(и на рипите snow patrol – what if this storm ends)
Сехун просыпается резко, с ошметком мяса выдергивая сознание из мутных пучин бессознательного сна, и ясным взглядом видит над собой обшарпанный потолок с потрескавшейся краской на углах. Под тяжестью тела ощущается некоторая жесткость прохудившегося матраса, а единственным источником тепла – накинутое сверху одеяло. У Сехуна с самого утра отчего-то больно щемит сердце, заставляя болезненно поморщиться и свернуться в калачик. Но Сехун не сворачивается, потому что рядом – сотни границ недостижимых стран, сотни страниц нечитаемых книг и одна большая пробоина в сердце. Между его прохладным лбом и теплым плечом Чонина расстояние с мизинец, но кажется, будто миллионы километров неспокойного океана. Ошметок мяса, обуглившийся и просевший, как какая-то застиранная тряпка, внутри воспаленно загудел, заставляя ноющее тело сжиматься по окончаниям нервов. От боли хотелось просто заснуть без возможности просыпаться лет десять – но и то, тогда, когда от пульсации крохотных жалких чувств не останется ничего, кроме радиационных камней Хиросимы. Сехун жмурит глаза, сбрасывая наваждение, и ледяными пальцами касается теплой кожи сбитых плеч, ломая собственные иллюзии о бесконечном расстоянии; проводит короткие рваные полосы, поглаживая, и по крупинкам перетягивает на себя чужое тепло, хоть как согревая свое в камень замерзшее сердце. Чонин всегда спит очень крепко и очень тихо, издали напоминая свежий труп, грудная клетка которого тихонько приподнимается под толстым одеялом. Сехун касается лбом плеча, прикрывая щиплющие глаза, и запускает в своей заполненной вирусами голове одну сломанную игру, заставляющую отвлечься на полчаса от реальности: где между ними сотни непреодолимых проводов и нет никакой интернет-связи. Чонин тлеет безбожным теплом под его холодными пальцами, но он все так же далек и нереален. - Чего не спишь? – хрипит он, внезапно просыпаясь, но Сехун знает – это буквально на пару секунд, и Чонин снова исчезнет с карты мигающим красным сигналом прямо перед глазами у Сехуна. Килограммы тепла, выхлопных газов и еще, может, тревожных неврозов разворачиваются на бок, отрезая все пути отступления маленькой заблудшей в потемках душе, обнимая за тонкую талию и прижимая к себе. Кажется, комнатная батарея начинает впервые работать, или Сехуну просто все застилает пеленой слез, но: - Забери меня отсюда, - шепчет он, вдыхая через расширившиеся ноздри пряный, не перебитый никакой тошнотворной химией, мужской аромат смуглой кожи, нервными рецепторами ощущая, как кислота дурманящего запаха разъедает слизистую. Сехун знает, что куда бы Чонин его не забрал, везде будет одинаково: нет такого места на земле, где его оставят эти больные фантазии, а Чонин окажется той самой оболочкой, в которую можно будет закутаться, как в плед. - Поедем, - бурчит Чонин, даже не раскрывая ни на секунду глаз. – Только потом. Бычок сигареты тоскливо дотлевает на каменной плите разрушенного балкона, с которого Сехун опасливо свешивает ноги, а сам глядит пустующим взглядом в мигающую точку фонаря, такого же сломанного и блеклого при дневном свете. Сехун не помнит ни дорог, ни городов, ни остановок; в его памяти осадком углекислого тлеют изящные пальцы на кожаной обивке старого руля, магнитола с подключенным к нею мобильником и распихнутые по всем емкостям окурки. Сехун лишь знает, что сейчас дорога остановилась на отшибе Нью-Джерси, и теперь он действительно один. Сехуну не нужны огни города, литры алкогольных рек и таких же ручьев наркотиков; Сехуна не влечет грохающая музыка и уличные драки – Сехун это жалкая тень своего Я, печально наблюдающая за серым пеплом над головой из-под густых и опущенных ресниц. Все, что Сехуну нужно, находится за гранью его понимания, а иными словами он лишь ничтожная часть своих разбитых целей и желаний. Один никчемный комок паранойи на отшибе Нью-Джерси, спрятавшийся в недостроенном комплексе коттеджей. Никому ненужных белых домов, такой же ненужный потерянный человек. Сехун думает, что Чонину уже все равно, даже когда тот находит его среди груды мелких камней; лежащий на холодном бетоне, покрывшийся строительной пылью, с помятыми пачками и разбитыми пластмассовыми зажигалками – в руках Сехуна догорал собственный мир, как одна мимолетная фотокарточка, где двое умерших, но все еще живых, улыбались объективным линзам, с щелкающей диафрагмой, подожженная слабеньким