Два капитана

R
Завершён
52
4
автор
Stroyent бета
Размер:
84 страницы, 45 062 слова, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
52 Нравится 95 Отзывы 15 В сборник

Глава 7. Водой для тебя

Настройки
Здравствуй, я так давно не был рядом с тобой. Но то, что держит вместе детей декабря, заставляет меня прощаться с тем, что я знаю. И мне никогда не уйти, до тех пор пока... Но если ты хочешь слушать, то я хочу петь для тебя. И если ты хочешь пить, я стану водой для тебя. И сквозь все эти годы и песни мне не сбежать от тебя. И пытаться не стоило. Можно было догадаться, что если эта вечная память и пройдет, то сама собой. И то, никогда не пройдет полностью. Потому что она, как это и бывает в подобных случаях, слилась со мной и со всеми моими мыслями, с моим образом действий и голосом, с моим золотом и размахом крыльев, с цветом неба, опутанного проводами над семьдесят восьмым округом, и с трамвайным боем за поворотом у первой встречи, последней встречи Фонтанки с Садовой, к которой никто никогда не прислушивается... Это не пройдет, как не проходит ветер в подворотнях в апреле. Это просто быстро и незаметно, как смена погоды по весне, переберется в другое состояние. Однажды, после очередного маленького разочарования в душных комнатах, после кем-то невзначай разбитого сердца у закрытых дверей метро, после мимолетного, в пределах пары кварталов дождя, что можно переждать под козырьком магазина, ты проснешься и поймешь, что любовь твоя, которая раньше казалась смыслом существования, стоит совсем немного и не так уж значительна. Ровным счетом ничего она не стоит, как ничего не стоят не подкрепленные золотым запасом бумажные деньги. Она всего лишь неожиданно распустившийся в начале апреля цветок-декабрист, коротающий век на подоконнике за вечно закрытой занавеской. Красивый, да, бледно-розовый, белый с нежной амарантовой дымкой... Но что с того, что цветок красивый? Никто, кроме тебя, приоткрывающего и запирающего перед сном форточку, его не увидит, никто не узнает, как он распустится и завянет вместе с твоими мечтами и молодостью, с твоими счастливыми днями, спокойными выходными... Ты, конечно, можешь сфотографировать на память, можешь нарисовать картину, но это ничего не меняет. Можешь написать песню, но к чему выставлять на потребу свою душу? Может, в этом что-то было. Я выставлял. Получалось неплохо. Получалось монументально. Этого не забудут... Но можно было и промолчать, как должно быть, промолчали сотни других. Как советовал молчать Тютчев. В тот день (сколько лет или месяцев прошло, кто вам их считает?), когда мне уже стало легче, вечная память превратилась лишь в приятное дополнение к мировоззрению. В сиреневый и голубой фильтр на лампу, в родной запах в знакомой с детства комнате, в тепло гранита на солнечной набережной. И тогда обычная поверхность стала инкрустированной серебром степью. Все поросло цветами, как луговой травой. Все осталось таким же, но для меня — особенным. И я не смел просить о большем. Этого достаточно. Это ведь огромная разница: смотреть на вещи просто так и смотреть на вещи, ни на секунду не забывая, что ты в жизни любил, по-настоящему, прекрасно и удивительно. И не важно даже, безответно или нет. Обожали ли тебя в ответ или даже не подозревали о твоем существовании. Какая разница? Все равно весь мир — только в твоей голове и нигде больше. Мир вращается вокруг тебя, потому что ты и твое тело — центр твоей вселенной. А значит и звезды, и земля под ногами, и вся красота, и вся боль, и все войны и несправедливости созданы и происходят только лишь для того, чтобы ты их застал и увидел или чтобы ты прочитал о них в книгах и посмотрел в кинофильмах. Ты — это я. Тот, в чьей голове зарождаются подобные мысли — это и есть «я». И я — это каждый человек на свете, который способен себя осознавать. Каждый человек — центр собственной жизни, потому что только он один