Охота на лисицу

NC-17
Завершён
209
6
Пэйринг и персонажи:
Размер:
147 страниц, 57 355 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
209 Нравится 80 Отзывы 62 В сборник

Часть 7

Настройки
      Их было двое — один высокий, а второй совсем низкий, едва достающий Жене до плеча. Стояли на ветру у Обуховского моста, в сине-малиновых сумерках, то ли весенних, то ли осенних. Судя по голой, чёрной земле и деревьям — всё-таки весенних. Володя вроде бы был рядом, стоял чуть поодаль за левым плечом. И ещё кто-то, чьих лиц Женя не запомнил. Почему-то знал, что это юнкера, только не Константиновского, какого-то другого — не разглядеть… Как разговор перешёл на Владимира, тоже не вспомнить, но в какой-то момент в адрес его стали звучать колкие, насмешливые и едкие слова, переходящие всякие границы. Слегка опешив, Женя глянул на Володю — почему молчит? Володи не было. «Он умер» — тут же пронзила мысль. Вновь обратил лицо к этим двоим.       — Я вас вызываю. Обоих, — сказал спокойно, и будто бы даже ничего не почувствовал.       Или не говорил? Или уже знал, что вызвал? И что драться с ними завтра же, на шпагах — боже, что за дурацкая идея? Живо было ещё воспоминание, как учили фехтовать на эспадронах, здесь, в Константиновском, вон оно желтеет в поздних сумерках. Получалось сносно. Давным-давно… Или недавно? Вроде бы и шинелишка на нём юнкерская. Взглянул — на плече кроваво-красный погон с чёрной выпушкой. А казалось — как давно… Но дуэль на шпагах — это уже чересчур. А выбора словно и не было. И драться почему-то одновременно с двумя, какая тут вообще к чёрту дуэль? Его убьют, это ясно. Мысль эту принял спокойно и почти безразлично, с лёгкой, разве что, неуловимой тоской.       В следующее мгновение увидел себя на пустой шахматной доске, на месте белого короля. И были те двое, чьих имён-то не знал. Зато знал заранее, как будет. Загонят в угол — да что там, он уже загнан, на самом краю, — и с двумя не справиться. Пока будешь разбираться с одним, другой убьёт в два счёта. Особенная опасность отчего-то исходила от маленького. Амбал хоть и выглядел внушительно, но был неповоротливым и медлительным. Зато второй двигался стремительно и ловко, как молния. Правил не было, кажется, никаких. И вышло так, как и думал. Налетели оба. Женя едва успел встать в стойку, обратив оружие отчего-то к амбалу. Маленький в это время сделал молниеносный выпад, который Женя едва успел отразить, но после этого снова переключился. Что произошло дальше, не понял, только почувствовал холодок в груди, и что падает куда-то с края доски, а куда — не понять: кругом была сплошная белая пустота.       Потом пустота превратилась в снег. Женя обнаружил себя сидящим на коленях на обочине наезженной лесной дороги. За спиной был лесок, состоящий из невысоких сосен, и через дорогу — такой же. Кроме того на самом краю обочины были аккуратно высажены через равные промежутки такие же молодые сосны с мокрыми и ржавыми, серо-оранжевыми стволами. Над их тёмно-изумрудными кронами серело тусклое низкое небо. Дуэль должна была состояться завтра. Значит, оставался ещё один день. Что же это было, в таком случае, только что — вопроса почему-то не возникало. Женя лёг в снег на бок и обнял себя руками. Рядом, низко опустив голову, так, что лица было не видно, припав к земле и слегка покачиваясь, стоял на коленях Володя в такой же серой шинели, как у него самого.       — Меня завтра убьют, — спокойно сказал ему Женя.       Володя ответил что-то неразборчивое. Только теперь понятно стало, что он умирает. Не зная, что делать, в каком-то странном спокойствии Женя встал. У ближайшей сосны, совсем рядом с дорогой, увидел трёхдюймовку, а на сиденье — полуобгоревший труп. Судя по остаткам погон — офицерский. Ствол сосны также был наполовину чёрным, обуглившимся. Женя подошёл поближе, и труп зашевелился, поднял голову. Лицо офицера было приятным, со спокойными чёрными глазами и пышными, по старой моде, усами.       — Вас бросили здесь? — спросил Женя.       — Ещё даже артподготовки не было, — заметил офицер. — Я здесь на посту. Замёрз.       Внезапно его охватило пламя алого цвета, точно такого, как у Жениных погон, а сам он сделался прозрачным в этом пламени, как на древних иконах, и замер с выражением полного наслаждения на лице.       — Вот теперь хорошо, — проговорил он.       