огоньком из той самой зажигалки. Когда теплые и безбожные руки сажают на привычное пассажирское кресло, обитое старой кожей, дымчато-синей Шеви, Сехун смаргивает пыль недостроенных стенаний; прячет ладони в длинных рукавах плетеного свитера, надевает на голову капюшон толстовки с отрезанными рукавами, и утыкается лбом в дверь машины. Крыша уже не откидывается, а душа плачет о дожде, граничащим по швам с ливнем, и чтобы обязательно, крыша не поднималась, заполняя грязный салон соленой водой, как ванну. Чонин садится рядом, но двигатель не заводит, оставив связку ключей сиротливо болтаться на своем месте. Сехун замечает, что они оба застревают посреди засушливой пустыни, одинокие, чужие, как призраки детей-суицидников. Нью-Джерси оставляет после себя лишь привкус песка и горечь забытых воспоминаний; холодных и одиноких, без тонких ниточек человеческого тепла и ураганной бездны эбонитовых глаз. Сехуну хочется бежать из городов, но впервые он ощущает, как больно и крепко армированные нитки впиваются в кожу, не отрывая его от полустершегося Чонина; Сехуну страшно, потому что все катится по накалившемуся острию меча, а он все чаще зачерпывает ладонями необъятный туман. Чонин сидит к нему спиной, не дергается, когда чужая голова со всхлипом утыкается ему в спину – спина у Чонина какая-то совсем потрясающая, и Сехун думает, что все эти неразрываемые нитки идут именно из нее, из невидимых отростков между лопатками. Но Чонин становится совсем чужим, и Сехуну хочется плакать, когда сухие обветренные губы легонько мажут куда-то в нижнюю, забирая в мимолетный плен и быстро отпуская. У Чонина нет никаких намерений и конкретно поставленных целей, что раздирает стальными настилами, царапая до крови – потому что неопределенность последняя стезя. Он встает, потягивается, задирая руки вверх и втягивая и без того плоский живот, отчего обнаженные ребра проступают сквозь смуглую кожу, увеличивая контраст всего лишь двух слов (Сехун считает это слишком) сбоку под грудью, на косточке; from the inside. Сехун прячет себя на плоских крышах промышленного Нью-Йорка, пряча мерзнущие руки в карманы сдувшейся куртки мутного цвета; садится на корточки у самых парапетов, но никогда не смотрит вниз – только наверх, только на аквамариновый пепел невыкуренных сигарет. Иногда Чонин находит его среди американского зазеркалья, целует немного нервно, и забывается в полудреме, пряча лоб в сгибе шеи своей чужой Алисы. Но потом Чонин меняется, резко, неожиданно, и лишь спрашивает: - У тебя есть режущие предметы? Бритвы, лезвия? Хрупкие, белоснежные запястья оказываются вывернутыми, а призрачная вселенная, пораженная троянами, выплевывает из себя Сехуна, как нежеланного божьего ребенка. Тогда, армированные нити напрягаются до предела, набирая обжигающую температуру, и оставляют рубцы на коже, напоминая парню, что ад никуда не девается; ад – лишь незначительная проекция его загноившейся души. - Я люблю тебя, - шепчет Сехун, срывая надрывный хрип под крики коршунов в поплывшей голове. - Я люблю тебя, - говорит Сехун, глотая непрошеные слезы, потому что штиль после шторма закончился, а раны снова кровоточат по краям, мешая пенящемуся океану успокоиться, перестать разбиваться об увесистые скалы Оркнейских островов Чонина. - Я безбожно люблю тебя, - глотает Сехун, давясь собственным отвращением, которое мешается в коктейле похоти и вожделения. – Я жить без тебя не могу, и я хочу умереть. Руки Чонина, который Кай, и который литровая бутыль Джека Дэниэлса, сто пятьдесят грамм водки и тридцать грамм абсента по-чешски; двести миллиграмм героина, тридцать пять пастилок кислоты и восемьдесят восемь таблеток экстази; стопка журналов Men’s Health, биполярное расстройство, а еще параноидная шизофрения с маской чумного доктора, - все такие же сильные и теплые, но неизменно несущие разрушение. Сехун захлебывается под их давлением, поддаваясь и прогибаясь под каждое желание; впечатывается лбом в стену, выгибая поясницу, и стонет внутрь черной краски from the inside, выжженной в собственной голове, потому что все становится снова запредельно громко – когда сил кричать уже нет, а спасение давно миновало остановочный пункт. В одиноких четырех стенах, белых и незамаранных психиатрической лечебницей, на полу стоит проигрыватель винила, а Сехун не задумывается о том, какая пластинка будет дрожать в его некрепких руках. Сехуну лишь жаль, что на пластинке записана