Два капитана

R
Завершён
52
4
автор
Stroyent бета
Размер:
84 страницы, 45 062 слова, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
52 Нравится 95 Отзывы 15 В сборник

Глава 10. Мой друг музыкант

Настройки
Мне хотелось бы видеть тебя, сестра. По старинному праву котов при дворе. Мне хотелось бы извиниться. Просто потому, что все, что я пел, — упражнения в любви, которой у меня никогда не было. У меня за спиной всегда был дом. Он есть и сейчас, и мне кажется, что, стоит сделать шаг назад, я снова там буду. Снова буду в скучной тишине и застойном спокойствии своих лет, растущих, но не меняющихся. Буду один за своим праздничным столом, буду смотреть строго и желать счастья всем, кого мне удалось узнать. И кого я потерял. Я всех потеряю когда-нибудь. И буду таким, каким и создан быть — одиноким и неизвестным... Но сейчас мне светло. Как будто бы я знаю, куда иду. Я пою о том, что знаю. Я что-то знаю? Может быть, но это так мало. Но этого хватило бы и для большего, чем я, а тебе вот не хватает. И поэтому я хочу извиниться. Ведь я вечно вдаюсь в частности и не всматриваюсь в целую картину, и наоборот, охватываю торопливым взглядом слишком широкий спектр, не в силах заставить себя присмотреться к деталям. Но я пою то, что чувствую, и хотя бы в этом совесть моя чиста... Так попытайся простить мне, что я не всегда пел чисто. Попытайся простить мне, что я не всегда был честен. Попытайся простить мне, я не хотел плохого. Ведь я хотел любить, но я не умел быть любимым. Попытайся простить, сестра, ведь нам не так уж долго осталось быть здесь вместе. Когда последний день нашей истории отразится в твоих вертикальных зрачках, тот, кто заглянет в мои глаза, прочтет в них все то же. Мне хотелось бы видеть тебя. Хоть раз. Чтобы помнить об этом всю последующую пустую жизнь. Впрочем, никто не заглянет. Я ошибался. А гордость, коей у меня ее в избытке, — это как вода на тормозных колодках. Она не дает остановиться сразу. Она растягивает процесс торможения, процесс понимания своих ошибок и признания себя дураком. Поэтому я догадался о сути вещей непростительно поздно. Да и не догадался вовсе, а только лишь не спеша перетек из одной стадии заблуждений в другую. Эта другая стадия куда лучше смотрелась и была похожа на правду. Но в том-то и дело. Истина где-то рядом, но никогда — слишком близко. Никогда ее не получить, даже методом лиофилизации или перегонки, даже идя за Капитаном след в след, проживая заново каждый его день и изучая все возможные записи и воспоминания. За прошествием лет его невозможно понять. Даже будучи современником и непосредственным свидетелем, и то — не охватить. Остается только принимать это, удивляться, пытаться подстроиться под неровный бой Серёжиного метронома, переваривать и предполагать. Можно предположить, что Курёхин знает эту истину. Эту первоочередную мысль, с которой все началось, идиому, на основании которой проросли все чудеса, которые он выделывает и походя заставляет выделывать стольких людей. Но даже если Серёжа и знает, то объяснять не станет. А если вдруг земля сойдет с орбиты и Курёхин, наполнившись космической серьезностью, действительно возьмется за объяснения, то все равно ничего у него не выйдет. Потому что это эфемерная материя. Она переходит в другое агрегатное состояние вместе с каждой сменой календаря. И да, я могу с уверенностью сказать, что снова ошибаюсь. Мои заблуждения разбрелись овечками по янтарно-изумрудному полю. Одна за одной. Сначала я медленно пришел к выводу, что дело не в музыке. Для Поп-механики музыка — не самоцель. Они, а говоря «они», следует иметь в виду Курёхина и всех, кем он верховодит, занимаются в первую очередь не музыкой. В первую очередь им необходимо устроить шум. Устроить шум — это устроить скандал. Устроить скандал — это привлечь к себе внимание. Привлечь к себе внимание — это обернуться в ошарашенные людские взгляды. А это значит возвыситься. Дальнейшее проведение этой логической цепочки ветвилось и уводило меня в противоположные направления. Но этого было достаточно. Как следует поняв это, мне стало несоизмеримо легче. Я вздохнул с облегчением, грустно улыбнулся и снисходительно махнул рукой: «Все с вами