть, ничем. Ну и пусть. Сам слишком много страдал просто за то, что есть. Тьма подступала, звала нырнуть в неё с головой.
— Вы слышали четвёртую симфонию Чайковского? — спросил Белкин так неожиданно, что Евгений, погружённый в свои мысли, вздрогнул.
— Слышал.
— Скоро её выпустят на пластинках. И шестую. Но четвёртая нравится мне больше.
Евгений промолчал, не зная, что на это ответить. Белкин, не зажигая света, возился в углу, у граммофона, потом поставил что-то. Полилась незнакомая приятная музыка.
— Ноктюрн ми-бемоль мажор. Вы говорили, не любите Шопена. А так? Вам нравится виолончель? — мягко спросил Белкин, снова подойдя.
— Да.
— Вы похожи на виолончель. Глубже и благороднее скрипки, изящнее контрабаса. Прекрасный голос и фигура. Это мой любимый инструмент. Я раньше играл.
Евгений почувствовал, как от шёпота Белкина, от его значительной, задумчивой интонации собственное дыхание сбивается и хочется либо уйти, либо броситься на него. Уходить было нельзя, бросаться — тоже, и он только слегка отвернулся, стараясь «не замечать» движений Белкина, ни на секунду не ослабляя внимания. Сердце снова колотилось, и было душно, несмотря на открытое окно.
— А себя вы с каким инструментом ассоциируете, в таком случае? — прохладно и нарочито громче, чем говорил Белкин, спросил Евгений.
— Я давно уже не играю, — продолжал Белкин, неуловимо оказываясь ещё ближе. — Но, пожалуй, я смычок. Мне бы хотелось, чтобы в моих руках вы зазвучали.
— Шансонеточная аллегория, — фыркнул Евгений, и в следующий момент прохладные пальцы Белкина коснулись его горла.
Дёрнулся нервно, и впрямь как гимназист, а не ищейка со стажем. В следующую секунду заставил себя мыслить трезво. Финка лежала в кармане, но пока она была не нужна. Нужна она чтобы перерезать шнурок, если он будет, и не более. Пока что были только пальцы, необычно деревянные и холодные. Закрыл глаза. Прерванный реакцией, Белкин убрал руку, но тут же вернул обратно и продолжил, едва касаясь, гладить.
— Вы очень нервный, — заметил Белкин взволнованным шёпотом, едва слышимый сквозь музыку и треск пластинки. — Вы очень устали. Зачем вы сидите у окна? Не надо тут сидеть. Пойдёмте.
Далее последовала возня, закрывание форточки, неловкие столкновения рук. Душить Белкин пока, кажется, не собирался. Евгений позволил ему стащить себя с подоконника и припереть к стене между окном и граммофоном. От сумерек и громкой музыки кружилась голова и наступала лёгкая дезориентация. Всё ещё сложно было поверить, что это происходит с ним, тем более — по собственной воле.
— Можно вас поцеловать? — серьёзно спросил Белкин, глядя в глаза и удерживая за плечи.
Ответа не нашлось. Высмотрев что-то в глазах, Белкин расценил это «что-то» как разрешение.
Приятно не было. Как-то особо противно — тоже. Чтобы не выглядеть совсем уж странно и неправдоподобно, Евгений вяло ответил, но сил обнять Белкина или хотя бы коснуться его в себе не нашёл. Чувствовал себя безвольным истуканом. Не Генрих. Не Генрих во всём, от запаха до манеры касаться, до губ, до роста, в конце концов, из-за которого приходилось слегка задирать голову и привставать на мыски. На сей раз поцелуй с мужчиной казался если не чем-то постыдным и неправильным априори, то, во всяком случае, ошибкой или недоразумением. Никакого насилия над собой, впрочем, не ощущалось. Было по-будничному никак, и если бы не осознание, что его в любой момент могут придушить, то и неловкого волнения Евгений не чувствовал бы. Подумалось, что не целовался ни с кем, кроме Генриха, уже… Уже восемнадцать лет, чёрт возьми. При мысли об этом Евгений фыркнул в поцелуй, и Белкин прекратил удерживать за голову, отстранился.
— Что вы смеётесь? — спросил он слегка смущённо.
— Вспомнил, сколько мне лет.
— Боже мой. Опять вы за своё, — он вдруг снова резко подался навстречу, приник к уху. — Вы хотите близости?
Вроде бы вопрос был ожидаемым, а всё равно захолонуло, будто в холодную воду вошёл. И что прикажете отвечать? Особенно после того, как пообещал Генриху. Как назло, кончилась пластинка, обнажая тишину и неловкость.