видит ее своими глазами. Поэтому, наверное, у меня так много песен от первого лица. Песен... После того, как я решил, что разлюбил Серёжу, только они у меня и остались. Они, а еще Наташа, много дел и забот, много друзей и огромный золотой город. Все то же самое — что с Серёжей, то и без. Разумеется. Это останется только моей тайной. Что благодаря Серёже, хотя, к черту его, благодаря тому, что я испытывал нечто прекрасное, все преобразилось раз и навсегда. Все приобрело тайный смысл. На всех листьях и крышах росой выступила такая красота, что мне оставалось только умирать, когда я видел то, что видел, и некому было спеть и сказать. Некому, кроме меня. Вот я и начал болтать без умолку. С каждым годом все лучше и профессиональнее. Отвлекаясь на необходимость, на моду, на злободневные темы, на обязанности, но все это было проходящим. Все это было личной жизнью, актуальными темами и мирской повседневностью. Настоящая красота лишь изредка вертела павлиньим хвостом в моих песнях. Только на пару секунд просачивалась сквозь строки, сквозь куплеты и узоры слов, сквозь гитарные струны, сквозь сочетания звуков. Настоящая красота всегда ускользала, как и ей и подобает. Настоящая красота всегда лишь оставляла тень своего присутствия. Правда, иногда она все-таки расходилась, да так, что ее было не заткнуть. И тогда я сам разевал рот и удивлялся, и не верил, и был поражен и покорен собственным искусством. И вопрос «Как меня угораздило такое спеть» оставался риторическим. А настоящая красота, поспав ночь в моих руках, всегда убегала вместе с рассветом. Я курил, пел, развлекался, работал и каждую минуту с безразличным нетерпением ждал ее снова. А она порой подолгу не приходила. И мне казалось, что я знаю, где она и с кем. С тем, кроме чьей любви мне нету солнца. Но то солнце сияло хоть и недолго, но так ярко и незабываемо, что я через световые года до сих пор свечусь. И буду светиться еще очень долго. Ведь если солнце внезапно погаснет, луна будет белеть еще несколько секунд. Вот эти секунды и есть я... И все, чего бы мне хотелось, это последней нежностью выстелить его уходящий шаг. И у меня получилось бы это, да, получилось бы весьма элегантно и романтично, не будь Серёжа таким козлом и вездесущим идиотом. Он ведь тогда, после моего дня рождения, звонил мне несколько раз, вроде как мы по-прежнему друзья. Я занимал ему денег, пускал переночевать, старательно удаляясь как можно дальше. Всеми рвущимися к свободе силами я пытался свести нашу связь к минимуму. Но просто взять и перестать видеться с ним было невозможно. Потому что он был на каждом углу. В прямом и переносном смыслах. Мы вращались в одних кругах, и, так или иначе, тут или там, я то и дело с ним сталкивался. Я пытался его избегать, но не получалось. Меня притягивало обратно к нему на уютную орбиту, чтобы крутиться вокруг день напролет, напрашиваясь на взгляд его серых глаз. Но слава тебе, безысходная боль, умер вчера сероглазый король. Это было вполне в моих силах. Демонстративно покинуть помещение, уйти в другое место, уехать из города и, только скрывшись из виду, привалиться к стене и тяжело вдохнуть с до боли ревущим сердцем. Сходить с орбиты очень неприятно. Тем более, если Серёжа повсюду. Не только вписался в несущие конструкции моей головы, но и забрал себе все слова, все цвета и все погодные аномалии. Что бы ни происходило, я за пару секунд мог это связать с ним. Найти путь, по которому к Серёже можно перейти от выбора пересадки в метро, от цен на хлеб, от титров на киноэкране, от запаха новых книг и гулкости проходных дворов. Долгая память хуже, чем сифилис. Моя память была достаточно долгой. До следующего апреля. Или до послеследующего. Да, должно быть, прошло немало лет, прежде чем мне, наконец, стало легче. В тот день вечная память превратилась лишь в приятное дополнение к гаснущим звездам. Я освободился настолько, что не