Часть 8
21 сентября 2024 г., 09:37
Следующие две недели прошли муторно и странно, как в полубреду. Поначалу виделись с Белкиным почти ежедневно, и чем дальше, тем сильнее Евгению казалось, что ошибся. Как идёт официальное расследование он не знал и старался лишний раз об этом не думать. О каких-то косвенных доказательствах слышал, но прямых не было. И всё же сроки шли, а с Белкиным дело не двигалось. Несколько раз он водил в Консерваторию, и приходилось сидеть с ним, изнывая от тоски и скуки и прокручивая в голове варианты дальнейших действий. Но ничего не помогало. Когда были у него дома, он по-прежнему не инициировал ничего, кроме поцелуев, прекратил лезть с инициативой и Евгений. Иногда во время поцелуя Белкин позволял себе скользнуть руками по спине и по бёдрам или сжать за бока, и тогда сердце неприятно и тупо замирало, но дальше не случалось ничего. Казалось теперь, что, если ошибся, всё происходящее выглядит и будет выглядеть ещё неестественнее и глупее, и как выпутываться? Но пока Евгений решил не прекращать свиданий. Мало ли. Вдруг он всего лишь тянет время, держит паузу между убийствами, хочет усыпить бдительность? Может ведь быть и такое. Но от мысли, что ошибся, становилось всё более и более неловко.
— Вы никогда не приглашаете меня к себе, — без упрёка заметил как-то Белкин, когда прогуливались с ним в парке ЦДКА вокруг пруда.
— Да, — сказал Женя и остановился под старой плакучей ивой, чтобы не идти след-в-след за людьми. — Я думаю, это небезопасно. Сосед может догадаться и донести. Он очень проницательный.
— Что, такая непримиримая позиция? — хмыкнул Белкин.
— Ужасно, — вздохнул Евгений, щурясь на солнечные блики в пруду. — В тридцать четвёртом он радовался: наконец-то, говорит, прижали этих…
— Странно. Не хотите переехать ко мне? В комнату Виктора вы вряд ли захотите, но и в моей найдётся место… Или хотя бы ночевать приходите иногда.
— Благодарю, но это лишнее. Мне удобно и у себя, а взгляды соседа мне не мешают жить, — пробормотал Евгений, чувствуя, что ещё немного, и начнёт оправдываться. — А у вас как с соседями? Не пьют, не буянят?
— Нет, спокойная пожилая пара. Пьяными не видел ни разу, шумят редко. Не сказать, что любопытны. Иногда вообще по месяцу их нет, уезжают в деревню к родне.
— Повезло вам, — задумчиво сказал Евгений и, сунув руки в карманы, снова зашагал по дорожке, глядя себе под ноги.
Вспомнились слова Волошиной о том, что Келлер тоже не водил её к себе. Стеснялся, якобы, соседей-алкоголиков. Может, к слову пришлось, и он этой фразой обобщил неустройство, коммунальную грязь и простые нравы обитателей квартиры? Или она так поняла? А вдруг он не хотел вести её к себе, потому что всё же опасался её? Было, чего опасаться? Что-то там нашли у неё на квартире, какой-то локон, что-то ещё подозрительное. А отговорка про соседей, гляди-ка, весьма удобна. Евгений и сам не мог представить, что приведёт Белкина в их с Генрихом квартиру, даже ради дела. Нет. Это было немыслимо.
— Вам со мной скучно?
— Нет, — соврал Евгений. — Я не слишком общителен, и на службе устаю. Зачем я вам, ума не приложу…
— На вас приятно смотреть. Вы словно напоминаете мне о чём-то давно потерянном. И беседовать с вами мне нравится. Вы довольно много знаете.
Евгений вежливо поблагодарил, хотя самому от обсуждений итальянского и голландского Возрождения и разного рода музыкальных пьес хотелось выть и лезть на стены. Ежевечерние три-четыре часа отбывал как повинность, и поцелуи, пожалуй, были хотя и не слишком приятной, но всё же самой яркой деталью этих встреч. Белкин же, казалось, ничем не тяготился вовсе.
К середине второй недели Евгению начало казаться, что он сходит с ума. Генрих уже не спасал. Решено было сделать паузу. В конце концов, и Генрих ведь с самого начала советовал ускользать. Потерять можно было таким образом только время, но в бесплодных и однообразных совместных вечерах оно терялось ещё вернее. А так, если Белкин заинтересован, то найдёт способ Евгения поймать. А уж он будет готов к встрече.
Несколько раз Белкин без договорённости встречал после службы, ходил взад-вперёд по другой стороне улицы, вдоль забора Новоекатерининской, и высматривал Евгения, как лунь. Помня об этой его привычке, Евгений стал уходить, практически убегать со службы с другого хода, чувствовал себя при этом паршиво, и сердце отчего-то панически колотилось. Сослуживцы заметили странность уже на следующий день и стали строить дурацкие теории, но правды не добились. Домой влетал и почти падал к Генриху на руки. Разговоров о службе больше не вели. На вечерние телефонные звонки не отвечали, либо трубку брал Генрих и говорил, что Евгений Петрович ещё не вернулся. О том, что таким образом Евгений сам сводит почти к нулю возможность разоблачения преступника, думать пока не хотелось.
Как-то утром, на четвёртый день этих пряток, вышли с Генрихом вместе, Евгений — на службу, а Генрих — в аптеку, успеть перед первым пациентом. Чей-то взгляд почувствовал на себе почти сразу, едва вышли из подъезда. Генрих по привычке болтал и ничего не замечал. Евгений осторожно огляделся и встретился взглядом с Белкиным, который стоял у ограды бульвара. Едва одёрнул себя, чтобы не удержать Генриха за руку, остановился. Белкин прекратил смотреть в упор и подошёл, поздоровался с обоими.
— Вы что же, Николай Дмитриевич, ждали меня? — спросил Евгений, пытаясь скрыть досаду и изобразить удивление. — Как вы меня нашли?
— Вы внезапно пропали куда-то, не предупредив. По телефону я застать вас всё никак не мог. Подумал, что с вами что-то случилось. Узнал в справочной. Думал подождать вас здесь. Если пойдёте утром на службу — значит, всё в порядке. Если нет, я бы поднялся и узнал, что с вами.
— Всё в порядке, — сказал Евгений, — Я почти не ночевал дома, было очень много работы. Да и теперь… Я всё время в разъездах, меня и в Управлении сложно застать. У вас какое-то дело ко мне?
— Понял. Что ж, рад, что всё в порядке. Дело не срочное. Всё то же, что мы обсуждали с вами. Хотел спросить вашего совета, но это когда вам будет удобно.
От необходимости решить что-то тут же стало неприятно. Краем глаза Евгений видел, как Генрих, почти не таясь, внимательно и остро рассматривает Белкина, кажется, догадавшись, кто перед ним.
— Давайте встретимся сегодня вечером у «Эрмитажа», — сказал Евгений. — Часов в восемь. Думаю, час я смогу вам посвятить. Или хотите, вызову вас к себе в кабинет?
— Нет-нет, что вы. Это лишнее. Давайте у «Эрмитажа».
— Хорошо. А теперь простите, мы со Степаном Фёдоровичем спешим, нужно до службы успеть в одну инстанцию.
Евгений мельком поклонился Белкину и зашагал прочь. Генрих, тоже попрощавшись, догнал.
— С чего я вдруг Степан Фёдорович? — взволнованно говорил он, кажется, не вполне ещё придя в себя.
— Не хочу называть ему тебя по имени. Сам не знаю, почему.
До конца бульвара добежали в каком-то странном смятении и остановились на площади. Оглянуться и проверить, не идёт ли Белкин следом, было никак невозможно. Генрих, напрочь забыв про аптеку, опомнился первым, кивком головы пригласил следовать за собой и нырнул в метро. На метро ездили редко, предпочитая трамваи, троллейбусы или такси. Замкнутое пространство сумрачного подземелья угнетающе действовало на обоих, но теперь это показалось неплохим выходом. Сбежав по эскалатору, Генрих забавно заоглядывался, решая, в какую сторону ехать, потом вклинился в толпу народа и, поболтавшись в ней, свернул к пути в сторону Парка Культуры. Женя следовал за ним, стараясь не потерять в толпе его белобрысую голову и светлый пиджак.
— Что, сердечко ёкнуло? — нервно усмехнулся Женя, почти прижимая нахохлившегося Генриха к дверям.
— Нет. Но эта слежка мне в высшей степени неприятна. Хочу обсудить всё точно без посторонних ушей.
— Согласен. Надеюсь, мы не слишком откровенно убегали.
— Всё равно, — буркнул Генрих.
Вышли на Дворце Советов, пошли по Гоголевскому.
— Что думаешь? — спросил Женя у молчащего Генриха.
— Ничего определённого. На убийцу он не похож…
«Много ты их видел», — подумал Женя, но промолчал.
— …но такого вторжения в нашу частную жизнь я не хочу. Это уж слишком. Сегодня ты встретишься с ним, а в половине десятого буду ждать тебя на вокзале. Поживём на даче.
— Послушай, я не могу обещать. Повернуться может по-разному. Если он сегодня проявит себя, это же только лучше. Хотя, конечно, после того как ты его видел и узнал, что мы договорились о встрече… Вряд ли он нападёт сегодня. Но исключать этого я не могу. Так что не могу тебе обещать, что уложусь ровно в час.