ясно, Сергей Курёхин, охотник до чужого внимания...» Заблуждаться таким образом было приятно и просто. Потому что это давало посыл к ощущению себя выше всего этого. Это была та неощутимая гордость производителя перед продавцами. Один что-то делает, а другие лишь сотрясают воздух. А создавать шум — это так мимолетно. Быть у всех на устах, какой в этом смысл, если это все равно не продлится долго? И когда закончится, не будет ничего более печального, чем уходить в глухую тень с ярко освещенной пятном кумачового света сцены. Это будет так больно. Впрочем, это произойдет с каждым из нас, и со мной тоже. Но мне падать будет не тяжело, у меня всюду расстелена солома прекрасных песен, которые люди любят и которые останутся в ротациях радиостанций на долгие, долгие годы. А их слава? Погремит и утихнет. И узнает о ней только сероглазый исследователь музыкальных редкостей, что докопается до нее через годы. Но все это будет потом, и ладно. Сейчас, если ты молод, то ты яростный противник света, так давай, гори, не паши, не сей, валяй дурака, забирайся на колокольни и носись по небосводу за удирающими облаками, будто бы в этом есть хоть какой-то смысл. А потом выяснилось, что думать так — значит быть счастливой жертвой нелепой ошибки. Ошибки, на которой остановились многие, а я не должен был, раз называл себя его другом. Не должен был и не остановился. Новая стадия моих домыслов была трудней, выше и недоступней. Чтобы перейти в нее, нужно было пронаблюдать за Поп-механикой со стороны длительное время. И прийти к обескураживающему и в то же время естественному выводу. Все это не так просто, как кажется. Все намного глубже. Да, глубоко копать в этом деле — занятие в высшей степени неблагодарное и бессмысленное, но я не смог отказаться от этого. И в один солнечный майский день понял, что они все-таки делают музыку. Здесь уже не «они», а только Курёхин. Он действительно умеет, он мастер, каких не бывало. Просто он работает по технологии максимального брака. Разменивается на сотни бестолковых начинаний, и этим самым, как из груды каменной руды, получает россыпь драгоценных металлических крошек. И его музыка не похожа на музыку обычных людей. Его музыка соткана из звуков. Как из лесных ягод. В своей прекрасной голове он собирает их: чернику, малину, землянику, немного терновника, вороньего глаза и бузины и паслена, немного фантомной боли, немного барахлящего сердца, немного нежности ко всему живому. И все это он сжимает в своей тонкой руке. Все лопается, погибает и смешивается, растекается по вырезанному рисунку линий его ладони. А потом он подкидывает это в воздух. И ягодный, ядовитый и сладкий сок разлетается ветреным летом по лесному переплетению света в ветвях. Распыляется алмазным яром, и это есть музыка. Неуловимая и прекрасная, и в то же время лезущая резким дымом в глаза, бьющая по голове и требующая, чтобы на нее посмотрели. Такой сложный рецепт. Две ложки чернокожих гангстеров, что играли джаз в Нью-Йорке во времена сухого закона. Полстакана английских рок-групп новой волны. Одна четверть Карлоса Гарделя. Щепоть угольной пыли с треснувших шахтерских касок. Растянутое напоминание, что все это — диско. Немного скрипа раскореженного металла в заводских отходниках. Эхо соляных шахт и позвякивание цепей на их дне... С мира по нитке, с осиновой непроходимой и влажной, как джунгли, чащобы по паутинке. И вот оно, его «Тибетское танго». Или что-то еще, что нельзя услышать с первого раза. Но можно начать улавливать с третьего. Серёжа говорит, что делает такую музыку, чтобы слушатель мучительно был уверен, что где-то все это уже проходил и слышал. Чтобы слушатель, со злой доблестью и праведным желанием уличить вора в его преступлении, бегал по кладовым памяти, стараясь найти там то, что было нагло украдено... Но этого не найти, потому что этого просто нет. В этом весь и смысл. Преступление как искусство показывать фокусы. Надругательство над здравым рассудком как способ ухода за барбарисовым полем. Этот Курёхин любил заставлять людей страдать. От непонимания и близости какой-то крутящей серебристым хвостом истины, которую никогда не поймать... Ох, как же я во всем этом ошибаюсь... Не мог не