вспоминал о Серёже, работал и пел, вовсю уже барахтался в аквариуме, полностью занятый и увлеченный этим. Если Курёхин сверкал где-то на горизонте, я торопливо менял курс, чтобы не плыть к деревьям и золоту на голубом. Музыки и пугливой красоты и без этого было предостаточно. Я подкрадывался к ним с разных сторон, и они позволяли себя поймать. Очень редко получалось именно то, что я хотел, но все-таки все было замечательно. Все было прекрасно. Все было хорошо. Если не брать в расчет то, что Наташа от меня ушла вместе с Алисой, с работы меня уволили и из комсомола исключили. С каждым шагом в пропасть я становился все свободнее. А мне все время казалось, что после Серёжи мне уже нечего терять. Но нет, я все терял и терял, отступая в сторону музыки, как единственного убежища и защитника. К восемьдесят первому стало окончательно понятно, что либо я выбираю музыку, либо выбираю все остальное. Я хотел музыку. И поэтому она благодарно хотела меня. И мы были счастливы вместе, счастливы в фантомных воспоминаниях и все более заумных текстах, которые я сам перестал понимать, но зато научился чувствовать... Но в том году под окна моего дома подкатился апрель. Подобрался и зарядил проливным дождем и пронизывающим ветром. И проникающим во все сферы жизни тоскливым одиночеством, навеваемым ярким солнцем, стелющимся по тротуарам непривычного, нежно-серого цвета. Я был нарасхват. Беден, элегантен, знаменит и опасен. Искал одиночества, чтобы в нем потерзаться чем-то неопределенным и упущенным, но все реже его находил. Город стал полностью изученным, как карта мира, страшно уютным каждым своим переулком и двором. Казалось, что тех, в которых я не был, уже не осталось. А впереди расстилалась целая Россия, огромная и неохватная, угрожающая стать моей большой родиной. И я был готов к этому. Я то и дело грешил самолюбованием, ведь я был действительно чертовски хорош. Мы собирались начинать пытаться писать «Треугольник». Все шло отвратительно плохо, смутно и просто никак. Я то и дело себя презирал, чувствуя собственную беспомощность и неопределенность бытия. В спасение собственной, только-только развернувшей крылья гордости, я решил свалить все на то, что нам не хватает какого-нибудь хорошего, профессионального музыканта, который бы все взял и сделал как нужно. И надо же было Алику Кану взять да и ляпнуть ломтем каменной соли на давно затянувшуюся рану: «Чего же ты тогда Курёхина не позовешь?» Я задумался на секунду, пытаясь вспомнить, кто это. Разумеется, я помнил кто это, помнил до каждого камня в холодной воде его глаз, до каждой издевательской интонации в дурацком голосе, до каждой гематитовой стрелки в ресницах... И уже от этого одного мне стало тошно. Я попытался вспомнить, кто он сейчас, а не кем он был раньше. Того, кто был сейчас Сергеем Курёхиным, я обходил за километр, на всякий случай отворачиваясь в противоположную сторону. Я даже не отдавал себе в этом отчета, это происходило само собой. А что я все-таки слышал сквозь слой стекловаты и отчуждения — это только то, что он играет в разных группах, одинаково странных и бестолковых. Но все почему-то сходились во мнении, что он очень талантлив, играет как бог и знает массу забавных вещей. Я был согласен с последним, но предпочитал не забивать себе голову и игнорировать все разговоры о нем... А теперь вот. Одна только его фамилия, но сейчас ее не пропустить мимо ушей. Она рядом, осязаемая своей темной шероховатостью полночных кухонь, солью морской пены ветреного северного-ледовитого и плавностью облепленного куриным пометом порога покосившегося сарая, где прячутся от немцев загнанные в угол раненые партизаны... И меня уже понесло, в одно мгновение. Повернуло флюгером по этому ветру и только тогда понял, как все это время был близок к неизбежному краю... Серёжа, Сергей, Серёженька, белый снег, жар огня, соловей телефонных проводов и ангел одного