Женя отошёл от него и вернулся к Володе. Тот продолжал стоять на коленях и покачиваться.       — Я пойду, — сказал ему Женя. — У меня завтра важное дело.       Только теперь Володя, не разгибая спины, поднял голову и глянул на Женю ярко-голубыми глазами. Лицо его показалось непривычно худым, а обычно золотистые и слегка волнистые волосы — сероватыми и прямыми, пряди их падали на лицо, как сосульки.       — Иди.       Не оборачиваясь более, Женя перешагнул неглубокую канавку, на дне которой желтел песок и чернела вода, и пошёл по сырой снежной колее в сторону видневшихся где-то в полуверсте ворот. Ворот, собственно, не было, так — вкопанные в землю два внушительных резных столба, а что за ними — не разглядеть, но мелколесье резко заканчивалось.       Стоило выйти на дорогу, как за спиной, вдалеке, послышался приближающийся звон бубенцов, как от тройки. Никого видно не было. Отчего-то звук этот встревожил, и захотелось во что бы то ни стало дойти до ворот раньше. Идти, как назло, с каждым шагом становилось всё тяжелее, будто ноги увязали в чём-то тягучем и липком, точно в болоте, даже воздух сопротивлялся, как при сильнейшем встречном ветре, и чем дальше, тем сильнее становилось это сопротивление. Звон бубенцов приближался гораздо быстрее, чем могла бы ехать тройка: судя по частоте, это должна была бы быть ленивая рысь, не более. Женя дёрнулся из последних сил и упал. В душе нарастала непонятная паника. Царапая ладони о сырой заледеневший снег, пополз к воротам, которые оказались теперь шагах в десяти, а за ними — словно огромные зелёные деревья вроде дубов, но видно их было размыто, нечётко. Звон раздавался совсем близко, стоял в ушах. Потом он прекратился, и Женя понял, что не успел.       За спиной стояла одна белая лошадь с шорами, запряжённая в маленькую чёрную карету. На козлах никого не было, и из кареты никто не выходил. Женя лёг лицом в снег и закрыл глаза.       — Ну что, Женечка, здесь останешься, или пока обратно вернёшься? — прозвучал в голове ласковый голос.       — Обратно, — без малейшего колебания ответил так же без слов.       Перекатился на бок. Перед глазами контуром мелькнул силуэт — то ли белый на чёрном, то ли чёрный на белом. Кажется, женский. Проснулся.       Было ещё темно — часа три, вероятно. Сильно болело сердце и было тяжело дышать. Женя сел в постели и долго смотрел в темноту. Сны подобные не снились уже очень давно, и Володька не снился. А чтобы столь буквально — такого, пожалуй, не было ещё ни разу. Но что ж, хотя бы спросили… Впрочем, это «пока» помнилось сильнее всего, будто маленькая отсрочка. И что там дальше? Быть может, настолько скверно, что лучше б согласился? Разбудить ли Генриха?       Растолкал его, сонного, но на вопрос «ты чего» не знал, что и ответить.       — Сердце болит, — сказал всё же.       Вздыхая, Генрих расспросил, как и где именно болит, зажёг лампу, накинул халат, привычно прошлёпал в кабинет. Вернувшись, дал выпить лекарство, уложил на подушку повыше, стал массировать руку. Думалось странно и сумеречно о том, что будет с Генрихом, если Жени не станет. Представлять этого не хотелось. За время службы хватало случаев, когда смерть ходила рядом. Последние пару лет она и без службы неизменно маячила на фоне. Но такое явное и однозначное её присутствие почувствовал впервые. Связано ли это с делом, в которое влез, или нет? Страха не было. Но прозрачная, спокойная тоска, ровно та же, что была во сне, никуда не ушла.       — Полегче? — спросил Генрих.       — Да, спасибо. Сон приснился. Пересказывать не буду, но не засыпай пока, если можешь. Хочу побыть с тобой.       — Что тебе приснилось? — Генрих лёг рядом и стал гладить по голове, перебирая волосы.       — Сказал же, не хочу пересказывать.       Настаивать Генрих не стал. Подумалось глупо — неужто на том свете всегда зима? Если судить по снам, выходило так, и это не нравилось. Уходить туда не хотелось. Засыпать — тоже. Мало ли… Вдруг опять?       — Расскажи лучше ты что-нибудь, — попросил Женя.       — Ну что тебе рассказать? — Генрих продолжал гладить, и в тот момент, когда его тёплая ладонь касалась, становилось полегче. — Хочу с тобой на дачу съездить. Пожить там. А вообще знаешь… Вот представь, если бы можно было нам с тобой завести усадьбу. И квартиру нашу себе оставить, но и усадьбу свою иметь. Здесь же, в Москве. Небольшую, вроде той, где я в детстве жил, только посимпатичнее. Дом маленький, но целиком свой, сад. Представляю почему-то на склоне, будто над Яузой… Или в Замоскворечье. Я бы пациентов принимал. А ты был бы штабс-капитаном, а может дослужился бы до капитана, а может и до полковника, но, в любом случае, ушёл бы в отставку.       — А что бы я тогда делал?       — Да что угодно. Дома бы сидел, гулял. Может, мне бы помогал. А может, книги писал бы. Охранял бы меня, конечно. А ещё я бы тебе подарил коня.       — Какого? — спросил Женя, не имея желания возражать и чувствуя, что снова засыпает.       — Серого. В яблоках. И ты выезжал бы на нём в офицерской форме — красивый-красивый! А в саду у нас росла бы сирень, вишни и яблони. И весной они бы все цвели, и над нашим забором была бы как будто пена из цветов, и земля была бы белой, как в снегу. Представляешь?       — Да. Это лучше снега.       Утром сердце уже не болело, хотя сон из головы всё не шёл. В первой половине дня выезжал на место происшествия. Долго ходил вокруг трупа с огнестрельным ранением в голову. Долго осматривал квартиру. И ничто, как и прежде, почти не трогало, ни единого чувства не родилось, и если и было тяжко, то только из-за послевкусия от сна да от нерешённой ситуации с Белкиным. Сидел на кухне, дописывал протокол, а мыслями был совсем в другом месте. Киреев крутился рядом.       — Что там по делу Келлера? — спросил Евгений почти машинально. — Не слышали?       — Нет, я этим не занимался с тех пор, — Киреев махнул рукой. — Слышал только, что арестовали эту… Волошину. Нашли там у неё что-то.       — Что нашли? — Евгений, мигом забыв про протокол, поднял глаза, и внутри всё сжалось.       — Да вроде локон какой-то. Ну и что-то там ещё. Но это я совершенно случайно узнал. Не выдавайте.       Евгений потёр лицо ладонью. Несмотря на слова Киреева, уверенности в виновности Волошиной не было. Даже напротив. Им, конечно, виднее, но… Интуиция, успевшая за последние недели замучить и заморочить совершенно, упорно говорила, что здесь ошибка. Интуиция не подводила за всю жизнь, кажется, ни разу, и случалось даже, уберегала от верной смерти что на войне, что в МУРе. Но руководствоваться только ею при раскрытии преступлений было, конечно, тоже преступно. А теперь даже и повлиять не мог.       Под вечер ушёл с работы пораньше. На троллейбусе по Садовому до дома родителей было близко. Заходить не стал, только мимо прошёлся. На разорённый храм Никиты Мученика, куда ходил всё детство и всю юность, смотреть не хотелось, и думать о том, что теперь внутри — тоже. Вспоминалось неизменно другое — почему-то весна, солнце и снег, не до конца ещё сошедший, и почки на деревьях, запах вербы, и как на каждую Пасху освящали куличи в церковном дворе. Всегда в этот день было солнце. Старый священник, проходя мимо сдвинутых столов, кропил весело и наотмашь, вода попадала на лицо — всегда хотелось, чтобы попала, — и в душе поднималась какая-то особая, невиданная в другие дни радость. Помнился уходящий высоко-высоко вверх голубой свод, и розовый с золотом иконостас, хор, лучше которого нигде не слышал, капающий на пальцы воск. Колокольный звон, как неотъемлемая часть жизни здесь, под боком храма. В детстве сюда водила мать, в юности иногда захаживал сам. Теперь не осталось ничего, от воспоминаний в груди было больно, как от незаживающей годами раны, но не вспоминать не получалось.       Зато у родителей всё было в порядке, ровно так же, как прежде. Окна второго этажа были распахнуты, душистая герань буйствовала, колыхались лёгкие занавески. Показалось, даже голос мамин услышал. Захотелось зайти к ним хоть на минуту, но нет. Сейчас было не до этого, могло повредить… Только во двор заглянул на секунду. Под вечер он всегда был тенист и холоден, зато ранним утром — даже теперь помнилось это ощущение раннего весеннего утра и счастья, а ещё больше — предвкушения счастья, — умытое прохладное солнце всегда первым делом заглядывало Жене в комнату, ровно так же, как теперь к ним с Генрихом.       