ошибаться, даже будучи участником всего этого. Каждый участник носил в голове самостоятельно выверенное объяснение. Но это всегда было самообманом. Один только Курёхин владел правдой, как секретом фирмы. И никому ее не открывал. А я ушел оттуда. И всегда буду думать, что правильно сделал. Пусть там и было что-то закопанное на глубине, что-то особенное, новаторское и революционное, но все это для меня было чуждо. Мне нечего было там делать. И я вернулся как можно ближе к Аквариуму. Гармония мира вновь не знала границ. В те моменты, когда мы обсиживали полночные кухни, когда разговаривали и курили, разойдясь по продавленным диванам, с упирающимися в спину кругляшами пружин, на вытертых велюровых покрывалах в розах, птицах и ангелах. Мы пили чай, и Курёхина с нами не было. А когда он был, когда я сам не мог себе запретить позвать его, атмосфера наполнялась предвестниками грозы и чувством обреченности. Близилось то, что должно было произойти, то, к чему мы шли, как поезда под откос. Серёжа ходил с недовольной миной, изобретал причины для внеочередной ругани, высказывал идеи, на воплощение которых я и моя группа не могли пойти, в чем сами и оказывались виноваты. Я понимал, что если я не скажу Серёже уйти, никто не скажет. Потому что я сам, как-то невольно-постепенно и необратимо, лишил всех права голоса. Серёжа приходил. Садился за синтезатор и начинал ерничать. Я не умел на него злиться. Я не умел любить, но я любил, когда он рядом. Он всегда был особенным. Всегда был выше других и значительнее во всех пунктах сравнения. Он был таким красивым. И я хотел его так, как никогда не хотел хотеть. Я привык за годы носить это в глубине сердца, как потайной виток дымовой трубы, в котором скапливается самое большое тепло. Я научился не ронять все из рук, почувствовав на себе его задымленный взгляд. И научился говорить с ним на равных и вообще, возомнил было, что он просто совершенно обычный. Участник моей группы и человек, которого я очень люблю. И только. Одно слово. Вернее, несколько, но это не так уж важно. Несколько моих слов стали детонатором для всех сотен тротиловых бомб, забитых в опоры Охтинского моста при постройке. Серёжа уже давно обошел все бомбовые гнезда, убедился в их наличии и готовности, принес под ногтями гремучей ртути и успокоенно отошел на безопасное расстояние, чтобы наблюдать. А я, тихо улыбаясь, залюбовавшись серым медленным огнем его глаз, как послушный враг, наступил на растяжку. - Сергей Курёхин, мой клавишник... Серёжа вымученно кивнул двум западным журналистам, что пришли брать у меня интервью, и быстро куда-то смылся. Я не обратил внимания. Я старательно подбирал слова на ломаном английском и старался не забывать про дыхание. Меня до сих пор не покидало чувство, будто я выгляжу как идиот, и все эти люди, интересующиеся моей группой, просто сговорились и издеваются. То, что Аквариум вышел на уровень концертов на стадионах, с трудом укладывалось в голове. Мне было совсем не до выяснения отношений. Порой я и сам замечал, что перегибаю палку и слишком сильно стращаю своих музыкантов... Но я был уверен, что иначе нельзя. Мы слишком известны, чтобы не подчиняться определенным правилам. А то, что эти правила устанавливаю я, это естественно, разве нет? В любом случае, я не заморачивался всем этим. Но в тот вечер, весь обласканный нездешним западным вниманием, довольный, элегантный, знаменитый и опасный, я освободился к ночи. Все уже разошлись. Побросали инструменты в сессионной, ведь все должно было продолжиться здесь же на следующий день. Я хотел спросить у Серёжи, где он пропадает, ведь его не видать весь вечер. Я уверен был, что он, как обычно, не уйдет отсюда, не попрощавшись со мной, мимоходом поцеловав и сказав после этого что-то нежно-уничижительное в его духе. А он, вскрутился к небу снежный прах, возник из ниоткуда, из темноты и пронесся мимо, толкнув меня плечом так, что я чуть не упал. Я даже не успел подумать остановить его или возмутиться, или сказать что-то. Ему самому не терпелось начать говорить. Он круто развернулся и посмотрел на меня. В тусклом свете нескольких жадных лампочек его кожа казалась цвета обуглившегося зефира. И глаза, подведенные еще