лета, которое стерлось со страниц истории, но не из моей памяти ужасно давно. В сердце немного света, лампочка в тридцать ватт... Я с трудом проталкиваю все те горы комов, что встали у меня в горле, и говорю, что не стоит его звать. Что с этим лучше не связываться, что он обманщик и прохиндей... Но кого я пытаюсь остановить? Это не от меня зависит. И дело даже не в том, что и Дюша, и Сева уже вспоминают, по какому телефону разыскивать Курёхина. А потому что я и сам, с ужасом и легким благоговением ощущаю, что больше всего на свете, после стольких тысяч лет, хочу вернуться домой. Мне нужно видеть его. Я, наверное, схожу с ума... Потому что хочу влюбиться снова или разочароваться окончательно, в любом случае так, чтобы сердце разбилось в пыль, а то оно уже малость заиндевело на зимнем холоде. А апрель — самое время, чтобы куда-нибудь упасть. Нет, нет, нет. Я взрослый человек, я достойный, сильный и ужасно талантливый. Я отец, в конце концов. И я никогда больше в жизни не унижусь ни перед ним, ни перед кем. И не стану его любить так, как тогда. Я так просто не смогу. Я изменился. А значит, мне нечего опасаться. И я говорю ребятам, что сам с ним свяжусь, хоть это очень плохая идея, и он, скорей всего, откажется... Внутри у меня все трепыхается, испуганно охает и умоляет бросить трубку, когда я звоню, чтобы до него добраться. Это не сложно, уже по первому номеру я получаю его координаты. Неуловимого мстителя нужно еще изловить, потому что он вовсе не сидит у телефона. Но по его номеру мне сообщают, где его видели в последний раз. Да, я даже знаю этот дом, бывал там проходом. Один из бледно-желтых крепостных дворов в районе Чернышевской. Он должен быть там, и я, спотыкаясь и ощущая нехватку воздуха, еду, благо путь неблизкий. Я проворачиваю в голове сотни фраз, какие можно будет ему сказать в случае, если он меня еще помнит. Опять же, помнит так, как я его. Не тем, кем я был раньше, а тем, кто я сейчас. Впрочем, я больше чем уверен, что ему наплевать на обоих, если он не изменился. А если изменился? От этого у меня вдоль позвоночника проползает холодная змея, уговаривающая сохранять покой. Но черта с два. Простояв полчаса в нужном дворе, я так и не решаюсь подняться. А потом выясняется, что Курёхина здесь давно нет, и я чувствую себя идиотом напополам с тревожным облегчением. Его не найти так просто, особенно когда он нужен. Я вижу его только через несколько дней. Неожиданно, да так, что у меня асфальт выпрыгивает из-под ног. Ведь я не ожидал. Думал только об этом и долго не мог уснуть предшествующей ночью, избивая подушку своими мыслями, но все равно не ожидал. Улица Панфилова, дом двадцать три, дом юного техника, дом с квадратными коридорами, дом с тоскливыми окнами. Там мы писали «Треугольник», и туда я приперся на очередную репетицию. Еще издали заметил его, сидящего на крыльце в теплых сетях из лучей апрельского солнца. Внутрь, видимо, по причине его хулиганской и слишком хитрой физиономии, его не пустили, поэтому он ждал кого-нибудь из группы, сидя на рассыпающихся во прах белых камнях из кирпича. Он сидел сгорбившись и опустив голову, как если бы колосс родосский не упал, а только лишь опустился бы отдохнуть на родном известняке и мраморе Эгейского моря. А я шел, перечисляя разрушенные чудеса света, упуская каждый свой шаг и пытаясь связать собственные движения с ходом небесных тел. А Серёжа сидел, скучая, отрешенно рассматривал рельефы других планет на асфальте... А мне ужасно хотелось развернуться и убежать. Мне хотелось, чтобы пухлые облака не неслись так быстро, чтобы пыль не вилась столбом над трамвайными путями. Мне хотелось приземлиться возле него и просидеть так всю жизнь, псом на руинах святынь... Не знаю как, но ноги унесли меня в неизвестном направлении. Я пришел в себя только у витрины с надписью «колбасы». Мне было очень холодно, и глаза забились пылью. К горлу подбиралась