— Я не готов к этому, — сказал Евгений, зачем-то отворачиваясь и прижимаясь к стене.
— Когда вы будете готовы?
— Я вам что, должен? С чего такой тон?
— Нет, — вздохнул Белкин, но плечей Евгения из рук не выпустил, печально пожал их. — Вы мне ничего не должны. Как давно у вас никого не было? Неужели вам не хочется?
— Полагаю, с этим вопросом я разберусь сам, если захочу. Вашей помощи я не просил.
— Но зачем-то ведь вы пришли?
Самый идиотский вопрос, который только можно было задать. Ответа на него не было. А молчать — странно. Белкин, видимо, решил, что стоит слегка нажать, и сам пришёл на помощь, подался вперёд, приник лицом к волосам.
— Вы очень приятно пахнете.
Евгений дёрнулся в сторону, выворачиваясь из его рук, и отошёл. Не то чтобы был возмущён, но что прикажете делать? С Генрихом всё обговорили. И Генрих был в общем-то прав. Теперь остаётся только следить…
— Это лишнее, — проговорил Евгений. — Мне пора. Прошу прощения, если чем-то вас огорчил.
Почти сбежал от него, простившись через плечо. Слетел по хлипкой лестнице вниз. Вышел на улицу, достал папиросу, хотя не надо бы. Генрих ругаться будет, и самому — ничего полезного. Только теперь отметил, что ни на улице, ни во дворе не было ни души, не долетало ни голоса. Что-то неестественное, страшное чудилось в этом. Впрочем, холодно было по-осеннему, и Евгений и сам добровольно не стал бы гулять в такую холодину. Сидеть бы дома…
Ну, что там гражданин Белкин? Казалось бы, теперь самое время проследить, загнать в угол. Голыми руками можно брать. Да Евгений никуда и не торопился. Обошёл дом, зашёл со двора, взглянул на Белкинские окна. За ними по-прежнему было темно. Неужто и впрямь будет преследовать? Это было бы лучшим вариантом. Вернувшись на улицу и нарочно не поворачиваясь лицом к двери, прошёлся, будто уходя, но шагов за спиной не услышал. Украдкой вытащил из нагрудного кармана зеркальце — так точно, никого. Дымя папиросой, Евгений вернулся и, мягко ступая, прошёл взад-вперёд по двору, пропахшему горькими травами, помоями и пылью, снова воззрился на пару тёмных окошек на втором этаже. «Ну что, будешь меня ловить или нет?» — мысленно спросил невидимого Белкина, гипнотизируя его сквозь стекло. Было слегка жутко от мысли, что Белкин может сейчас выглянуть. А может, он и так смотрит, только его не видно… Вместо ответа за окнами зажёгся свет, а через несколько секунд снова полилась музыка.
В который уже раз неприятно кольнула мысль, что ошибся. Морочит голову добропорядочному гражданину… И доведёт-таки до того, что и добропорядочный гражданин захочет его придушить. Объективно говоря, это ведь форменное издевательство. Евгений досадливо поморщился, бросил недокуренную папиросу и пошёл к трамвайной остановке. Нет, если ему и впрямь надо — пускай ловит. Все козыри у него теперь на руках. А если не станет, — прав Генрих, — значит, Евгений ошибся в своих умозаключениях и догадках. Ведь и вправду странно для серийного убийцы так легко отпускать приглянувшуюся добычу.
Генрих ждал. Встретил с полотенцем через плечо, о чём захотелось бы глупо пошутить, не будь настроение таким паскудным. В доме тепло и уверенно пахло стряпнёй, пряностями и духами, и запах этот успокаивал. После того, как Генрих провернул несколько раз ключ в замке, перестали бегать по спине мурашки. Только теперь Евгений заметил, что они были, и от осознания этого поёжился.
— Ты опять курил? — спросил Генрих после того, как внимательно изучил Женино лицо, ища на нём, видно, каких-то признаков измены.
— Курил. Не выдержал. С леденцами идти было несолидно. А ещё целовался с подозреваемым. Мне не понравилось. Служба такая, — фыркнул Женя. — Прости. Ты сам просил обо всём рассказывать.
Генрих нахмурил светлые брови, но скандалить не стал.
— Умойся, пожалуйста. И зубы почисти. И приходи ужинать.
— Да, конечно, — Женя почувствовал, как от смутного чувства вины делается болтлив. — Ты знаешь, я думаю, теперь ходить к нему не придётся. Он сам найдёт меня. Или позовёт. В любом случае я полагаю, что вышел на финишную прямую.