— Ну хорошо. Тогда приходи домой, и поедем на такси.
— Ладно, — согласился Женя.
Ночевать дома теперь, под наблюдением Белкина, не хотелось и самому, всё равно — виновен он или нет, было не по себе.
— Ты всё ещё думаешь, что он убийца? — спросил Генрих.
— Я не знаю. У меня никаких доказательств. Интуиция же даёт противоречивые сведения. Он в высшей степени благообразный гражданин, прямо божий одуванчик, только что крестиком не вышивает. Ко мне почти не пристаёт. Дело никуда не движется, а беседовать о Петрарке я больше не могу. Я скоро сам умру от этих разговоров, меня даже душить не придётся.
Генрих фыркнул.
— Ты не боишься, что он что-то заподозрит о нас с тобой?
— Я сказал ему, что ты убеждённый враг мужской любви. И что я не приглашаю его к себе потому что боюсь, что ты донесёшь.
— Господи, — простонал Генрих, смеясь. — Всё это напоминает какой-то дикий водевиль. Если не знать подоплёки. Мне не понравилось, что он следит за тобой. С другой стороны, если он влюблён, его можно понять. Я и сам бы следил за тобой, может быть.
— Он говорил, что не влюблён, — вспомнил Женя.
— Ну, привязан. Ты и правда исчез внезапно для него. Он мог думать, что с тобой что-то случилось на службе или тебя арестовали.
— Мне кажется, ты пытаешься его оправдать, — заметил Женя, внимательно глянув на Генриха.
— Пока его не из-за чего оправдывать, — пожал плечами Генрих. — Но повторюсь, слежка меня категорически не устраивает. Решайте свои дела в другое время и в другом месте. А на ночь я буду забирать тебя на дачу. Тебе нужен нормальный отдых, а не это вот…
— Это сильно усложняет мою задачу, но мне слишком хочется согласиться с тобой.
— Послушай, — сказал вдруг Генрих и даже остановился. — Допустим, он убийца, и ты поймаешь его с поличным. А если нет? Это ведь может продолжаться до бесконечности.
— Я думал об этом, — Женя посмотрел на кроны деревьев, что шевелились на ветру, как море. — С Келлером, — это убитый, — он был знаком давно. И если убийца — он, то они довольно долго общались, прежде чем… Ты знаешь, я всё больше склоняюсь к мысли, что ошибся, и мне от этого неловко. Но что-то не даёт мне покоя.
— Жажда острых ощущений, — недовольно фыркнул Генрих. — Бандитов стало в разы меньше, чем двадцать лет назад, ты давно уже скучаешь, и вот такой случай. А тебе Петрарку читают. Понимаю твоё разочарование.
— Ты не прав. Я действительно чувствовал себя лучше, когда почти каждую неделю были погони и перестрелки. Рутину и бумажную работу я не люблю. Но не такой же я дурак, чтобы устраивать себе такие развлечения. А от того, что он меня выследил, у меня до сих пор мурашки. Подожду ещё. Дам ему возможность себя проявить.
— Что в таком случае движет тобой сейчас? С чего к тебе вернулось это служебное рвение?
— Я не терплю насилия, — жёстко сказал Женя. — Я его ненавижу. Если он виноват, то это вызов лично мне. А теперь мне пора на работу. Езжай домой, думаю, он не будет тебя караулить у подъезда.
— Мне хочется проводить тебя, — вздохнул Генрих. — Разрешишь? До приёма у меня ещё целых два часа.
Днём, когда обсуждали очередную текущую задачу, невзначай поинтересовался у Киреева, не слышно ли чего нового про дело Келлера и про арестованную Волошину.
— Слышал некоторые подробности, — Киреев выглядывал в окно и вкусно затягивался папиросой. — То, что нашли в медальоне локон каких-то мужских волос — это ерунда, по-моему, хотя его тоже забрали до кучи. Помада красная — вообще смешно, у редкой бабы этого добра нет. А вот тот факт, что до Келлера двое её возлюбленных погибли — это уже настораживает.
— Как? — вскинулся Евгений. — Мне она не говорила. Причина смерти?
— Один по официальной версии от осложнений гриппа скончался, одноклассник её. Прямо перед выпуском. А другой год назад под поезд попал. Причём при ней. Что не рассказывала — понятное дело. Кто же под себя копать будет. Может, думала, что не вскроется. Её тогда, после истории с поездом, не привлекали, сказали — несчастный случай. А теперь психиатрическую экспертизу будут делать.
— Но то, что она это скрыла, как раз наводит на подозрения. Я задавал ей вполне конкретный вопрос.
— Кто разберёт, — пожал плечами Киреев.
Присев на подоконник, Евгений почти машинально вытащил из кармана пачку «Казбека», припасённую сугубо для встреч с Белкиным, и закурил. На душе почему-то было на редкость мерзко. Но что ж, если это она, тогда всё решается. Только поверить до конца всё же что-то мешало. Прямых доказательств нет, и всё могло быть случайным совпадением. Поразмыслив, Евгений решил всё же пока не отметать версию с Белкиным, да и отсутствие некоего третьего лица тоже не было доказано.
На встречу к Белкину пришёл даже раньше восьми. Невыносимо хотелось, чтобы всё разрешилось сегодня же. Могло же отдаление Евгения в течение последних дней заставить его форсировать события? Белкин ведь наверняка почувствовал, что может потерять его совсем, раз начал следить. Или прав Генрих, и он просто волновался? Ждать пришлось недолго, Николай Дмитриевич и сам явился раньше. Выглядел он, как показалось, неважно, сутулился больше обыкновенного, и даже действительно опирался на трость.
— У вас какие-то неприятности на службе? — спросил он после приветствия.
— Нет. Но очень много работы. Какое у вас было ко мне дело?
— Просто хотел вас видеть, — Белкин неожиданно взял под локоть и повёл ко входу. — Думал, что-то случилось. Скажите, этот Степан Фёдорович и есть тот ваш сосед?
— Да, это он и есть, — проговорил Евгений с неприятным чувством. — Я скорее ушёл сегодня от вас, чтобы он ничего лишнего не подумал.
Белкин надолго замолчал. Дойдя до свободной лавочки в безлюдном уголке он сел и внимательно посмотрел в глаза Евгению, будто хотел что-то прочесть в них.
— Вы знаете, что среди самых непримиримых преследователей гомосексуализма есть много тех, кто тайно питает склонность к мужчинам? Может быть, даже не всегда осознавая это.
— Впервые слышу. Никогда не вникал в эту тему. К чему вы клоните?
— Мне кажется, он и сам… Впрочем, не хочу ни в чём вас убеждать. Он никогда не приставал к вам?
— Вздор, — фыркнул Евгений. — Конечно нет. Иначе я бы съехал. К тому же, он регулярно водит женщин. Человек он неплохой. И всё же я не хотел бы рисковать.
Белкин вздохнул и уложил руки и голову на набалдашник трости.
— Вы про меня что-нибудь рассказали?
— Ничего особенного. Сказал, что вы проходите свидетелем по одному делу и опасаетесь за свою жизнь. И что я вам содействую в этом плане.
— Про убийство Виктора ничего не слышно? — спросил вдруг Белкин.
— Арестована одна барышня, — Евгений откинулся на спинку лавки и прищурился, внимательно наблюдая за реакцией. — Вероятно, это она. Но подробностей я не знаю, как вы понимаете. Да и своих дел у меня хватает. Домой ночевать не прихожу.
Белкин не сделал ни единого движения, так и сидел, положив голову на набалдашник. Спина была ссутулена. Казалось, он о чём-то задумался.
— Что ею двигало, интересно знать? — произнёс он.
А что двигало им, если убийца он? Евгений не раз задавал себе этот вопрос. Предположить можно было что угодно, но представить… Душевное расстройство? Он был совершенно не похож на сумасшедшего. Что-то такое, о чём и помыслить было страшно. Что-то рассудочное и холодное, как будто обладающее самостоятельной волей и рассудком, помимо него… Евгений тряхнул головой, прогоняя бредовые мысли. Помешательство. У Волошиной или у него, не всё ли равно. А сумасшедшие, сколько доводилось их встречать, за исключением, разве что, явно невменяемых, всегда были феноменально хитры и изворотливы, и в своих действиях прекрасно отдавали себе отчёт, вменяемости не теряли, в ущерб себе и своим интересам — так, как понимали эти интересы, — не действовали никогда. Для иных это становилось неплохим инструментом для манипуляций. Вспомнилось, как один латентный шизофреник, обвиняемый по сто пятьдесят второй, пытался изображать припадок на допросе, патетически кричал о том, как несчастен и непонят, пускал пену изо рта, закатывал глаза, раздевался и выдавал поток красочного бреда, но от Евгения тогда не укрылся острый, внимательный и совершенно трезвый взгляд, мельком брошенный на него: «смотрят ли? верят ли? участвуют ли в спектакле?». Евгений тогда подыграл, а потом вдруг со всей дури грохнул по столу тяжёлым пресс-папье, так что едва не оглох сам. Возмущённое и напрочь лишённое истерических нот: «Вы что делаете? Вы с ума сошли?» было ожидаемым ответом. Случаев, когда человек действительно не понимал, что делает, было всего два, и о психической болезни там речи не шло, только о припадке ярости. Здесь же… В случае с убийством Келлера казалось, что понятие «душевная болезнь» в данном случае имеет не медицинское, а скорее какое-то иное значение.