тошнота и боль. Видеть Курёхина расхотелось совершенно. Что угодно, только не это. Выше моих сил. Не могу и все тут... Когда я к вечеру добрался до дома, соврал позвонившему Севе, что заболел. Он меня обматерил и велел обязательно приходить завтра, ведь «Курёхин явился и сходу начал командовать у него столько идей все сразу пошло как по маслу чтобы ты был здесь сука ты же вокалист». Я всю ночь не спал. В пустой квартире хозяйничал ветер, проникающий через открытые окна. На подоконнике на последнем издыхании цвел декабрист. Цвел и покрывался пылью. Я сидел рядом с ним и пытался, будто бы все нормально, воссоздать текст крутившейся в голове песни. Ничего не получалось. Чем ближе подбиралось следующее утро, тем сильнее на меня наваливалось забытое ощущение нереальности происходящего. Какой-то невнятный страх и растерянность. Все валилось из рук, звуки казались приглушенными, а очертания предметов невероятно яркими. Всеми усилиями воли я взял себя в руки. На следующее утро я чувствовал, что у меня все внутри составлено из водопроводных труб. - ...Здравствуй, - говорю я ему при встрече, совершенно забыв, как жить дальше. Сережа с хитрой улыбкой на меня смотрит, много чего говорит в ответ, мигом обрушиваясь торопливым и колким камнепадом невесомых слов. Я едва вслушиваюсь в них, и не могу оторвать глаз от него. Потому что, как бы обидно это ни было, теперь. Вот только теперь, он стал совершенным. Таким красивым, что я задыхаюсь, вглядываясь в его лицо. Я таких красивых не видел... Таких не встречал. Он стал таким непонятным и убийственно сложным, таким неизведанным и северно-далеким. Таким таинственным и непостижимым. Он теперь настоящий фокусник. Иллюзионист. И как бы ни был хорош я, он всегда будет в тысячи раз лучше. И я просто застываю, пытаясь хоть как-то уловить амплитуды его голоса. Его движений... Ангелы все в сиянии. С ними в одном строю... Господи, как я люблю его. Мне даже страшно. Очень медленно слух и все остальное ко мне возвращается. Серёжа полон идей и начинаний. «Это надо играть так, а это эдак, здесь нужно повыше, нет это никуда не годится, переделаем, другое звучание, какой дурак так решил?» Медленно-медленно, как начинающий движение огромный состав поездов, я начинаю понимать, что происходит. Он действительно здесь, Серёжа. В миллионы раз удивительней, чем был. А я... Надо признать, что я люблю его. Его, такого, каким он был раньше. И еще сильнее такого, который носится мимо сейчас. В такого, какой он сейчас, невозможно не влюбиться. Не упасть в эту бездну, разверстую вдали. В двух метрах, но так далеко, что будто бы в другой реальности... Но все хорошо. Я уверяю себя, что можно успокоиться. Самое страшное позади. Теперь осталось только сидеть как на иголках, торопливо выполняя все его указания. И понимать. Что ему до меня нет никакого дела. Слава богу. Ну да. Он здесь только ради музыки. Ради нее одной. Перекинувшись со мной парой слов, он совсем забывает, кто я такой. Меня здесь нет. Есть мои руки, перебирающие гитарные струны, но не я сам. Я сам могу быть где угодно, хоть за тысячи километров отсюда, гулять ветром над северными морями. А Серёжа будет тут только ради музыки, которую с таким фанатичным энтузиазмом хочет сделать лучше. И у него получается. Он действительно заставляет все засиять и наполниться неуловимым смыслом. Я люблю его так сильно, что у меня живот сводит. Но я и мое сердце в полной безопасности. Потому что меня для него все равно что не существует. Для него теперь снова сделать меня задеть — это как пнуть камень, валяющийся слишком далеко от дороги, в зарослях крапивы и репья. Зачем? Незачем. Мы занимаемся музыкой, дни и месяцы. Я стараюсь, как только могу. А он иногда, и все чаще, и все теплее награждает меня ничего не значащей одобрительной улыбкой. А потом, когда он не приходит, я впадаю в депрессию. Он не приходит целыми неделями, и я почти