Пока умывался, Генрих сидел на краешке ванной. Женя видел в зеркале его растрёпанную белобрысую шевелюру и задумчивое лицо. Потом Генрих протянул руку и погладил, как будто хотел узнать заново. Обычно Женя не любил его присутствия во время умывания, и уж тем более раздражало когда он трогал, но теперь захотелось позволить ему и это. Ностальгический запах земляничного мыла, купленного Генрихом некоторое время назад, ещё больше настраивал на мягкий, лиричный лад.
— Я никогда не смог бы быть разведчиком, — проговорил Женя, вытирая лицо полотенцем, нарочно — с Генрихова плеча. — В смысле, шпионом. Всегда это знал, но теперь всё больше убеждаюсь.
— Почему?
— Я бы не выдержал. Для меня невыносимо играть, притворяться. А ведь если ты разведчик, то играть, может быть, придётся всю жизнь. Я и один вечер-то не могу. И потом, я разговариваю во сне, если верить тебе.
Генрих тяжко вздохнул и обнял за ноги, уткнулся головой в живот.
— Ну что ж, хотя бы в разведчики тебя не понесёт.
— А у тебя что сегодня?
— А, — махнул рукой Генрих. — Одна плановая операция. Выезжал в операционную. Несложная, но муторная. Вот и всё. Давно уже вернулся. Жалею, что на даче не остались. Сидели бы сейчас с тобой на веранде, самоварчик…
— Съездим, — Женя поцеловал Генриха в тонко пахнущую фиалкой макушку. — Закончу это дело, и будем там жить. Ездить не так далеко, ты прав. Но сейчас мне не до этого. Надеюсь, он будет меня ловить, возможно, даже следить, а приводить его к нам на дачу, впрочем, как и к нам домой я не хочу. Придётся мне некоторое время вести легкомысленный и свободный образ жизни. Гулять по вечерам в парках, задерживаться допоздна на работе и возвращаться пешком по тихим переулкам… Ну ты понимаешь.
— Не хочу ничего понимать, — упрямо заявил Генрих. — Сказал «съездим» — значит, съездим.
— Вот и славно.
Стоя у двери, Женя наблюдал, как Генрих хлопочет на кухне. Спина его была изящно перечёркнута подтяжками, в светлых волосах, которые он всё же привёл в порядок, не было заметно седины. Вспомнилось, как ещё до революции он имел наглое обыкновение ходить без шляпы, а теперь — гляди, пол-Москвы так ходит… В чём-то старомодный и чопорный, в чём-то бесконечно молодой и свободный, утверждающий вокруг себя вечный тысяча девятьсот ну, скажем, двенадцатый, а может и седьмой, по-старомодному сентиментальный и по-современному стремительный, а вместе — любимый, ни на кого не похожий. Любить «за что-то» Женя почитал пошлым и фальшивым. Но вот очаровать этим Генрих вполне мог. И после сегодняшнего вечера с новой силой ощущалось, насколько же он не похож… Ни на кого не похож. Никто не пьянил так, как он, никто не трогал сердца, никто не вызывал тех желаний, что вызывал Генрих. Совпадение или нет, но Женя поймал себя на том, что именно сегодня, после Белкина, от желания всё ломило. Оттого спина Генриха, перечёркнутая подтяжками, казалась ещё стройнее, примус он накачивал до неприличия волнующе, и даже на расстоянии чувствовалось, какой он тёплый и гладкий под своей светлой рубашкой. Опускать взгляд ниже не было никаких сил.
— Генрих, — слабым голосом позвал Женя, привалившись к стене.
— Что? — озабоченно обернулся Генрих, бросив примус, нахмурился. — Ты что?
Он подошёл и тут же оказался крепко схвачен. Ещё чувствовалось в нём напряжение, и в руки он шёл не совсем охотно, но в зрачках искрилось весёлое удивление.
— Мне нужен врач, — заявил Женя, спустил подтяжки и рывком выдернул рубашку у Генриха из брюк, жадно коснулся горячей худой спины, положил голову на плечо.
— Не венеролог, надеюсь? — строго спросил Генрих, но в голосе не слышалось ни обиды, ни желания уязвить. Можно было предположить, какие черти пляшут в этот момент в его глазах.
— Вы так печётесь обо мне, Генрих Карлович, — сказал Женя, покрепче сжимая его за бока. — Ваши опасения напрасны.