— Не знаю. Будет назначена экспертиза, вероятно. Я думаю, что это помешательство. Иррациональная потребность делать зло, непонятная мне. Скорее всего, на эротической почве. Вас не вызывал следователь?
Только теперь Белкин оторвался и обернулся на Женю.
— Нет. А должен? Я сообщил всё, что знал.
— Это на его усмотрение. Если нет, значит, хватило того, что вы рассказали мне. Давайте пройдёмся. Вы что-то хотели ещё мне сказать?
— Мне не хватало вас, — сказал Белкин. — Хотелось видеть вас, трогать, гладить. Говорить с вами. Не сердитесь, что я пришёл сегодня к вам?
Евгений почувствовал, как по загривку от его вкрадчивого мягкого голоса пробегают мурашки.
— Не сержусь, но лучше всё-таки договариваться со мной заранее. Меня могло и не быть дома.
— Хотите, пойдем ко мне? Может, останетесь ночевать?
— Нет. Давайте пройдёмся здесь. Могу проводить вас до дома, и поеду. Я страшно устал, а ещё надо обдумать кое-что по службе. И потом, зачем ночевать? Это тесно и неудобно для обоих, а насчёт близости мы с вами обсудили и закрыли вопрос уже давно. Если я вас правильно понял.
— Полагаю, с вами нужно сближаться постепенно, — мягко произнёс Белкин, и Евгений чуть не выругался вслух. — Но нет, так нет. В другой раз.
До темноты гулял с ним, а как стало темнеть — предложил проводить. В парк ЦДКА постарался завести как бы случайно. Масляно темнел пруд, гуляющих почти не было. Евгений увёл Белкина под ивы, скрывающие от посторонних глаз. Сел спиной к Белкину, на ствол, распростёртый почти горизонтально над землёй. Был, конечно, риск спугнуть, навести на подозрения, но небольшой. Была и возможность закончить это дело. Хотелось даже спросить напрямую, не он ли убил Виктора, — пару раз такое срабатывало, впрочем, и убийства те были куда менее спланированные и расчётливые. Снова по спине ползло липкое, тягостное и неприятное ощущение, как в первый день, когда был обнаружен труп. Тихо, кладбищенски шелестели ивовые листья на почти неощутимом ветру.
— Ничего, что мы пришли сюда? Вам не страшно тут ходить? — спросил Евгений. — Я почему-то люблю такие места. Нет людей, хорошо думается.
— Понимаю вас, — спокойно ответил Белкин и сел рядом. — Мы любили ходить сюда с Виктором. Как ни странно, у меня нет неприятных ассоциаций. А бояться… Вы же сказали, преступница арестована, да и мы вдвоём.
— Я скорее про иррациональный страх.
— Такого нет. А у вас?
— Тоже. Я многое видел. Да и по природе невпечатлителен.
Врал. Страха действительно не было, но муть обволакивала, тоска грызла сердце. Нападения не боялся. Сам воздух давил настолько, что становилось невыносимо от разлитого в нём зла. Пытался понять, откуда оно идёт, — от места, в котором совершилось убийство, или от Белкина, а может быть вообще изнутри, — и не мог. Человек, сидящий рядом, определённо, не пугал, но близость его была неприятна, как и прежде. Неприятна была неизвестность, таившаяся в нём. Неприятно было, если ошибся и зря затеял всю эту тягомотину, к тому же в таком случае и некрасиво по отношению к одинокому человеку, которому подал надежду. Сам не лез к нему первым, да, но всё-таки. Прав или нет, понять было сложно. Интуиция молчала. Если виновна была Волошина, легче бы не стало. Такой же мрак, такая же липкая муть. Так и не дождавшись нападения, Евгений предложил идти по домам. Белкин оставался спокоен и невозмутим, разве что самую малость печален.
Генрих ждал, не скрывая волнения. Трогательно собранный им для обоих саквояж уже стоял в прихожей.
— Как ты поздно, — посетовал Генрих, переодеваясь, и добавил встревоженно: — Он не следил за тобой? Мы не наткнёмся на него у двери?
— Не должен. Я проводил его до дома и слежки не заметил. Как видишь, сегодня ничего завершить не удалось. Склоняюсь к мысли, что он невиновен. Вообще не волнуется. Хотя я водил его на место происшествия. Он являет собой воплощение благородной печали. На показное хладнокровие непохоже. Напасть не пытался, хотя я дал ему хорошую возможность. Легко меня отпустил. Ничего подозрительного. И всё же представить, что он может ходить сейчас под нашими окнами, мне страшно. Сам не знаю, почему. Хочется задёрнуть занавески, погасить свет и запереть дверь. И лечь на пол.
— Ну Женечка! Не волнуйся ты так, — Генрих появился из спальни, переодетый в светлый летний костюм. — Понимаю, как тебе неприятно, я и сам недоволен, но мы сейчас уедем, и там он точно тебя не найдёт. А потом это дело решится, всё будет хорошо… Ты объяснишься с ним, скажешь, что не готов к отношениям и хочешь их прекратить… Вот и всё. Он не похож на человека, который после этого будет преследовать.
— Я бы не был так уверен, — хмыкнул Женя, машинально проверил на всякий случай наган и подхватил саквояж. — Ты так говоришь, будто уже наверняка известно, что он невиновен. И вообще, в людях такая бездна иногда скрывается, что все эти «похож-не похож» не говорят решительно ни о чём.
— Значит, будешь жить на даче, пока это не кончится.
— Мне противно прятаться. И задача у меня совершенно другая.
Погасили свет и тихо вышли. Не сговариваясь, старались не шуметь. Будто и правда убегали. Бежали от этой вязкой, мучительной пелены, что затягивала и не давала думать ни о чём ином. Казалось, даже Генрих начал её ощущать. Перед тем, как выйти на улицу, Женя помедлил у тяжёлой двери подъезда, глубоко вздохнул. На улице никого не было. По крайней мере, не было видно. Только одинокий лакированный таксомотор, вызванный Генрихом, ждал у тротуара. Генрих распахнул дверь и первым забрался в тёмный прохладный салон, назвал адрес, отобрал у Жени мешающий саквояж, затолкал его куда-то вниз и тут же схватил Женю за руку, словно боялся, что он убежит. По дороге Женя смотрел в окно, сначала на освещённые яркими фонарями улицы и дома с окнами, светящимися разными цветами, потом на сумрачно мелькающие под тёмным небом поля, леса, берёзки. Генрих потихоньку пододвигался ближе, потом тепло приткнулся под бок, взял за руку совсем уже по-хозяйски, уложил голову на плечо и неожиданно уснул. Таксиста он почему-то совсем не опасался — может быть, рассчитывал на темноту. Когда приехали, он как будто и не сразу вспомнил, где находится, спросонья потянулся было целовать.
Дом был хотя и чужой, но ощущался уже немного своим. Оставленные ещё в прошлый раз то там, то сям вещи, не выветрившийся лёгкий запах духов Генриха, привезённое из дома постельное бельё и другие важные мелочи делали из съёмной дачи вполне себе их с Генрихом гнездо. А такие уже собственные её черты, как скрип половиц, увитая виноградом небольшая терраска, запах жасмина, растущего под окном, бьющиеся в окна мотыльки и маленькие ходики на стене делали это гнездо только уютнее. По-быстрому поставили самовар, выпили чаю, и Генрих в крохотной комнате-спаленке стал разбирать стоящую под окном кровать, старательно взбивая перину и подушки, будто и впрямь хотел устроить гнёздышко.
— Забирайся к стене и ложись, — велел он, а потом погасил свет и лёг сам, сразу прижался, вмял между стеной и облаком перины, укутал в одеяло и обнял поверх него обеими руками. — А теперь засыпай. Тут тебя точно никто чужой не найдёт. Дверь я запер. Ты в безопасности. И я тут, с тобой.
— Да ты сам что ли испугался? — не выдержал и засмеялся Женя. — Я-то не боюсь. Но спасибо тебе…
— Просто я чувствую, что сейчас это нужно сказать. Тебе и себе. Хотя бы для того, чтобы тебе спалось хорошо и ты не пинал меня во сне коленками.
Женя заворочался. Сквозь тонкую занавеску светила луна. И действительно, приятно было знать, что сюда-то уж точно никто лишний не придёт. Не будет ходить вокруг дома, за этими тонкими, в пару досок, стенами, не будет заглядывать в окна, приникая к стеклу… Мысль понесло в неприятную сторону. Представилось, как Белкин стоит у дома на Чистопрудном, не сводя взгляда с тёмных окон. Представился долгий, надрывный звонок телефона в пустой квартире. А может быть и в дверь. Женя крупно вздрогнул и снова заворочался, приткнулся поплотнее к Генриху, излюбленным жестом спрятал лицо у него в плече и закинул ногу ему на бок. Так теперь было действительно спокойнее и теплее. Но фантазия-то… С чего разыгралась? Разумеется, никуда Белкин не попрётся на ночь глядя, и звонить по телефону, а тем более в дверь не будет. И нет в этом никакой жути. Всё в порядке. Генрих сказал правильно. А когда вернутся в Москву — надо будет ещё немного последить, и если результата не будет, поговорить с Белкиным, извиниться и больше не видеть его никогда. Не мучить его и себя. Волошину уже арестовали, и вникать в это дело не хотелось, следователь и сам не дурак…
— Генрих!