умираю. Но потом он снова появляется. И я, такой умный, опытный, двадцатисемилетний и гордый, радуюсь как щенок. И все еще пугливо выдыхаю, уверяя себя, что ничего для него не значу. Все так просто. Он рядом, пока есть музыка. И я готов петь для него. Для него только, что я и делаю. И теперь это единственное, чем я могу привлечь его внимание. Ведь его внимание — это все равно солнечный свет сквозь доски пыльного сенного сарая, который является моим убежищем и единственным домом испокон веков. А он — это внешнее сияние из прошлой жизни, концентрация красоты, всей красоты, что только есть на свете. По крайней мере, для меня. И мне никогда не уйти до тех пор, пока. Я сталкиваюсь с тем фактом, что я жуткий дурак. Что я страшно все драматизирую и сам себя путаю. На самом деле все замечательно. Все отлично. Серёжа такой славный парень, такой веселый, талантливый и ответственный. С ним просто хорошо. Его хочется слушаться. За ним хочется идти, куда бы он ни шел. И кстати, совсем не так, как это было пятью годами ранее. Теперь все по-другому. И так мне нравится гораздо больше. Мне безумно нравится быть с ним рядом. Это стало понятно к лету. К еще одному лету. Новому лету, когда я был свободен как никогда. И он тоже. Он тоже забросил все, что у него было: и семью, и работу, и всех приятелей. Я ни о чем его не просил, не навязывался. И мне слегка не верилось, что он действительно выбирает меня, а не все остальное. И у нас появился повод находиться рядом целый день. И мне так странно с ним. Потому что, подумав об этом, я прихожу к выводу, что я теперь намного старше, умнее и сильнее. И мое сердце больше никогда не разобьется, потому что именно к двадцати семи годам оно покрывается неуязвимой броней прекрасного прошлого. И я никуда не упаду, не потеряю голову, и мои гордость, честь и самоуважение не пострадают. Я достаточно взрослый, чтобы им больше ничто не могло навредить. Но я люблю Серёжу. И теперь это другая напасть. И это та самая красота, что мелькает в песнях и в городе, и в моей голове. В Серёже она концентрирована настолько, что на него больно смотреть. И мне, как притихшему псу, никуда не уйти, до тех пор пока не прогонят... Его красота для меня создана. Я один могу ее оценить. И поэтому она ревниво тянется ко мне, хочет Серёжа этого или нет. Он ведь эгоист, как и все мы. Ему хочется, чтобы им восхищались. А так, как это умею я, не сумеет никто. И поэтому эти естественные процессы снова набирают ход. И это просто невероятно. Медленно идти навстречу, словно тенистым вечером по шпалам с двух станций. И становиться друзьями, будто это неизбежность. Не теми друзьями, которых у Серёжи, да и у меня по пять штук на каждом углу, а особенными. Настоящими друзьями, товарищами, которые приобретаются разве что в горах или на фронте. У нас тоже немножко фронт, мы играем вместе. Красота приобретает невероятные очертания, когда он сидит напротив, слушая, как я играю «Город Золотой», и я вижу его сияние. Впрочем, он сияет, что бы ни делал. Он сияет, когда издевается над пианино, когда теряет две или три ступени по лестницам, когда улыбается, когда уходит. Но больше всего, когда останавливается внимательным взглядом на мне. И тогда весь мир будто бы перестает для него существовать. Он много болтает, но если уж берется слушать, то слушает так, как никому и никогда не удастся. У него идеальный музыкальный слух, и он старается всеми силами найти изъяны в моей игре. Но хрена с два, когда я очень стараюсь, я могу играть идеально. И он, пораженно и чуть возмутившись, цокает, восхищено усмехается и складывает руки на груди, откидывается на спинку стула со словами «во даешь». И мы так всю ночь можем, и никого больше не надо на целой земле. В такие моменты я ослеплен и заброшен на вершины мира. Потому что я вижу, что ему безумно нравится то, что я делаю. Ему нравится моя музыка и мой голос. И только лишь