Знакомой улицей, по которой ходил всю жизнь, дошёл до Елоховской, одной из последних пока ещё уцелевших и открытых. На то, что могут выследить и донести, было плевать, сейчас — особенно. Переодеваться казалось унизительным. Куда сильнее каждый раз смущало другое — Генрих. Хоть и убеждал сам себя, вслед Генриху, что любовь, пусть и такая — не грех, а всё равно в те редкие разы, что приходил, иногда зайти не решался и мялся в дверях. Отчего-то иногда Жене казалось, что своим присутствием он может осквернить это место. Иногда — напротив, что-то глубоко личное, чего никому, кроме Генриха, и не скажешь, казалось здесь простительным и живым, и находило молчаливое понимание и принятие таким, как есть, пусть и неправильным, и тогда Женя чувствовал себя маленьким-маленьким в чьих-то больших и тёплых ладонях. Сегодня было не до рассуждений и сомнений. Женя снял фуражку и решительно вошёл, стараясь не обращать внимания на подозрительные взгляды немногочисленных старух-прихожанок, прошёл в дальний угол, подальше ото всех, и сел на лавку. В прохладном сумраке дрожали и расплывались огоньки свечей. Каждый шаг, шёпот, звук веника, которым подметали пол, скрип дверей становился здесь объёмным и значительным и долго ещё звучал под сводами. Здесь хорошо было думать, только не умом, а сердцем.       Устав прокручивать в голове однообразные мысли и вспоминать прошедшую жизнь, Женя усилием воли выбросил всё из головы и некоторое время просто сидел и смотрел на огоньки, на тёмные лики, угадывающиеся в полумраке. В душу наконец-то снизошёл желанный покой, и стало почти всё равно, что будет. Жалеть ни о чём не получалось. Посидев так, безо всяких мыслей, поднялся и вышел наружу, в шумный и пыльный московский июнь.       Пока поднимался по скрипучей, набившей уже оскомину деревянной лесенке на второй этаж, успел несколько раз умереть и ожить. Бездумно прокручивал в голове кратчайшую из известных молитв. Сердце прыгало, в груди снова растекалась противная дрожь, но в дверь постучал твёрдо, по-военному, по-милицейски. Открыла соседка, невысокая полная женщина лет шестидесяти, в засаленном переднике и цветастом платье. Помнил её ещё по первому посещению сего дома в день убийства Келлера, но тогда опрашивал соседей не он, и теперь она, близоруко щурясь, всё вглядывалась в лицо но, видно, не узнала.       — Вам кого?       — Николай Дмитриевич дома?       — Нету его. Не вернулси ещё. Передать что?       — Нет, благодарю, — Евгений слегка поклонился, испытывая одновременно великое облегчение и досаду. — Я позже зайду.       И вновь были сумерки. Мялся у двери, на стремительно холодающей улице. Так и тянуло уйти домой — к тому же, не было гарантий, что Белкин вообще придёт сегодня: вдруг останется где-то ночевать? Он не отчитывался. И Генрих ждёт… На сей раз не предупреждён. Но к поздним возвращениям он давно привык, не должен как-то особенно волноваться. И уходить теперь было ещё тяжелее. Всё равно ведь будет тянуться эта мерзкая история вплоть до разрешения, и разрешать её придётся. Не будет давать покоя, будет отравлять жизнь. Не лучше ли закончить её скорее?       Белкин появился, когда Евгений был готов уже уйти. Было почти совсем темно, и он явился из ниоткуда — просто бесшумно соткался из темноты. Прежде случалось сердиться на Генриха, когда тот пугался из-за привычки Евгения ходить бесшумно, а теперь и сам вздрогнул. Белкин, казалось, даже не удивился.       — Вы ко мне, — сказал он по-привычке без вопросительной интонации, точно утверждая.       — Да, к вам, — Евгений помедлил пару секунд, прежде чем броситься в ледяной пугающий поток игры. — Я много думал после нашей вчерашней встречи.       Нашёл в себе силы приблизиться к Белкину и почти положить голову ему на плечо. Нет. Не положить. Но встать близко, совсем близко, глядя поверх его плеча. Так было проще. Он не видел глаз, а видел только профиль. Удивительно, только теперь подумалось: от Белкина не пахло ничем. Даже одеколоном.       — Что же вы надумали? — в темноте Белкин не побоялся тяжело положить ладонь на затылок, но притягивать к плечу не стал, сделал лишь намёк на поглаживание.       — Вчера я устал, да и всё это было слишком внезапно… Я готов.       — К чему вы готовы? — мягко и как будто безразлично спросил Белкин.       — Ко всему.       — Давайте поднимемся. Здесь холодно. И вообще, не лучшее место для разговоров, — Белкин приглашающе кивнул и первым зашёл в дом.       Он выглядел теперь странно безразличным. Казалось даже, что всё вчерашнее было сном. С новой силой Евгений усомнился в своих догадках, и на ступени вслед за Белкиным вступал в ещё большем смятении, чем час назад.       — Джек не скучает без вас? — спросил Евгений, когда вошли в комнату, чтобы хоть немного успокоить самого себя. — Весь день дома в маленькой комнате. Тяжело, должно быть.       — Я дверь обычно не запираю, он свободно ходит по дому. Иногда соседей прошу. Гуляют с ним, — Белкин встал около стола, так, что свет лампы светил ему в спину и лица его было не видно всё ещё стоящему у двери Евгению. — Так к чему вы готовы?       — Ко всему, о чём мы говорили вчера, — голос предательски садился, и Евгений проклинал Белкина за то, что заставлял всё озвучивать, но взгляда упорно не отводил.       — Что-то вы не слишком этому рады, — хмыкнул Белкин.       — Вы меня мучаете, — Евгений всё же отвёл и опустил взгляд. — Мне сложно говорить о таких вещах. Неужели вы не чувствуете этого?       — Чувствую. Но если вам сложно даже говорить, как же вы собрались…       — Люди разные. И язык у всех разный. Кому-то слова даются сложнее, чем действия.       На Белкина не смотрел, но видел, как он медленно приблизился. Осторожно отделил от двери, к которой Евгений, не отдавая себе отчёта, прилип.       — Давайте сядем, — интимно и горячо шепнул он куда-то в шею, и повлёк к дивану.       — В текущем контексте ваше предложение звучит двусмысленно.       — Мне кажется, что собственно связи со мной вы боитесь больше, чем ареста, — вздохнул Белкин. — И для меня это странно.       — Конечно, именно поэтому я к вам и пришёл.       Горячую ладонь Белкин устроил на колене, но как-то меланхолично, и более никаких попыток сближения не предпринимал. Евгений, будучи усажен, чувствовал себя ещё более стеснённо. Внезапно неприятно резал глаза электрический свет.       — Я тоже думал о вчерашнем разговоре, — сказал Белкин после минутного молчания и будто бы невзначай сжал руку на колене. — И пришёл к выводу, что я был неправ. Я слишком форсировал. По вам можно было понять и без вопросов, что вы не хотите и запутались. А я полез к вам, как мальчишка. Мне очень неловко.       Евгений, ожидавший чего угодно, только не этого, не знал, что и ответить. Как это расценить? Как игру и фальшь, или…       — Я на вас не сержусь, — пробормотал он.       — В любом случае, я считаю, что сейчас бессмысленно говорить об этом. Я не вижу, чтобы вы были готовы, хотя и говорите так. Да и сам я, может быть, не готов.       — Послушайте, — внезапно почувствовав жёсткость, Евгений развернулся к нему и убрал его руку с колена. — Не стоит додумывать за меня. Я сам решу, к чему я готов, а к чему — нет. Вы хотели меня — вот я, пришёл. Что вам ещё?       — Дело не в вас, — мягко усмехнулся Белкин и вернул руку на колено. — Дело во мне. Я считаю вчерашнее ошибкой со своей стороны. И я рад, что вы не согласились.       Вопреки словам рука, будто не принадлежащая ему, медленно и вкрадчиво поглаживала ногу, будто невзначай касаясь и выше. Возражать после всего, что наговорил ему, казалось глупым, а хладнокровие внезапно покинуло. Вспомнилось, как давеча развивал перед Генрихом теорию о прикосновениях. Евгений не нашёл ничего умнее, кроме как уронить голову на диванный подлокотник и терпеть.       — Что вы ко мне чувствуете? — спросил он наконец.       — Это очень, очень сложный вопрос. Моё чувство складывается из многих других. Простите, не назову это влюблённостью. Но я чувствую, что вы нужны мне. Меня тянет к вам и не отпускает мысль о вас. С тех самых пор, как я увидел вас впервые.       — И вы сразу поняли, что можете найти взаимность? — потребовалась изрядная выдержка, чтобы говорить спокойно и не отстраняться. — Как? В моей внешности ничего такого нет, я знаю это наверняка.       — Интуиция. Чутьё. Неужели у вас такого нет, и вы не отличаете «своих»?       — Нет. Может быть это потому, что я не ищу, — вновь брала злость на то, что оказался каким-то образом вычислен Белкиным, но больше — на наглую, уверенную его ладонь, что продолжала хозяйски поглаживать.       Оттолкнуть его было нельзя. Сам же согласился. И теперь, вроде как, должен был бы быть только рад.       — Но вы не жалеете, что я вас нашёл?       — Нет.       Это было правдой. Если для дела это нужно — что ж, это действительно хорошо…       Белкин отпустил так же внезапно, но ощущение присутствия его руки не покидало.       — Я не знаю, как назвать наши отношения, — невозмутимо сказал он. — Но пусть они будут. Можете называть их дружескими, как угодно. Я почти ни на что сверх этого не претендую… Вы позволите поцеловать вас, Евгений Петрович?       — Да, — прозвучало до того обречённо, что и самому стало противно.       Белкин приблизился, опасно придавив к дивану, и внимательно посмотрел в глаза. И снова — ничего в них. Ни лжи, ни сладострастной масляной плёнки, ни ненависти, ни симпатии. Пустыми они казались, будто стеклянными. Впрочем, того выражения, что натолкнуло на подозрения, сейчас тоже не было.       — Знаете, почему я задержался? — спросил он.       — Понятия не имею.       — Я ждал вас. На Петровке. Хотел объясниться. Потом подумал, что вы не на месте. Ушёл. А вы вон где…       — Я совсем недавно пришёл. Меня сегодня почти не было на Петровке.       — Это неважно.       Снова ничего не почувствовал. Сознание, видно, настолько не воспринимало Белкина как объект страсти, что и поцелуй с ним казался чем-то механическим и не несущим никакой смысловой и эмоциональной нагрузки. И впрямь во всём происходящем было что-то бездушное. А ещё подумалось, что рядом с Белкиным чувствовал себя совсем старым. С Генрихом такого не было, и совсем не потому, что Генрих был на одиннадцать лет старше. С ним ощущал и себя, и его ровно так же, как в год знакомства. С Белкиным оба казались Евгению сбрендившими стариками, по непонятной причине играющими в неестественную страсть — всё равно, с тайным умыслом со стороны Белкина или без него. Без, пожалуй, ещё более странно. Остро кольнуло осознание, что, не будь Генриха, рассчитывать ни на что в этом возрасте не мог бы. И, вероятно, не хотел бы. Был бы один. Старый, хотя прежде никогда пятьдесят три года не воспринимались как старость. Да и шестьдесят тоже. Всегда спокойно воспринимал себя на свой возраст. Теперь показалось, что вся жизнь в прошлом, хотя Белкин и говорил, что выглядит Евгений на сорок. Что, к слову, тоже было интуитивно неприятно, если не сказать хуже. Будто выглядеть хорошо и молодо в пятьдесят три — это неестественная редкость. Странно, раньше об этом совершенно не думал. С Генрихом будто отнимали друг у друга у времени, даже не помнили, какой нынче год, когда были вдвоём. И свой, да и Генрихов возраст никогда не мог назвать навскидку — не потому, что много, не потому, что мало, просто совершенно неважно.       — Приходите завтра, — сказал Белкин, когда поднялся, чтобы проводить. — В это же время. Или хотите, сходим куда-нибудь.       Подавив тоскливое чувство, Евгений согласился. Хуже всего было вот так, когда не чувствовал от Белкина явной опасности, начинал сомневаться, и тогда видел собственные действия ужасной, бессмысленной ерундой. Проходя мимо лежанки Джека, Евгений неожиданно для себя опустился рядом с ним, осторожно погладил по голове. Почему-то при взгляде на пса сжималось сердце.       — Обычно он чужих сторонится, — заметил Белкин. — А с вами ласков, надо же.       — Со мной что-то похожее, я никогда собак не любил, а он мне нравится.       — Да вы знаете, я тоже никогда особенно их не любил. Но вот, привык к нему.       — Зачем же завели?       — Так вышло.       — Давно он у вас?       — Три года.       Совсем уже прощаясь, Белкин сделал было движение навстречу, будто хотел поцеловать, но раздумал, и только проводил печальным взглядом. На улицу Евгений вышел в ещё большем смятении, чем заходил.       Зайдя домой, задержался в прихожей, рассматривал себя в большое ростовое зеркало. Всё в себе внезапно раздражало, казалось чужим, хотя прежде нравилось. Лицо выглядело уставшим и — не постаревшим, нет — но пустым и невыразительным. Будто ничего за душой. И в глазах — ничего.       — Да ты чего? — не выдержал Генрих, в третий уже раз выглядывая в коридор из кухни.       — Ничего, — хмыкнул Женя. — Старый. И ничего больше не будет.       Лицо у Генриха вытянулось, и он не сразу нашёлся.       — Дурак что ли? — спросил он наконец. — Ты меня каждый день решил новостями радовать?       — Может и дурак.       — Позволь узнать, что с тобой происходит.       — Я не понимаю, чего он от меня хочет, — устало пробормотал Женя то ли Генриху, то ли себе.       У Генриха на лице отобразилась некая болезненная догадка, он цепко схватил за запястье и повлёк не упирающегося Женю на кухню, усадил за стол и сел напротив.       — Выкладывай всё, что произошло. Что он тебе наговорил? Между вами что-то было?       — Ничего, — вздохнул Женя и рассказал всё, не исключая и того, с какими мыслями явился нынче к Белкину.       — Мне кажется, что ты ошибся, — заметил Генрих. — И в таком случае не всё ли равно, чего он хочет от тебя? Он, по крайней мере, повёл себя разумно и правильно, на мой взгляд. А вот ты… Ты мне обещал.       — Мне тоже всё больше кажется, что я ошибся. Кто тогда, если не он? Да кто угодно, по большому счёту. С чего я его стал подозревать? Теперь кажется, помутнение нашло. Посмотрел на меня не так. А насчёт того, что обещал… Я военный. Мне надоело играть в шпионов. И вообще всё это надоело.       — Ты сам полез к нему.       — Не совсем. Что мне было делать?       — Передать дело следователю и успокоиться, — прошипел Генрих.       — Нет. Я чувствую, что что-то не так. Какое-то несоответствие. И оттого, что я ничем не могу это объяснить, только хуже.       — У меня чувство, будто ты хочешь кому-то за что-то отомстить. За что-то конкретное, но всё равно, кому. Ты выбрал этого вашего подозреваемого за то, что он не так на тебя посмотрел. Может быть, он и виновен в убийстве. Но у тебя какая-то личная война, мало имеющая отношения к делу. Пока что он не даёт тебе повода растерзать его в праведном гневе, вот ты и злишься. Вот такое у меня складывается впечатление.       Женя помолчал, катая пальцем по столу крупинки сахара. Вспомнился некстати и сегодняшний сон.       — Ты вообще на моей стороне?       — Более, чем ты сам.       — Словоблудие.       Генрих сидел напротив, скрестив руки на груди и всем видом выражая скепсис и недовольство. О примусе, на котором надрывалась, дребезжа крышкой, кастрюля, он напрочь забыл.       — Я помню, — вдруг заговорил Женя, сцепив пальцы на столе в замок и упорно глядя на них, а не на Генриха, — мне было тогда года три. Может, немного больше. Мы с мамой гуляли тогда, не помню уже точно, где. Может быть, в Сокольниках. Там были деревья и заросли кустов, и я в них лазил. Я и сейчас, когда рассказываю, вижу это место. Солнце, зелёная трава, прогуливающиеся где-то вдалеке люди. А мать то ли читала книгу, то ли заговорилась с кем-то, это не важно. Я не видел её за деревьями, а она — меня. И как-то передо мной появилось две… ну, девочки. Постарше меня года на два или на три, не больше, но по ощущениям я был намного меньше них. Я даже не видел, как они появились и откуда. Кажется, вышли из зарослей, и как-то сразу ко мне.       — Боже, — Генрих поморщился, растеряв весь свой скепсис, зрачки его внимательно и отчаянно темнели.       — Не волнуйся, — усмехнулся Женя. — У одной из них, которая была постарше, в руке были осколки бутылочного стекла. И они как-то вдруг обе со странной настойчивостью стали уговаривать меня проглотить осколок. Я, конечно, сказал, что не буду, тогда они делали вид, что сами тоже глотают, — я видел, что они именно делали вид. Точнее, младшая, а старшая в это время стояла и внимательно смотрела на меня. Меня так поразило это тогда, и больше всего то, что они не сговаривались при мне, а будто специально шли ко мне за этим. Я отошёл, а когда обернулся — их уже не было. Я даже не помню, как они выглядели, помню только, что одеты были аккуратно. И глаза помню, хитрые, лисьи. Не помню, рассказал ли матери, кажется — нет, но помню, что был словно оглушён. Не от страха. Меня тогда поразило это до глубины души. Ты знаешь, я видел многое, и в детстве, и тем более потом. Это не было похоже на детскую жестокость, озорство или глупость, поверь, я и дрался, — мы иногда в кровь друг друга лупили с ребятами, — и видел, как животных мучают, это невыносимо мерзко, от этого разрывается сердце, но это всё равно не то. Меня потрясло тогда в этом что-то недетское. Я бы даже сказал, нечеловеческое. Ты знаешь, я совершенно отчётливо почувствовал странную ненависть к себе. Даже не просто ко мне, а как будто к чему-то во мне. Звучит странно, но сейчас мне кажется, что это как будто были не совсем люди. Боже, не усну ведь теперь… И потом, к счастью — редко, но мне приходилось чувствовать подобное в свой адрес. Это не просто человеческая злость или раздражение. Когда я стал заниматься этим делом, я уловил что-то похожее. Даже не исходящее от