— Так какой же врач вам нужен, господин штабс-капитан? — несколько раз мягко прочесал волосы пятернёй, и оттаяло, отпустило наконец чувство вины.
— Вы.
— Вам требуется хирургическое вмешательство?
— Я тебя укушу сейчас.
— Боже, — не отстраняясь, посетовал Генрих. — Сколько насилия я терплю в этом доме! И от кого! От человека, который клялся меня беречь.
Целоваться с Генрихом неизменно было приятно. Белкин целовался блекло, напористо и плоско. Усмехаясь, Женя приходил к выводу, что скатился окончательно, раз приходит в голову размышлять о поцелуях с мужчинами и сравнивать. А всё же было что-то в этом. Что-то из особых примет, ведь поцелуй — тоже органолептика своего рода, а что… Он же и примета, вроде почерка или походки, почему бы нет? В поцелуях Генрих был художником, как, впрочем, и во всём остальном. Генрих целовал вкрадчиво и легко, то едва касаясь, будто прося разрешения или исследуя, то мягко нажимая и углубляя, делал короткие паузы, как художник, отступающий на шаг от холста после очередного мазка, и каждое прикосновение было не похоже на предыдущее. Генриха приятно было сжимать в руках, гладить и тискать, прижимать к себе, не чувствуя сопротивления, перебирать волосы. И губы у него были аккуратные, тонкие и нежные. И самому тоже не хотелось напирать на него, словно желая сожрать. Правда, этого не хотелось ни с кем, но случалось с иными дамами, ещё до Генриха, отвечая на такой же душный и беспорядочный напор, терять львиную долю ощущений и полутонов.
— Генрих, — Женя разорвал поцелуй и машинально приподнялся на мысках, чтобы Генрих не достал. — Расскажи, как я целуюсь?
— Прекрасно, — невозмутимо заявил Генрих и потянулся было снова.
— Нет, подожди. Расскажи подробнее. Мне интересно.
— Хочется знать, как ты выглядел в глазах этого… как его, чёрт?.. Даже имени не знаю, — помрачнел Генрих.
— Нет, в твоих. В его глазах, полагаю, я выглядел пятидесятилетним девственником, — фыркнул Женя, не выпуская Генриха из рук. — Или старым развратником, который изо всех сил шифруется.
Генрих старательно удерживал сердитую мину, но не выдержал и засмеялся.
— Ты похож на тёплое облако, — тихо сказал он и прекратил попытки отойти, уложил голову на плечо. — Которое держит и окутывает меня. Очень мягко и ласково. Деликатно. Иногда — отчаянно, но всё равно деликатно. И так, знаешь… Будто думаешь в это время о чём-то важном, и поцелуи — часть этого мыслительного процесса. Будто ты весь погружён в себя, но при этом открыт… Ах, не знаю. Чего пристал? Целуй давай.
— А с технической точки зрения?
— Боже, ну что ты за упрямый мальчишка, — вздохнул Генрих, позабыв, видно, как давным-давно, ещё в самом начале, и сам пытался настойчиво расспрашивать о всякого рода ощущениях. — Ты целуешь очень аккуратно и так, что от тебя не хочется отрываться. Изящно, я бы сказал. Будто пьёшь, очень хочешь пить, но, как воспитанный человек, не набрасываешься на меня сразу. Или вот, знаешь, как кот, когда об ноги трётся и кругами ходит. Сегодня ты что-то совсем ласковый. С чего это?
— Потому что я тебя люблю, — пожал плечами Женя.
Увлёк его в спальню, а Генрих и не упирался, шёл, как на верёвочке. Подозрительность свою он, чувствовалось, более играл для порядка, нежели по-настоящему испытывал. Когда Женя с удовольствием завалился на покрывало, Генрих без колебаний забрался следом, провёл ладонью по груди.
— Тебе бы переодеться, — заметил он.
— Какой смысл? Всё равно снимать.
— Ну потом. Переоденься в халат. Ты обещал меня слушаться.
— А ты, — Женя взял его за плечи и серьёзно заглянул в глаза. — Ты будешь меня слушаться?
— Мы рискуем попасть в замкнутый круг, — Генрих смешливо опустил взгляд. — Но изволь. Договорились. Что я должен делать?
— Приласкай меня, — попросил Женя и плотно погладил Генриха по загривку, закрыл глаза.
Пружины прогнулись и Генрих склонился ниже, защекотал дыханием, не торопясь коснуться, потом приятно придавил всем своим тёплым мягким весом, обнял за голову и провёл по щеке прохладным кончиком носа.