поэтому и я ему нравлюсь. И мне хочется охладить себя осознанием, что это ненадолго, что он снова быстро потеряет интерес, переметнувшись на что-то другое, куда более увлекательное... Но это без толку. Когда после очередной репетиции я поскорее уношу ноги от лишних разговоров, я прячусь в квадратных коридорах и тоскливых окнах этажом выше. Только месяц спустя Серёжа идет следом. Месяц спустя Серёжа, убедившись и уверившись, что я талантлив, очень хорош, симпатичен и одинок, крадучись идет следом, ведомый, должно быть, своими волчьими инстинктами, зовущими разрушать. А я предсказуемо мечтаю об этом разрушении, как о высшей мере. И иду ему на встречу в тишине вечернего здания. Этот путь на север занимает совсем немного. Ангел весь в сиянии, тихо и едва дыша стоит в середине коридора у выхода с лестницы и, повернув ко мне прекрасную голову, ждет моих действий. А в квадратном коридоре темно, электричество погашено, от сумеречного окна за моей спиной света, как от лампочки в тридцать ватт. Серого света, делающего его кожу бледной, а глаза черными. Вокруг пахнет пыльными истоптанными коврами и паленой пластмассой, павшей от рук юных техников. А Серёжа стоит, не двигаясь, тысячу раз красивый, чистый и сияющий и угольно черный гематитовый, такой контрастный. Он такой и есть. Белый, как снег, и дьявольски огненный, как пожары в отечественной войне двенадцатого года. И мне все равно. Вся свобода, за которую я так боролся, падает к его ногам. Мне приходит в голову, что я боролся за нее именно для того, чтобы этим летом ее вновь потерять, теперь уже навсегда. Я подхожу, покачиваясь и каясь, не понимая, зачем это делаю и зачем живу, берусь за рукав его куртки и утыкаюсь губами в щеку. Он с мягкой усмешкой констатирует: «Как теленок», неожиданно осторожно обнимает меня за плечи. И мне хочется чуть ли не расплакаться от осознания, что в этот раз все будет именно так, как я хочу. Он ангел. Он святой. Он Мать Тереза. Он Элвис. Он бог... И ему следовало бы появиться тут на десять минут раньше. Но теперь я главный. И он не сделает мне ничего, что пошатнет мое чувство прекрасного. Теперь ему не остается ничего, кроме заботливой дружбы и нежности на грани с вежливостью. Он мой, я снова его поймал. По-наркомански поблескивая черными глазами, он говорит мне, что я его сурок, но мне как-то плевать, что это, к черту, значит. Пусть на пару месяцев, но я его поймал в этом коридоре, и он любит меня. Теперь так, как я хочу. Теперь он меня ценит. Теперь ценит, как произведение искусства, которое сам и сделал. Я начинаю понимать. Я слишком хорош, слишком молод и слишком теленок. Он не навредит мне, покуда я ему интересен. Он меня любит. И начинается еще одно мое счастливое лето. Даже лучше, чем то, что было раньше. Потому что Серёжа любит меня все больше с каждым днем... Я снова становлюсь предметом его любования, и ничто не может с этим сравниться. Мы гуляем вместе, веселимся, ползаем по крышам, ночуем на лавках в летних дворах и ненавидим дождь. Он меня не обманывает. Бывает, привирает, но обязательно опасливо добавляет, что шутит. Только бы меня не обидеть, только бы уберечь от себя самого. Он так меня ценит, что в один прекрасный день мне начинает казаться, что я действительно этого достоин. Господи, да ведь не будет преувеличением сказать, что он восхищается мной этим летом! Именно так. Восхищается, уважает и любит. Так, как любят шедевры и хорошие фильмы. Недолго, но абсолютно и самоотреченно. И не нужны были никакие слова, чтобы рассказать об этом. Это была та самая, лучшая и невинная, из золотого века русской поэзии выползшая любовь на расстоянии журнального столика. Любовь, не требующая проявлений, самая чистая и красивая, какая только может быть. Этой любви было место в Озерках, где горячий воздух дик и глух, где среди канав гуляют с дамами испытанные остряки... Нет, даже Блок с его Прекрасными Дамами