человека, а словно разлитое в воздухе. Ты знаешь, я не впечатлителен и меня сложно удивить или напугать, но тут мне с самого начала было ужасно нехорошо. И вот теперь вспомнил тот случай. Давно уже не вспоминал, может быть, с детства. Поверь, не испытываю удовольствия, ныряя в это. Мне гораздо приятнее жить в тёплом и понятном мире, где ты, наш дом, трамваи, болтовня о театре и о дачах, да даже где обычная моя служба с убийствами и грабежами. На войне. Под градом шрапнельных пуль я чувствовал себя куда комфортнее и увереннее. Там не было ощущения этой ненавидящей меня черноты, идущей через определённых людей. Она редко появлялась в моей жизни, но всё же появлялась, а значит, где-то фоном всё время была. И мне кажется, либо я положу ей конец, — и будто для этого я и живу, — либо она меня уничтожит. Не обязательно даже убьёт напрямую, даже если и не убьёт, я в конце концов потеряю себя, свет, и вообще всё, что… Словом, сам себя уничтожу. Прости, что говорю тебе это. Сам до конца не знаю, зачем, и надо ли. Может, ты и не поймёшь, и скажешь, что я схожу с ума.       Генрих притих и молча слушал, и глаза у него были большие и испуганные, как у зайца. Потом он опустил голову.       — Меня в детстве пытались утопить, — сказал он вдруг глухо. — Примерно при таких же обстоятельствах. Точнее, сделать, чтобы я сам утонул. И я тоже видел их в первый и последний раз. Так что я тебя, может быть, и понимаю. Я потом боялся и не умел плавать, пока тебя не встретил.       — Когда я стал повзрослее, я подумал, что, может быть, с кем-то у этих мразей и получилось, — заметил Женя. — Мне от этого больно и жутко.       — Ты говоришь, что должен победить эту черноту… Но ведь, согласись, это можно сделать только созидательно. Путём каждодневного самоконтроля и дисциплины, путём любви, но никак не кидаясь на неё с шашкой наголо…              — Нет, Генрих. Иногда всё доходит до такой степени, что без шашки не обойтись. А потом уже созидать. Как справедливо заметил как-то Александр Витальевич, эту дрянь привлекает свет. Как мух и комаров. Я давно уже заметил. Как только я даю слабину, — а слабиной может быть даже простая деликатность и «джентельменство», — меня пытаются сожрать. Те, с кем этого не происходит, становятся моими приятелями или друзьями, — как видишь, их у меня немного. Ну и ты. Как максимально возможная степень этого «не происходит».       — Ну ладно, — вздохнул Генрих и поднялся. — Позволь, я согрею тебя?       — Не хочу сейчас. Прости. Позже.       — А на рюмку померанцевой ты согласишься? Тебе не помешает. Но только одну.       — Ну что ж, давай. Ты опять готовишь без очереди, — хмыкнул Женя, наблюдая, как Генрих убавляет огонь и переставляет кастрюлю.       — Мне не сложно. Вот уйдёшь со службы, тогда наверстаешь.       — Наглец, — улыбнулся Женя впервые за день.       — Нет, я просто мыслю рационально. Ты устал, я же вижу. Тебя самого это всё давно не радует.       — Я бы хотел быть военным, — сказал Женя, привалившись к стене. — Но сейчас, в Советской армии… Нет. Я бы чувствовал себя ещё более чужим, чем теперь.       — Женя, это было бы самоубийство, — понизив голос, Генрих внушительно на него глянул. — Ты же видишь. Уходи совсем. Бросай это дело и уходи. Тебе только гордость не даёт уйти в отставку, я прекрасно это вижу. Ничего, привыкнешь к чему-нибудь более мирному.       Он вдруг совсем посерьёзнел, но ничего больше не сказал, только налил Жене и себе померанцевой и, предусмотрительно убрав бутылку, снова сел напротив.       — За твоё душевное равновесие, — сказал Генрих, чокаясь. — И за моё спокойствие.       Он взял из голубой купоросной вазочки одну клубничку и стал задумчиво её рассматривать.       — Тебе идёт этот цвет, — заметил Женя.       — Какой?       — Как у вазочки.       — Да? — Генрих поднял голову, и глаза у него весело заблестели, переключить его было просто, и это трогало. — Я как-то видел шёлковый шейный платок такого цвета и не купил.       — Если увижу, я тебе куплю.       — Ты что. Это было так давно.       — Ну и что? Жизнь, как ты говоришь, не кончилась. Думаю, хватает и теперь шёлковых платков.       Генрих блеснул глазами и внимательно, тепло посмотрел на Женю, чуть наклонив голову набок.       — Да, ты прав, — серьёзно сказал он.
209 Нравится 80 Отзывы 62 В сборник
Отзывы (6)