— М?
— Спишь?
— Уже нет.
— Скажи, можно убийство каким-то образом замаскировать под осложнения гриппа?
— Мм… Ну чего ты? — Генрих, мгновенно успевший было заснуть, тепло копошился. — Можно, наверное, сердечное сильное дать. Но замаскировать… Экспертиза выявит. Если она будет проведена. А если не будет, то много чего можно… Ну что ты опять? Спи.
— Генрих.
Генрих, взлохмаченный, приподнялся на локтях и воззрился на Женю. В темноте недовольно поблёскивали сонные глаза.
— Я тебя охраняю.
— Спасибо, что сообщил, — Генрих засмеялся и упал обратно, вернул Женину голову к себе на плечо.
Странно, но всегда, даже и в лютые послереволюционные годы, зная, что охраняет Генриха, чувствовал и себя защищённее и спокойнее. Вот и теперь, стоило сказать это, и уже не тревожили московские образы, и безопасной и мирной казалась оставленная ненадолго квартира. А даже если бы и принесло кого сюда, не иррациональную парализующую жуть бы чувствовал, а раздражение и злость. Но никого не было, был только Генрих, снова уснувший, и спокойная дачная ночь. Мучившая весь день вязкая тягостная пелена рассеялась, здесь ей места не было.
Не вернулась она и на следующее утро. Было оно умытым и ясным, свежим, чуть прохладным и солнечным. Даже проснулся, вопреки обыкновению, рано. Генрих уже хозяйничал где-то на улице. Когда Женя вышел умываться, нашёл его у забора, обрезающего сухие малиновые ветки.
— Не лень тебе?
— Нет. Я с утра вышел — так некрасиво…
Ледяная вода из умывальника окончательно смывала сон и вчерашние тяжёлые мысли. Солнце начинало припекать. Московские дела казались далёкими и немного нереальными, и никуда не надо было ехать — благо, выходной. Женя лёг в висящий между двух лип гамак, поближе к Генриху.
— Здесь надо будет хорошенько всё убрать, — говорил Генрих. — Старые ветки обрезать, постричь траву на полянке, с цветами повозиться. Садик хороший, но немного заброшенный. Малина вот. Сухих веток больше половины. Но хотя бы ягоды будут. Можно будет варенье сварить.
— Не люблю варенье, — лениво фыркнул Женя. — В юности тётка варила в Пушкино, в большом медном тазу, а мне всегда жаль было, что из хороших живых ягод пудами делают приторную дрянь, которую потом никто не ест. Разве что вишнёвое с косточками, из-за ностальгии. Да и то… Одной банки хватит года на три, но не десять же. Лучше уж птицам оставить, если девать некуда, им куда нужнее.
— Здесь не будет на десять банок. И потом, малиновое лечебно.
— Лучше водки выпить.
— Зануда, — засмеялся Генрих. — Крыжовниковое с блинами ты любишь, не ври. Сейчас скажешь, что и за цветами ухаживать не надо, пусть растут как в природе.
Многоцветье и разнотравье было пятнами разбросано по небольшому садику, радовало глаз и розами, и бархатцами, и какими-то разноцветными ромашками, и длинными сиреневыми и розовыми хвостами, и синим дельфиниумом, и колосками декоративных трав, и чем-то, что ещё только обещало зацвесть. По забору стелилась уже отцветшая каприфоль. Но было всё это великолепие заросшим и неухоженным, поросло сорной травой, где-то сиротливо торчали так и неубранные прошлогодние засохшие стебли. Цветник явно требовал руки Генриха.
— Этого не скажу. Мне нравятся ухоженные клумбы. Знаешь, как бывает в монастырях. Много-много разных цветов, и безмятежность какая-то от них, кажется, что время остановилось. Я из всего Петербурга люблю только Александро-Невскую лавру, как раз за это. А ты всегда так аккуратно делаешь. Помню, два года назад такие розочки у тебя были… И как шиповник, и нежно-розовые, кругленькие…
— Спасибо, — Генрих довольно заулыбался. — Да, мне тоже там нравилось. Но та дача, к сожалению, уже сдана. Мы слишком долго собирались с тобой. Эта мне тоже нравится. А ездить куда ближе. Ты ведь поживёшь здесь?
— Поживу с неделю. А дальше надо будет как-то заканчивать эту возню, — лениво проговорил Женя, покачиваясь в гамаке. — И тут уж я должен буду быть в Москве всё время. Но ещё неделю поотсутствовать в его поле зрения, думаю, будет полезно.
— Я могу заезжать за тобой по вечерам. Могу такси вызывать прямо на Петровку.
— Не надо. Ещё заметит нас, чего доброго, — всё-таки поёжился Женя и встал. — Не хочу. И не надо больше об этом. Пойду лучше завтрак делать.
Генрих бросил секатор и увязался следом, лез обниматься, тискал за бока, мешая готовить, взялся молоть кофе и мило болтал, слишком явно отвлекая от мыслей и от необходимости следить за сковородкой.
— Может, и обед ты сделаешь? — мурлыкал он, водя рукой по спине, комкал рубашку и слишком приятно сжимал загривок, ерошил волосы.
— Может.
— Вот уйдёшь в отставку, будешь каждый день готовить, — мечтательно вздохнул Генрих. — Или через день.
— У меня такое чувство, что ты ради этого и добиваешься моего ухода со службы, — ухмыльнулся Женя. — Хочется меня запрячь.
— Нет, просто мне нравится, как ты готовишь. У меня так не получается.
— Да брось.
— И нравится смотреть на тебя. А относительно службы — я был бы только рад. Видеть тебя в безопасности — моя мечта.
— В последние два года ты только об этом и талдычишь. Просыпаешься и засыпаешь с этой мыслью. Садись есть.
— У меня есть причины, — Генрих поставил на освободившийся примус турку с кофе и сел напротив. — Чем ближе ты к власти, тем опаснее. Видишь сам, что творится. И ты всё время на виду у тех, кто…
— Вот уйду из уголовного розыска в армию, будешь знать.
— Я очень рад, что ты сейчас не в армии, — горестно заметил Генрих. — Тебя бы арестовали, я более чем уверен. И потом, мне кажется, назревает война с Германией. Не дай Бог тебя понесёт туда. Прекрасный будет финал… Меня наверняка заметут, как немца, а ты попрёшься на фронт.
— С чего тебя-то тронут? У тебя нормальное прошлое. Ну, сменишь имя на какого-нибудь Геннадия Кирилловича, прости Господи, и все дела. Это мне с моей биографией никуда не деться. И служба у меня такая, что и безо всякой угрозы ареста приходится рисковать.
— Всё шутки шутишь, — вздохнул Генрих, так и не притронувшись к омлету. — А мне неспокойно, ей-богу.
— Может, я и уйду. Но точно не сейчас. Пока ещё не время. Меня впервые за многие годы наконец-то что-то заинтересовало, хотя и неприятно.
— Ты как-то говорил, что не влюбчив. Я знаю, почему, — сказал вдруг Генрих. — У тебя потребность отдавать всего себя человеку, которого ты выбрал. Вот и с делом так же. Потому и выбираешь каждый раз службу сродни военной. Ну и вот. Ты подсознательно ждал кого-то одного, кого сочтёшь достойным, чтобы не размениваться по мелочам. Так же, как присягу принимал когда-то. Другое дело, что потом вышло… И на службу пошёл — так и будешь теперь там, как каторжный, и риск для жизни только в плюс. Тебе кажется, что так ты только ярче сияешь. И сияешь-то ты для кого-то, и так и тянет тебя принести себя в жертву. Рыцарь ты мой милый.
— У меня и до тебя были романы, — лениво заметил Женя. — И безо всякой экзальтации, как ты описываешь. А если я делал ради них всякие невинные глупости — что ж, почему бы нет?
— И что, ты любил тех людей?
— Как тебя — нет. А впрочем, может быть, и совсем не любил. Оставим это. Не надо одно мешать с другим.
— Обещаешь не ходить больше на войну?
— Да что ты о войне всё? Живи сегодняшним днём. Их и так мало спокойных. А войны есть и будут. За себя не скажу. Пока я никуда не собираюсь уходить. В Испанию уж точно не поеду.
— Да… Войны есть и будут. Мало было той войны, уж как только не извращались тогда. Может быть, люди когда-нибудь поймут, насколько это огромная и непростительная ошибка. Раньше, чем поубивают друг друга.
— Я тебя огорчу, Генрих. Они понимают и всегда понимали. Только не всех это останавливает. Как и в жизни. Всегда были и будут те, кто считает себя вправе убивать, насиловать и подавлять других. Я таких ненавижу. Я готов пожертвовать собой, чтобы не давать им такой возможности. Может быть, потому и стал офицером. И теперь тоже…
— В чём логика? Военные и сами убивают.