вряд ли любил так. И я никогда не буду петь об этом. Послушаюсь Тютчева. Я был счастлив как теленок. Потому что прекрасно знал, что Серёже нравятся мои золотые волосы. И нравится, как я подвязываю их пояском от халата. Как хожу в белесых джинсах и растянутых футболках, как отворачиваюсь от ветра и высоко прыгаю, даже как заправляю рубашку в штаны и немножко шепелявлю. И как одеваю его кожаную драгоценную куртку. И какой я голубоглазый и охровый, с телячьими губами и древнерусской тоской. И ему нравится, какой я худой и тонкий, от плохого питания и избытка сна и тепла и изобилия дней, какой я бежево-зеленоватый, как свежескошенные поля в августе, как самые лучшие песни... Я видел в его глазах, что нравлюсь ему именно так, как Блоку нравились проститутки. И понимание того, что он, неизвестно где набравшись этого благородства, ни за что не сделает ничего, чтобы протянуть руку и взять меня, на все готового, заставляло меня самого напрашиваться. Все, чего я хотел, это он, так всегда было... Но я боялся все испортить. Опасался, и не напрасно, что рою себе яму и расставляю по дну колья, но все равно продолжал. И добился-таки своего. Того, чего хотел и о чем пел десять лет. Короткого поцелуя на полутемной запыленной лестнице трехэтажного дома в желтом дворе на набережной Обводного двести три. Это было самым долгожданным, самым чистым и восхитительным, что только могло произойти. Чего я только мог желать. Просто на лестнице у низкого подоконника, крашенного красно-коричневой краской, где коротают столетия засохший декабрист и консервная банка с окурками. Просто прижаться к нему, ища красоты всего земного в вороте его рубашки. В голове у меня играл Лоэнгрин Вагнера(или это играло в одной из квартир первого этажа), сердце билось медленно и ровно. Я целовал его, уверяя, что здесь нет места страсти или чему-то низменному. Он вряд ли понимал, но ради меня соглашался. Но хватило этого согласия лишь на несколько дней. Через несколько дней он пришел ко мне посреди ночи и так и не смог объяснить толком, зачем. Я жил один тогда, и некому было нам помешать. Он уверенно прошел на кухню, сказав, что хочет пить. «Я стану водой для тебя», что-то такое у меня вырвалось, и я принялся его обнимать со спины, не расцепляя рук на животе, стараясь не видеть его лица, я не смог утерпеть и спросил. Захотел выяснить все до конца. Все и так было понятно, но мне хотелось услышать это от него. Говорить о подобном, вроде как оправдываться, противоречило его необъяснимой природе, но он и на это пошел. Путано и раздраженно, гоняя по краю раковины капли воды мокрой спичкой, рассказал, что да, он спал со всеми подряд и до меня, и после, и это ничего не меняет, и что слово «верность» ему ни о чем не говорит, а если у меня проблемы с этим, я могу катиться по Малой Спасской. Я и хотел оскорбиться, обидеться и выставить его вон, или хотя бы перестать его обнимать. Но это было не в моих силах. Мне и так придется сделать это через пару месяцев, я понимал. Да и кроме того, в этих словах было так много Блока, что у меня не осталось аргументов. Отказаться от него сейчас было все равно что отказаться от поездки в космос. Я сдуру назвал его Александром Александровичем и сказал, что он останется. Не только на оставшуюся ночь, но и на все оставшиеся дни. Он обернулся. Он смотрел на меня с нехорошим жарким огнем в глазах. Он сказал «конечно». Потом он говорил что-то про то, что не хотел снова втягивать меня в эту грязь, что я слишком возвышенный и небесный для этого. Он даже называл меня ангелом, богом, а потом перешел на мотыльков и белочек, на капельки и перышки, я даже подумал, что он снова обдолбался, но нет. Он действительно любил меня на грани ускользания разума. И всю оставшуюся ночь, и все оставшееся лето не отпускал меня от себя далеко. Я бы и так не ушел.
52 Нравится 95 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (10)