— Чем я пахну? — полюбопытствовал Женя, не открывая глаз, снова внезапно припоминая сегодняшний вечер.
— О, много чем, — Генрих поудобнее обхватил за голову и зарылся носом в волосы. — Немножко — одеколоном. Табаком пахнешь, паршивец. И ещё у тебя очень приятный твой собственный запах, тёплый, неописуемый. Немного звериный, что ли, но совсем не резкий. Такой вкусный, бархатный, что хочется тебя затискать. А ещё вишней. Вареньем вишнёвым.
— Вареньем?
— Ну да, — почему-то смущённо сказал Генрих. — Ты знаешь, все, кого я когда-либо любил, пахли для меня вишнёвым вареньем.
Женя открыл глаза, насмешливо приподнял бровь.
— Прямо-таки все? Если бы что-то подобное сказал я, ты бы меня уже заклевал.
— Ты обиделся?
— Нет конечно, — обхватив Генриха, Женя перекатился, подмял его под себя, весело сверкая глазами. — Что-то ты не торопишься меня раздевать. Придётся мне самому.
Иногда нравилось, когда Генрих оставался частично в одежде, но сейчас хотелось так, кожей к коже, чувствовать её жар, шелковистую гладкость, биение пульса. Генрих не мешал, лежал смирно, прикрыв глаза, разве что руки удобно устроил у Жени на плечах. Женя поцеловал его в ложбинку между плечом и шеей, коснулся гладкой груди, скользнул ниже, выпутываясь из мягкой хватки, лёг на покрывало, приятно холодящее живот. Обнял Генриха за талию, за поясницу, которая — по себе знал — уставала неимоверно, особенно если целый день на ногах. Генрих довольно выгнулся.
— Жень…
— М?
— Ты же хотел…
— Подожди. Или ты против?
— Нет, я не против. Продолжайте, Евгений Петрович.
От желания всё ныло, но сладко было мучить и себя, и Генриха, тягуче выпускать когти ему в бока и чувствовать себя приручённым, но сильным и хищным зверем. Сначала касался по привычке легко, языком, но Генриху и этого хватало сполна, чтобы задышать шумно и загнанно. Темнота мягко обволакивала, плыла перед глазами, размывала границу, разделяющую с Генрихом. Потом темнота сгустилась, выдернула, потянула куда-то сквозь головокружение, второй раз за вечер придавила тёплой тяжестью, закопошилась, путаясь в ногах и пытаясь вытащить из-под спины покрывало.
— Ещё немного, и вы бы остались без помощи, — сосредоточенно сопя, проворчал Генрих.
Спина его была горячей, точно у него жар. У самого по коже, напротив, пробегал холодок. Когда Генрих закончил возиться, Женя обхватил его руками и ногами и требовательно укусил в шею. Ни единой мысли в голове наконец-то не осталось. В первый момент всегда было больно, но и нравился этот момент едва ли не больше всего. Женя прижал Генриха к себе, не давая ему двигаться, и Генрих тихо застонал. Огонь, полыхавший весь вечер, прекратил обжигать и горел теперь тихо и ровно. Рядом, совсем близко, уложив голову на подушку, почти спокойно дышал Генрих.
— Пустите, пожалуйста, — попросил он наконец. — Я сейчас с ума сойду.
Стоило ослабить хватку, как задохнулся под его натиском. Внутри всё блаженно сводило и ныло, и движения Генриха слились, только по жалобному скрипу пружин можно было отличить одно от другого. В такие моменты иногда хотелось его ударить — не от злости, не от желания причинить боль, а от избытка чувств, но никогда себе этого не позволял, только крепче прижимал его к себе, и Генрих неизменно жаловался и просил не давить. Потом ощущения возвращались, но были не такими, как в начале, а плотными, яркими и немного щекотными, совсем не болезненными, но доводящими до грани.
— Вы так хотели? — тяжело дыша, осведомился Генрих.
— Так.
Полез целоваться, едва не задушил, в перерывах между поцелуями шептал полуразборчивую чепуху. Надолго его не хватило — Женя ли виноват, сам ли довёл себя вконец своим шёпотом. В который уже раз придавил тёплым своим телом, обнял за голову, заворковал на совсем уж неразличимых нотах, затих, и лежать бы с ним, лёгоньким и в каждом своём действии и слове бесконечно живым, вот так, всю оставшуюся жизнь — глупое желание, не покидающее, откровенно говоря, никогда. Не надоело бы? Думалось неизменно, что нет, не надоело, как не может надоесть вечность. И ни с кем, кроме Генриха, никогда не возникало желания её разделить.