— Это заблуждение, что не будь армии, не было бы и войн. Если бы мы распустили армию, а солдаты и командиры ушли бы выращивать цветы и танцевать балет, уже завтра же к нам наверняка припёрлись бы какие-нибудь предприимчивые соседи, и стало бы не до цветов. А если все государства мира договорились бы упразднить вооружённые силы, то люди наверняка нашли бы новый способ издеваться друг над другом, может быть, ещё более мерзкий и страшный. Я, становясь военным, шёл не убивать, как ты выразился, а защищать. И умирать, если угодно. Если, к примеру, мы с тобой вечером пойдём по улице и на тебя нападут, я вступлюсь за тебя даже с риском для жизни. Для этого и нужна армия. А не только для того, чтобы государство удовлетворяло какие-то свои амбиции, если ты об этом.
— Держишь меня за наивного дурачка, — без злости усмехнулся Генрих. — Всё, что ты сказал, я понимаю. И всё же. Не буду спрашивать, кого ты защищал на той войне, знаю — скажешь что-нибудь про честь и интересы государства, и всё такое. Но я эгоист. С тобой мне спокойно. Защищай меня, если угодно. Я покой и счастье для себя отвоевал. Кто-то может называть это счастье мещанским и тривиальным. На чей-то вкус, возможно, жизнь без драмы и страданий примитивна, но я слишком хорошо знаю, что такое страдание, чтобы не ценить его отсутствие. Я просто хочу нормальной жизни. Света, любви, тепла. На войне ты — песчинка, от гибели которой мало что изменится. От одного тебя ничего там не зависит. А для меня ты — целый мир, без которого для меня не будет смысла. Знай это, пожалуйста.
Мог сказать: «так у всех», но промолчал. Не хотелось ни спорить, ни доказывать. Да и ни на какую войну Женя уходить не собирался. Более того — мысль о том, чтобы уйти со службы, не была такой уж отталкивающей и невозможной. С чего Генрих вдруг опять завёл свою шарманку?
— Генрих, кофе, — Женя прищурился, любуясь Генрихом, что задумался над тарелкой и достиг какого-то необычайного, почти аквамаринового цвета глаз.
Генрих снял с огня кофе и вернулся за стол. Некоторое время он молча ел, потом рассеянно мешал сахар в чашке, но видно было, что мыслями он всё ещё в разговоре.
— У тебя чистое сердце, — сказал он наконец. — Говоришь ты о каких-то идеальных субстанциях, но ведь в жизни всё сложнее. Тот, кто сегодня защищает, может быть завтра брошен нападать, и нарушить приказ не сможет. Но я не об этом. Прости мне моё любопытство, но всё же. Мне так любопытно представлять тебя совсем молоденьким. Ты ведь был романтиком. Мне интересно, понимал ли ты, что в армии будет не совсем так, как в романтичных представлениях, не совсем по-рыцарски, а буднично и местами грубо? Может быть, как у Куприна в «Поединке». Понимал и всё равно шёл? Или только потом узнал, но не разочаровался?
— Понимал, — Женя отпил кофе и снова с интересом наблюдал за Генрихом. — Конечно, я не идеализировал армию. Было много разного, и плохого тоже. Но это не мешало мне жить и обращать внимание на хорошее. И самому стараться быть таким, каким мне нравилось. Пусть это старомодно, может быть. Плохое везде есть. Идеальных мест не существует, а я, по крайней мере, был на своём. А что до Куприна, я люблю его, но, по-моему, он очень сгустил краски. У нас такого не было. В каком-нибудь заштатном местечке, где с ума можно сойти от тоски — может быть, но странно по нему судить обо всей армии. А война… Конечно, тогда мало кто мог представить, чем будет будущая война. Виделось всё более героически и ярко. А война — это тусклый серый день, серый снег за окном землянки. Взрывы, дежурства. Бои. Мимо проносят и провозят раненых и трупы знакомых тебе людей. И на земле тоже порой мёртвые до горизонта, так что привыкаешь к ним, как к обыденному пейзажу. И всё это без конца, и никакой, конечно, романтики. Разве что летом полегче. И воспринимается всё это, ну, как работа. А не как что-то эпическое. В кавалерии, конечно, было повеселее, но это не для меня. И тем более я рад, что не пошёл в пехоту.
— Почему?
— Там слишком явно нужно вести людей на смерть. Мне было бы тяжело. Самому идти — не так тяжело. Хотя тоже не хотелось бы, если зря. Весёлый разговор. Чего это тебя понесло?
— Неспокойно мне что-то, — раскололся наконец Генрих. — Сам не знаю, почему.
— И давно?
— Не знаю. Со вчерашнего дня, что ли. И ведь не случилось ничего. Но как будто может, — он нахмурился, но вдруг хитро улыбнулся, и видно было, что ему усилия стоит отвлечься. — А напрасно ты на меня наговариваешь. Я бы даже в идеальном мире без войн не упразднял бы армию.
— Конечно, с твоей-то любовью к военным, к кителям, брюкам-галифе и рейтузам, подчёркивающим формы, — ласково усмехнулся Женя.
— Да. Я оставил бы офицеров для красоты. Это были бы блестяще образованные и воспитанные люди. Благородные и честные.
— И, конечно, только красивые, да? И чем бы они занимались, если бы не было войн? Фланировали бы по улицам, радуя взор?
— Ну не только… Их бы, конечно, обучали военным наукам. Для поддержания нужной формы и боевого духа можно было бы ничего не менять в существовавшей системе, оставить и лагерные сборы, и строевую подготовку, и всё прочее, только использовать их иначе. Они могли бы, например, следить за порядком. Или быть компаньонами для гражданских, по их запросу, но с выплатой жалованья из казны. Ты говорил, что защитил бы меня, случись кому-нибудь напасть. Вот например для этого они и были бы. Но непременно их приставляли бы только к достойным людям с безупречными рекомендациями и репутацией. Тем, кому они действительно нужны, кто не может защитить себя сам, или кому одиноко и нужен надёжный и честный человек рядом. Право иметь такого компаньона нужно было бы заслужить. Чтобы не было соблазна использовать их для нарушения закона.
— Личная охрана и куртизанка в одном лице, я понял, — смеялся Женя. — Твой план не выдерживает ни малейшей критики. Размечтался ты что-то. И потом, у тебя уже есть что-то вроде этого. А в масштабе страны или мира всё это кончилось бы плачевно, конечно. Взяточничество, злоупотребления и лицемерие привели бы к тому, что твои «офицеры» как раз были бы подельниками самых отъявленных бандитов и подлецов. И кроме того, репутация… Хорошим и благонадёжным человеком легко притвориться. А внутри такие демоны, что мало не покажется.
— Я говорю про идеальный мир, в котором не было бы ни войн, ни взяточничества, ни бюрократии. Где зло осталось бы только на бытовом уровне, раз уж это неистребимая часть человеческой природы, но не на уровне государств. И остались бы люди, у которых острая потребность принадлежать и защищать. Вот вроде тебя. Это недостижимо, конечно, но помечтать-то я могу?
— А милицию ты бы упразднил?
— Нет. Милиция сама по себе. Она охраняет всех сразу. А здесь — конкретного человека, с которым есть обоюдная душевная приязнь, и потому есть личная заинтересованность.
— Вот как, уже и приязнь! Пока что твой прожект более всего похож на способ массово скрасить одиночество ценителей мужской красоты. Обоих полов, впрочем. И ты свои тайные помыслы маскируешь идеей общественной пользы. Какой-то коммунизм, в самом деле, каждому трудящемуся — по офицеру. Всегда знал, что ты коварен. Пойдём-ка лучше в Кусково. Отвлечёшься хоть.
В Кусково было довольно много гуляющих, в конце концов взяли с Генрихом лодку и отплыли подальше. Генрих возлежал на корме и, щурясь от солнечных зайчиков, быстро рисовал в маленькой книжечке сидящего на вёслах Женю. Нравилось смотреть на него, на его руки — крепкие и аккуратные, изящные, но не тонкие, держащие карандаш так же уверенно, как и скальпель.
— Кстати, я когда малину обрезал утром, мимо сосед шёл из леса, — сказал Генрих, не отрываясь от рисунка. — Подберёзовики пошли, говорит. Можем тоже сходить.
— Это хорошо. Я сто лет уже не ходил. В Москве только шампиньоны во дворе, их собирать неинтересно.
— Вот будет прекрасное и конструктивное применение твоему охотничьему азарту, — съехидничал Генрих. — Куда приятнее искать грибы, чем преступников.
— Слушай, ну перестань уже.
Женя бросил вёсла и подался навстречу Генриху, не касаясь, но хитро и жадно скользя по нему взглядом. Генрих был невыносимо мил сейчас. Линия тонких губ довольно изгибалась, глаза поблёскивали, смотрел он к себе в книжечку с самым невозмутимым лицом и вид имел ужасно вредный. Обращённое на себя внимание он, несомненно, замечал, но не реагировал и продолжал что-то штриховать. Светлый костюм его и волосы сияли на солнце. Бордовая бабочка притягивала взгляд. Хотелось его потискать.
— Если бы тут никого не было, я бы показал тебе лучшее применение моему охотничьему азарту, — доверительно сообщил Женя вполголоса.