лишь часть от альбома, но, может, оно и к лучшему. Винил безмятежно крутится, воспроизводя идеальное звучание, паразитирующее слух своей глубиной, что Сехун вновь урывает кусочек собственной вселенной: его потрясывает в такт оглушающей музыке, единственной, что было по-настоящему живым вокруг пелены экзистенции, а перед глазами, прямо напротив в микрофон кричит Оливер Сайкс, которому хочется кричать в ответ, подпевая простейшие can you feel my heart? Сехун видит его отчетливее всего, запоминает точнее, чем все то, что окружает его каждую минуту, потому что Оливер орет прямо в ухо, стоя совсем рядом; Сехуна, кажется, отпускает на дно, и он закрывает глаза, чуя, как черная гниль струится по венам кровеносными потоками. Но Сехун открывает глаза и музыка в одночасье выключается, разбиваясь осколками на огранках подсознания. Сехун испуганно таращится на дверь, в проеме которой стоит его фобия, такая же отчетливая и настоящая: длинный вытянутый клюв смотрит прямо на его фигуру, а стеклянные вставки, защищающие глаза, спрятались в тени шляпы. Сехуна пробивает озноб, примагничивая к холодной стене, отдающая ударами камертона в ушах от каждого соприкосновения заостренной палки с бетонным покрытием пола. Сехуна трясет, как на высокочастотных колебаниях, но наваждение лишь усиливается, вызывая ледяную пургу снега в сознании, потому что чумной доктор пришел по его душу, подходя все ближе и ближе, волоча полы своего холщевого плаща по цементной пыли. - Чонин, - заплаканно зовет Сехун, скатываясь на отказывающих ногах на пол, - Чонин, спаси меня! Доктор присаживается на корточки рядом. Сехун воротит взгляд от длинного вороньего клюва, от которого несет чумой, захлебываясь рыданиями и судорогами; ему невыносимо страшно, а Чонина нет. Его нет, даже когда клюв вонзается острым концом в шею, а сильные пальцы в кожаных перчатках до боли сжимают предплечья. - Чонин, - срывающимся стоном зовет Сехун, обрывая последние скобки от степлера, связывающие разум с сознанием. - Я здесь, маленький, - шепчет Чонин, опуская белесую кожу из тисков собственных зубов, и поднимая взгляд эбонитовых глаз на Сехуна. Никакого клюва, никакого плаща и шляпы – лишь зауженные черные джинсы и рубашка поверх серой майки. Сехун испуганно таращится на волнистые темные волосы, смуглую кожу и бесчувственное лицо, покрытое шалью анти-эмоций, и дрожащими пальцами цепляется за щеки, обхватывает скулы, расширенными зрачками впитывая в себя Чонина, пока он такой – видимый, настоящий и ощутимый, как скрим Сайкса, вернувшееся госпиталем для душ в клетку из пустых стен. - Нам нельзя здесь больше задерживаться, - тихо отвечает Чонин, подминая ослабшее тело под себя, и вгрызается в разорванные раны, в разорванные вселенные всем своим естеством. - Чонинни, - тихо зовет Сехун, - что если этот шторм закончится? Что тогда будет? - Ничего не будет. Оно уже настигло нас, - отвечает Чонин, пока холодное тело согревается в его объятиях, поддаваясь любому капризу, выбигаясь порванной струной. Пальцы Сехуна вплетаются в волосы на макушке Чонина, по крупицам впитывая иголки тепла, холодного до безобразия тепла, пока тело купается в похоти; Сехун ощущает, что теперь рваные обрубки подгорают на краях от всепоглощающего огня, и уже становится совсем-совсем неважно, что за окном – пепельный штиль или синий шторм. Сехун заполняет себя Чонином, впервые ощущая свой настоящий bad-trip, насаживаясь глубже, целуя глубже – врезается старенькой Шеви обо все оборванные посередине железнодорожные мосты Чонина. И наконец, срывает чертову маску птицы с лица, держащую его в одержимости панического страха и параноидальной любви. - Нам пора, - говорит Чонин, поворачивая связку ключей и заводя двигатель. Пески засушливой пустыни взмывают консистенциями пара, а Сехун опускает крышу назад. Старая кожа сидения привычно скрипит под весом; Сехун прячет бескровные пальцы с черными ногтями в растянутых рукавах свитера, прячет светловолосую макушку под капюшоном, и подставляет ладони начинающемуся дождю, поджав колени к себе. Ванна постепенно начинает заполняться, поэтому Сехун, теперь по-настоящему пустой и свободный, мягко опускается на плечо Чонина, ведущего старенькую Шеви по прямой туманной дороге, и позволяет себе вновь без дрожи в ресницах закрыть похороненные за пеплом выкуренных сигарет глаза, проваливаясь по ту сторону острой грани.but now it's found us;
11 декабря 2013 г., 09:01