— Женя. Приставать в лодке опасно. Ты как дитя малое, — назидательно произнёс Генрих и, что-то доштриховав, наконец поднял голову, отложил книжечку и, весело щурясь, разлёгся ещё вальяжнее. — Хочешь потрогать меня?
— Хочу.
— А я хочу тебя, — тихо сказал Генрих, торжествующе улыбаясь. — Жаль, что здесь кругом люди. А то я видел пару живописных бережков. Ты хорошо смотрелся бы на них. Без одежды.
Женя промолчал и перебрался на нос, тоже прилёг, опустил руку в воду. Генриховы пошлости действовали безотказно, так что сам себе удивлялся. Влюблённость Генриха и в Генриха не давала покою и спустя годы. Прелесть и обаяние Генриха разжигали огонь. Прелесть, которую Генрих видел в Жене, пьянила и сводила с ума и самого.
— А вон из тех кувшинок я сплёл бы тебе венок, — продолжал Генрих. — Хотя жёлтый — не совсем твой цвет. Тебе больше идут зелёный и красный. Белый. И благородные оттенки синего.
Женя уложил руку на борт, на руку положил голову и сонно смотрел на Генриха. Генрих столь же откровенно рассматривал в ответ со счастливой улыбкой.
— Мой сладкий муженёк, — наконец с непередаваемой смесью нежности и ехидства на лице проговорил он еле слышно.
Спрятав лицо в сгибе локтя, Женя глубоко дышал. В Генрихово хулиганство был влюблён не меньше, чем в самого Генриха. Пошлятина в его устах звучала как песня. Впрочем, грани, за которой начиналась вульгарность и грязь, он никогда не перешагивал. Лодку мягко покачивало на волнах. Разговоры и смех, доносящиеся из других лодок и с берега, не мешали, казались далёкими. Грело солнце, зайчиками отражалось от воды, сонно и медленно тёк день. Генрих положил руки под голову и смотрел в небо.
— Я тебя люблю, — сказал он, даже не поворачивая головы. — И я сейчас совершенно счастлив.
Вечером лежали в спальне, распахнув окно в сиреневую, наполненную запахом жасмина и треском кузнечиков ночь. Генрих, не торопясь раздеться до конца, гладил тёплой ладонью по разгорячённой груди, по голове, перебирал волосы. Женя пьяно проваливался в несущий куда-то поток, наконец-то ни о чём не думал. Тёплым светом горела небольшая лампа на тумбочке, о кремовый её абажур бился маленький, пудрового цвета мотылёк с чёрными крапинками. Женя не выдержал и, отстранив Генриха, мягко накрыл мотылька ладонью и выпустил в окно, задёрнув следом тонкую занавеску.
— Обратно же прилетит, — по привычке шёпотом проговорил Генрих.
— Значит, выпущу снова. Принеси чайку.
Генрих вздохнул, но покорно пошёл в соседнюю комнату, где стоял неостывший ещё чайник, долго гремел ложечкой и вернулся с большой чашкой. Пахло смородиновым листом. Привалившись к стене, Женя сделал несколько больших глотков и некоторое время сидел с закрытыми глазами. Голову пьяно и сладко вело, хотя и не пили — вероятно, то выходило наконец застарелое напряжение. Генрих сел рядом, плотно погладил по ноге. Отставив чашку на тумбочку, Женя приблизился к Генриху, мягко повалил его на кровать и приник к тонким его губам отчаянно и крепко, как к роднику с чистой водой. Всегда боялся сделать Генриху больно, но всё же хватал его, сжимая изо всех сил за плечи и за спину, тянул за волосы. Нравилось, как Генрих ласково приобнимает за затылок, как запрокидывает голову, обмякает и почти виснет на руках, открывая для поцелуев шею, как шепчет что-то неразборчиво и нежно, а потом вдруг хватает крепче и тяжело перекатывается, придавливает и смеётся одними глазами.
— Закроешь окно? — шёпотом спросил Женя.
— Нет. Такая славная ночь, жасмин, кузнечики… Неужели тебе не жаль?
— Жаль. Очень жаль, но соседи…
— Я буду осторожен. А если что… Скажу, что у тебя болят зубы. Ну или у меня. Попрошу завтра утром какое-нибудь средство.
— Говори, что болят у обоих. Так точно поверят.
— Как скажете, Евгений Петрович.
Но никакой конспирации было не нужно. Тихая, неторопливая близость растворялась в ночи, тонула в оглушительных трелях кузнечиков, сливалась с запахом жасмина, что рос под окном. Лёгкий ночной ветерок слегка холодил кожу, шею щекотал спутанный шёпот, и дыхание переплеталось с тихим дыханием Генриха и шорохом простыни. Хотелось укусить и сжать его изо всех сил — до того был хорошенький, но вместо этого только рассеянно гладил по спине, проваливаясь всё глубже и глубже в забытьё. От того, что нельзя, да и не хотелось шуметь, было только волнительнее и острее. Быть с Генрихом давно уже оказывалось столь же естественно, как дышать.
Так жили с ним ещё целую неделю. Утром уезжали в Москву, но ежевечерне возвращались, и никто больше не потревожил покоя. Решать что-то с делом Келлера, однако, было всё-таки надо. За неделю отвык от него преизрядно, и, идя наконец по знакомому адресу, Евгений чувствовал себя так, словно спит. Неминуемо хотелось разрешить всё в тот же вечер, и осознание, что ничего по большому счёту от него самого не зависит, повергало в отчаяние. Перед выходом надушился «Моими грёзами» и тщательно причесался, но что это даст? Цирк, да и только. Мучительно хотелось открытой схватки с врагом, а не глупого маскарада. Сил победить в открытой войне было с избытком, но она была невозможна. Как невозможно было пока убедиться до конца, виновен Белкин или нет. Узнавал про Волошину — новой информации не было. Но и то, про что знал, было, безусловно, подозрительным. Известно было, что дело идёт к суду. Против Белкина же не было решительно ничего. Прикинув хорошенько все возможные мотивации преступника, Евгений решил попробовать спровоцировать. Длительное отсутствие играло только на руку. Если убийца — Николай Дмитриевич, то теперь он не должен упустить шанса. В противном случае следовало уже оставить его в покое.
Николай Дмитриевич был дома, встретил приветливо и о причинах отсутствия больше не справлялся. Казалось, будто расстались только вчера. Он сразу же почему-то завёл разговор о Пушкине, а потом, предложив почитать вслух, сел за стол, надел очки и стал читать Вересаева. Евгений, вальяжно раскинувшись на диване, томно курил папиросу за папиросой и напрасно кидал на него изучающие взгляды. Интереса, как показалось, было ещё меньше, чем обычно. Просидев для порядка часа полтора, Евгений сослался наконец на занятость и ушёл, напоследок удостоившись лёгкого поцелуя в губы. Приблизительно так же прошли ещё пара встреч. Евгений пришёл к заключению, что со своей версией убийства Келлера потерпел оглушительное фиаско. От стыда и чувства вины перед Белкиным слегка потряхивало. Утешало, что эти «отношения» не успели зайти далеко и Белкин, возможно, не успел привязаться крепко.
К счастью, последний разговор случился на нейтральной территории. Белкин сам позвонил в очередной раз к Евгению в кабинет и меланхолично позвал пройтись. Как можно суше Евгений предупредил, что хочет серьёзно поговорить, назначил встречу у «Эрмитажа» и положил трубку. Велик был соблазн хлопнуть для храбрости рюмку, чтобы при объяснении не так проваливаться сквозь землю от неловкости, но Евгений запретил себе и думать об этом. В оставшиеся до встречи часы не было никакой возможности заниматься другими делами, и из головы всё не шли мысли о деле Келлера. Ошибся. Ошибся по глупости, которую никому, кроме Генриха, и не объяснишь: либо сумасшедшим назовут, либо извращенцем. И в суде такие доказательства не представишь. Жестока и несправедлива вся эта возня была по отношению к Белкину. Одинокий интеллигент, тайно влюблённый в молодого своего приятеля, убитого неожиданно и дико. Тут же судьба, словно в утешение, подбрасывает новый предмет интереса, даёт надежду — чтобы отнять. А если б он знал, что этим предметом интереса двигало… Какие-то глупые домыслы. Нет, странно и самонадеянно лезть к сотруднику уголовного розыска с подобными чувствами, если ты свидетель по делу. Но что с него взять? Николай Дмитриевич был несколько чудаковат, не без этого. Идеалист, живущий в своём мире книг, музыки и прогулок с фокстерьером. Вероятно, много настрадался в жизни и теперь ищет во всём этом забвения и сердечного покоя. Встречает человека, который кажется ему родственной душой. Что ж, наверное, его можно понять.
На встречу Евгений пришёл с опозданием — всё никак не мог заставить себя выйти. Завидев издалека фигуру Белкина, малодушно захотел спрятаться и не подходить. Подошёл. Коротко поклонился по-военному и будто не заметил руки, что хотела привычно взять под локоть.
— Николай Дмитриевич. Мне нужно поговорить с вами. Пойдёмте туда, где потише.
Пока шли до уединённого уголка сада, Белкин не подавал ни малейшего признака беспокойства, даже удивительно. Мерно постукивал тростью, курил «Герцеговину», изящно держа папиросу на отлёте. Подошли к свободной лавочке, но садиться Евгений не захотел. Остался стоять и Николай Дмитриевич.
— Послушайте. Скажу вам откровенно, — сдержанно сказал Евгений, глядя в стальные, внимательные глаза напротив. — Я ошибся. Я не готов к подобным отношениям. Мне жаль, что я подал вам надежду и невольно обманул её. Прошу понять меня и простить. Я уверен, вы встретите ещё… А нам, пожалуй, не стоит больше видеться.
Белкин слушал, не перебивая, и лицо его выражало только ласковое печальное внимание. Ни тени возмущения, ни досады, ни злости. Когда Евгений закончил, он опустил голову и некоторое время молчал.
— Я вас понимаю, — сказал наконец он. — Я и сам уже видел, что ничего не получится. Я напрасно тогда полез к вам, это был импульсивный жест, я был под впечатлением от смерти Виктора, и всё это… Вы понравились мне, но я вижу, что я не тот, кто вам нужен. И всё-таки я не жалею, что мы провели это время вместе.
Евгений отвернулся, глядя на сумрачные стволы клёнов и лип. Сердце разрывалось, но прервать Белкина духу не хватало.
— Я вам благодарен за наши встречи, — продолжал Белкин. — И спасибо, что занимались делом Виктора, пусть и недолго. Я уверен, что вы внесли большой вклад в расследование.
— Да, говорят скоро суд, — быстро сказал Евгений. — Я в свою очередь тоже благодарю вас за содействие. А теперь мне пора идти. Всего вам доброго, Николай Дмитриевич. Ещё раз прошу меня простить.
— Всего доброго, — эхом откликнулся Белкин, по-прежнему задумчиво глядя себе под ноги.
Евгений ещё раз поклонился и, не оглядываясь, быстро пошёл к выходу. С каждым шагом идти становилось легче. Пройдя ворота, глубоко вздохнул. Отпустило. Чувства вины больше не было, и даже не получалось ругать себя за чёрствость и легкомыслие. Свободен. Хотелось тереть лицо ладонью. Хотелось бегом побежать домой, к Генриху. Изнутри рвался нервный смех, но чувствовал уже — кончена эта дурная история. Может, и правда в отставку? Ну, не сейчас, но через месяц-другой…
Придя домой, первым делом прижал Генриха к стене и зацеловал его так, как не целовал уже давно. Смесь удивления и радости у Генриха на лице была великолепна.
— Да ты что? — смеясь и уворачиваясь, спросил он наконец.
— Я расстался с Белкиным, — довольно сообщил Женя. — Извинился и ушёл. Он отнёсся с пониманием. Это всё было ужасно глупо и стыдно, но я теперь слишком рад, чтобы жалеть. Больше я в это дело не полезу, да и не должен.
— Бог мой! — Генрих, будто не веря, замер, но тут же сам едва не придушил в объятиях. — Я-то как рад. Признаюсь, эта твоя авантюра не давала мне покоя. Не скажу «глупость», я доверял твоему чутью, но знать, что ты с кем-то встречаешься, пусть и для дела, было мучительно. Рад, что подозрения не подтвердились.
Женя снял сапоги и прошёл на кухню. Вечернее солнце вызолачивало стены и оранжевые, почти красные добавляло цвета. Со двора пахло летом, пылью и листьями, кричали, играя, дети. Женя сел на табуретку у стены и закрыл глаза. Голова кружилась от непривычного чувства лёгкости, на губах сама собой расплывалась улыбка. Неужто так сильно тяготило это дело и обман, в который приходилось играть? Выходит, что так. Генрих пришёл следом и оказался снова пойман и зацелован. Отпускать его в ближайшие планы не входило.
Так прошло ещё десять дней. Будто навёрстывая время, когда тянулась эта история и приходилось проводить вечера порознь, Генрих окружил заботой и лаской, все свободные часы посвящал Жене, а случалось — и вовсе часами не выпускал его из постели. Женя, в свою очередь, не давал прохода Генриху, и, только завидев, нападал с поцелуями и вознёй. Ночевали то в Москве, то на даче, ничего решительно не планируя — как придётся, и было хорошо.
В один из вечеров начала августа, когда остались в Москве, зазвонил телефон.
— Жень, сними! — закричал Генрих из кабинета. — Я сейчас очень занят. Если это Иван Николаевич, запиши его на завтра, после трёх. Если кто-то другой, уточни у меня.
Женя отложил книгу и лениво поднялся с дивана. Некоторых пациентов Генриха он уже и сам узнавал по голосу. Иван Николаевич действительно имел обыкновение звонить по вечерам…
Голос, раздавшийся в трубке, оказался знакомым. По загривку пробежал холодок, и на грудь навалилась забытая уже душная тяжесть.
— Евгений Петрович, здравствуйте.
— Слушаю вас, Николай Дмитриевич, — сухо сказал Евгений.
— Простите, что звоню вам снова. Мы всё уже обговорили с вами, всё понятно, и ничего нового я вам не скажу, да и от вас не жду. Но, если позволите, у меня к вам маленькая невинная просьба. Больше я себе не позволю ничего просить у вас. Да и эта просьба ни к чему вас не обяжет.
— Что вы хотели?
— Дело в том, что послезавтра я уезжаю. Насовсем. Мы уже распрощались с вами. И я понимаю возможное ваше нежелание видеться ещё раз. Но всё-таки у меня совсем никого не останется в Москве. И нечего мне будет вспомнить хорошего о ней, кроме утрат. Да и нигде у меня никого нет, я совершенно один. Мне бы хотелось увидеться хоть с вами напоследок, прежде чем уехать. Расстаться с вами по-дружески. Последний разговор, согласитесь, всё же был довольно холодным.
Евгений слушал, тяжело привалившись к стене. Белкин говорил, не оставляя пауз, словно торопился, словно боялся, что его прервут и откажут. Чувство вины перед ним, бессовестно забытое уже, возвращалось с новой силой.
— Когда вы хотите увидеться и где? — обречённо спросил Евгений.
— Вы согласны? — в голосе прозвучало неверие. — Приходите завтра ко мне. Часов в восемь. Вам удобно?
— Да.
Повесив трубку, ещё некоторое время стоял в тёмном коридоре. В голове было пусто. Что ж. Он должен сходить в последний раз. Отмучиться. Да и в чём мука? Поддержать человека, который нуждается в помощи. Мука совести, разве что, но сам виноват. Разбил сердце ему, похоже, своими бесчеловечными методами. Но вот, можно хоть немного загладить свою вину напоследок, сделать то, о чём просит.
— Женя, кто звонил?
— Да так. Слушай, — Женя заглянул в кабинет. — Там этот… Белкин опять. Просил зайти завтра к нему. Он уезжает насовсем. Сказал, что кроме меня у него здесь никого нет, что хочет расстаться хорошо, и всё в таком духе. Схожу завтра на часок. Я себя последней сволочью чувствую перед ним.
Генрих с болезненным выражением поднял голову от своих записей. Круг от настольной лампы высвечивал стопку бумаг, блокнот, фарфорового зайчика.
— Опять? — спросил он севшим голосом. — А вдруг он не уедет?
— Уедет, зачем ему врать.
Генрих тяжко вздохнул.
— Ну что ж, сходи. Только прошу тебя, не соглашайся на отношения. Даже на платонические. Ты ни в чём не виноват перед ним. Случилось так, как случилось. Ты уже сказал, что к отношениям не готов. Имеешь право. Поддержи, извинись и возвращайся. Не мучай ни себя, ни его.
— Я на час буквально. Не знаю, как выдержу, но иначе… Я мог, конечно, отказать. Я ничего не обязан. Но всё же это как-то нехорошо. Хотя мне от такой встречи было бы только тягостнее на его месте.
Генрих недовольно пожал плечами и не ответил, снова уткнулся в записи.
На следующий день, подходя к Лаврскому, Евгений уговаривал себя, что это в последний раз, и теперь уж точно всё. Какой-то час… Ну, может быть, два. Ничего не стоит. И всё-таки облегчения эта мысль не приносила. Стоя у двери, всё не решался зайти. Выкурил две папиросы. Трясло. Хотелось позорно сбежать и не ходить, и не брать трубку. Невыносимо было чувствовать вину перед ним. И невыносимо было представить, что снова придётся играть, пусть и слегка, и слушать, и говорить что-то самому. Бросив окурок, решительно вошёл в дверь, поднялся по тёмной скрипучей лестнице, пропахшей пылью и ветхим деревом, постучал.
Открывший дверь Николай Дмитриевич, казалось, постарел лет на десять. Даже морщины как будто появились. Он печально улыбнулся Евгению, вяло пожал руку и, слегка сутулясь, первым прошёл в комнату по тёмному коридору. Комната несла на себе следы сборов и казалась опустевшей.
— А где Джек? — спросил Евгений, не увидев ни собаки, ни лежанки на привычном месте.
— Пришлось продать его, — вздохнул Белкин. — Переезды — это так тяжело. Для него в том числе. Кто знает, сколько ещё мне придётся скитаться, и куда меня занесёт. А он домосед.
— Но он ведь привык к вам, — немного оглушённо сказал Евгений. — Как же вы так просто взяли и избавились от него?
— Что ж, что привык, — внушительно и остро бросил взгляд Белкин, прикуривая папиросу от спички. — Это и людям не мешает избавляться друг от друга.
Показалось, на секунду закружилась голова, качнуло. Евгений подошёл к окну и тоже достал пачку папирос.
— Ваше право, — спокойно сказал он. — Я понимаю, на что вы намекаете. Поверьте, мне очень жаль. Очень. Но я действительно не готов к таким отношениям. Я не знал, когда соглашался.
— Прошу прощения, — смутился Белкин и захлопотал, выдвинул стул, поставил пепельницу. — Я это сказал неосторожно и глупо. Я не хотел вас винить. В том, что моя жизнь сложилась так, вы не виноваты. Я не хотел выяснять отношения. Вы садитесь. Может быть, водки? Или чаю?
— Ну хорошо, — растерянно произнёс Евгений, всё ещё пребывая в несколько оглушённом состоянии, хотя ни чаю, ни тем более водки пить с Николаем Дмитриевичем не хотелось и прежде, что уж говорить про нынешнюю встречу.
— Водки?
— Да нет, давайте чаю лучше, — Евгений так мял в пальцах папиросу, что гильза порвалась и табак просыпался, мелкими крошками прилип к руке.
— Как скажете, — Белкин отошёл к примусу поставить чайник. — Вы садитесь… Первый раз с вами чай пьём. И последний. Странная жизнь. Вот сейчас мы с вами вместе сидим и мило беседуем. А потом больше никогда не увидимся и слова друг другу не скажем.
— Ну почему же… — Евгений сел за стол, вытащил новую папиросу и наконец прикурил, заставляя руку не дрожать. — Если вы хотите, мы можем продолжать иногда общаться, писать письма… Но только приятельски, и не более. В противном случае я действительно должен буду с вами порвать полностью и насовсем. Вы далеко уезжаете?
— Нет уж, дорогой Евгений Петрович. Навсегда так навсегда. Чего я хочу — не имеет значения. Вам это не нужно, и вы имеете на это полное право. Я вижу, что вы с облегчением расстались со мной, и только потому посмел вас просить о встрече, что уезжаю. А куда — ну зачем вам знать? Далеко. Давайте не будем тянуть эти ненужные отношения. Поставим точку.
Евгений курил и водил рукой по столу без скатерти. Что говорить — он не знал, хотелось встать и уйти. Но этим бы только усугубил разъедающую сердце тоску, должно быть. Казался себе кругом виноват, непростительно.
— Вы злитесь на меня? — спросил он у Белкина.
— Что вы! Я уже сказал, что за всё благодарен вам, — Белкин сел напротив. — Но поверьте, мне не нужны вымученные письма от вас. Да и ни от кого. Если вы не будете знать, где я, вам же легче. Вы не будете чувствовать себя обязанным писать мне.
Он был прав. Точно в душу заглядывал безжалостно. Но, может быть, так действительно было легче. Зачем только он звал, если настолько понимал всё, был настолько рационален? Выглядело теперь так, будто встреча эта нужна была Евгению, а не ему. Будто снова прочитав мысли, Белкин посмотрел уже куда мягче, протянул руку и аккуратно накрыл ладонь Евгения.
— Простите, если кажусь вам жёстким. Я боюсь, что если позволю себе сентиментальность, мне будет куда тяжелее. Мне действительно очень важно, что вы пришли. Не скрываю, вы нравитесь мне до сих пор, и я унесу с собой это последнее тёплое впечатление и память о том внимании, которое вы мне уделили. Хотя совершенно не обязаны были.
— Ну что вы…
Евгений докурил папиросу и взял следующую. От непривычки к такому количеству табака после многолетней завязки в голове было мутно, она начинала болеть. Белкин всё сидел и поглаживал руку, но убрать её Евгений не решался, а он ничего кроме простых прикосновений себе не позволял. Показалось даже, что он впал в задумчивость и гладит скорее машинально, не отдавая себе отчёта. Звук закипающего чайника мигом вырвал его из задумчивости, и он убрал руку, встал, чтобы заварить чай.
— А вы знаете, мне даже как-то легко уезжать, — сообщил он через некоторое время уже несколько повеселевшим голосом, стоя у буфета и размешивая сахар. — Будто новую жизнь начинаю. Может быть, действительно что-нибудь сложится.
— Конечно, — тоже слегка оживая сказал Евгений, поднял взгляд от рассыпанных по столу крошек табаку. — У вас непременно должно появиться в жизни что-то новое. И человек вам встретится тот, что подойдёт вам. Я бы вам только мешал его встретить.
— Нет, вы бы не мешали, — легко заметил Белкин и поставил на стол две молочно-белых чашки. — Как вы могли бы мешать? Вы ангел.
— Пожалуйста, не надо награждать меня такими титулами, — смешался Евгений. — Если бы я был с вами, вы бы никого не искали, вероятно. Но я не тот, кто вам нужен. Я бы занимал чужое место.
— Кто знает, что мне нужно и кто мне нужен, — вздохнул Белкин и отпил чаю. — Я не верю в предопределённость.
— Хорошо. Но я бы не мог быть с вами. Я запутался в собственных чувствах, и теперь мне неловко перед вами… Вы что, чай с содой завариваете?
— С содой? — удивился Белкин и сделал ещё глоток. — Действительно, что-то есть как будто. Я посуду с содой мою, может быть, не промыл. Я уж и привык. Хотите, найду вам другую чашку? На кухне должны быть соседские, они не обидятся.
Он уже поднялся, чтобы идти за чашкой.
— Нет, что вы, не стоит, — ответил Евгений, сильно досадуя, что вообще это сказал. — Я тоже почти не чувствую.
Чтобы не смущать Белкина, огорчившегося, кажется, ещё сильнее, Евгений залпом допил горячий чай и снова закурил.
— Я даже забыл, о чём говорил, — печально произнёс Николай Дмитриевич.
— О том, что вы не знаете, кто вам нужен, — Евгений лениво смотрел на дым от папиросы и думал, что ещё полчаса как минимум просидеть придётся.
— Ах да. Не знаю. Разве можно это знать? Мне может казаться, что мне нужны вы, а вам — совершенно не обязательно. Тут дело случая, как мне представляется. Иногда бывают удачные совпадения, иногда — менее.
— Ну, может быть вы и правы.
Оставив наконец неприятную тему Белкин стал рассказывать что-то про музыку барокко, словно и не уезжал завтра, и даже отношений с Евгением не прекращал.
— Отчего вы сами перестали играть? — спросил Евгений от нечего делать, устав слушать на протяжении получаса поток ничего не говорящих ему терминов и имён, сливающихся в голове в один сплошной туман, из которого всё сложнее стало выныривать. — Вы говорили, что в юности учились играть на виолончели.
— О, при должном подходе у человека можно навсегда отбить охоту даже к любимому делу, — непонятно чему улыбнулся Белкин. — Нет, если дать мне виолончель, я, конечно, сыграю, и, может быть, даже неплохо. И на пианино. Но стремления что-то создавать, вкладывать себя в исполнение у меня давным-давно нет. А если его нет, то нет и смысла этим заниматься.
— Прошу прощения, что затронул эту тему, — вяло сказал Евгений, окончательно утомлённый разговором.
— Жизнь сильно поменялась с тех пор, не стоит жалеть. Евгений Петрович!
— Да?
— Позволите ещё одну маленькую просьбу? — Белкин смотрел с плохо скрываемой надеждой.
— О чём?
— Вы позволите поцеловать вас в последний раз? — спросил Белкин, будто не дыша.
Сил отказать ему не было.
— Ладно. И я сразу пойду. Мне действительно пора. Я так устал на службе, что с ног валюсь.
— Конечно, идите… Как я могу вас задерживать. Вы и так сильно обязали меня своим приходом.
Не желая сидеть, Евгений поднялся из-за стола. Чувствовал он себя совершенно опустошённым и выжатым, измученным чувством вины и пустыми разговорами, так что покачивало от усталости. Даже облегчения от того, что сейчас это закончится, не было. Белкин тоже встал и подошёл поближе, встал напротив, вглядываясь в глаза, потом аккуратно положил руку на затылок и крепко поцеловал. Думалось, что поцелуй будет чисто формальным и столь же блеклым, как и всегда, но ошибся. Такой страсти, с которой Николай Дмитриевич теперь впился в его губы, Евгений прежде от него не знал. Одной рукой продолжая удерживать за голову, второй Белкин жадно обвил за спину и рывком притянул к себе, углубляя поцелуй. Сил отстраниться почему-то не было, напротив — накатывала странная слабость, почти оцепенение, и сложно было вздохнуть. Совершенно обалдев, Евгений вглядывался в лицо Белкина и не узнавал его. Слетела почти старческая немощь, с которой он встретил сегодня, расправились плечи, а с лица напрочь исчезло обычное выражение меланхоличного благодушия. Глаза горели молодым диким огнём, лицо стало презрительно-горделивым, заострились черты, и в них появилось даже что-то породистое. Плывущее сознание плохо поспевало за происходящим, понимал Евгений только одно — выпускать его из рук Белкин не собирается, а сил отойти самому почему-то нет. В груди давило, и сердце билось редко и слабо. Ноги подкашивались, перед глазами плыли золотистые искры. Евгений предпринял вялую попытку отстранить Белкина и почувствовал, что проваливается в темноту.