позавчера и так и не смытые как следует. И черный тонкий шарф, дохлой змеей два раза окруживший шею. Растрепанные волосы, свитер с крупными полосами, расстегнутый лакированный собачий ошейник и крупный рыболовецкий крючок в качестве ожерелья — это чтобы никто не забыл, что он принадлежит легкому безумию и постоянному конформизму Поп-механики... Он был таким красивым. Таким жестоким и темным, зловеще-прекрасный аспид, безмилосердный, фанатичный ангел подземного мира с легкой небритостью и налетом свинцовой пыли под глазами... Под глазами, полными литой стали непотопляемых линкоров, полными враждебности и грозного милитаризма. Я еще никогда его таким не видел. Мне показалось, что он готов убить меня. И поэтому неудивительно, что я немного попятился, когда он сделал решительный шаг в мою сторону. - Клавишник, да? - с тихой угрозой начал он. С такой замершей бурей, мглою кроющей небо, что сразу ясно, еще секунда — и она взовьется к потолку и разрушит своды всех храмов в середине рек. Все верно, громче, злее, на грани с настоящей ненавистью и ядовитым возмущением. Настолько болезненным, что оно же само изнутри и давит. И не дает сорваться. А заставляет говорить негромко, но каждое слово словно раздробленный камнем сустав. - Клавишник?!! Клавишник Аквариума? Я, по-твоему, не что иное, как какой-то жалкий клавишник твоей сраной группы? Может, еще скажешь, что я твой личный секретарь? Аккомпаниатор Гребенщикова? Или просто подстилка время от времени, когда с бабами надоест? - Ничего себе, я и не думал, что мои слова так ранят твои чувства. Чего ты взъелся-то, Серёж? Ты ведь правда... - Что правда? - он резко подошел ко мне совсем близко. Так близко, что света между нами не осталось и в мире стало темно и тесно. Только теплый край рояля позади меня и холодный, как поющая ветром тайга под крылом самолета, Курёхин. Он угрожающе толкнул меня, но не сильно. На большее не решился, понимая, наверно, краем своей еврейской прозорливости, что, завяжись драка, — он, несмотря на всю свою животную подвижность, победителем вряд ли выйдет. Не с этой аметистового оттенка кожей, не с этим отчаянно бьющим за отметкой сто двадцать пульсом и не с этими затянутыми антрацитовой пленкой большими глазами, не умеющими драться. А я, просто поразившись, какой он у меня... у меня потрясающий, только и хотел в тот момент, что поцеловать его. И убедиться, что он, весь новый, прекрасный и удивительный, как сама жизнь, покрывшийся чешуйчатой броней мокрого шифера и колейного асфальта, все еще мой хоть немножко. И что я все еще могу. Хоть уткнуться в ворот его свитера и пропасть навсегда в рощах желтых акаций и Красной Москвы. Или насадиться на этот тупой крючок, который от моего сердца отделяют какие-то сантиметры дыхания. Или взять его за руку. Вот, рукав закатан до локтя, и сереющая кожа такая змеиная, такая живая дорогами невидимых вен и чарующей силы и поднявшимися дыбом пегими волосками... И я снова проиграл. На секунду заколебался, задохнулся, опустил лицо, прикрыл глаза, нахмурился. Был бы я псом, припал бы к земле, скосив закругленные равные уши. - Какая же ты скотина, а? Ты же сам не понимаешь, что ты за человек такой! - это он и сделал. Своей вершащей судьбы рукой и тонкими пальцами ухватил меня за отросшие волосы и потянул то ли в сторону, то ли к себе на плечо. Мне не было больно, и я легко вырвался, оттолкнув его. Но мне было страшно, потому что я понимал, что он все что угодно может со мной сделать... Я отошел на несколько шагов, не сводя взгляда с него, такого непривычно злого и неотступного. - Да в чем дело-то? - Ты пользуешься людьми, а потом выкидываешь их, - за ту же долю секунды, что понадобилась ему, чтобы потерять контроль, он вновь его обрел. Будто температура резко упала. Будто его окатили жидким азотом... Он усмехнулся, максимально презрительно фыркнул и присмотрелся к чему-то на полу у моих ног. - Это я-то? - Да, ты-то... Ты считаешь, что все вокруг тебя, как вокруг солнца, крутятся. Что все твои люди, эта твоя стая, — только и создана, чтобы тобой восхищаться... Нет, не спорь, так и есть. Ты просто слишком витаешь в облаках, чтобы это заметить за собой. Ты вечно хочешь всеми командовать, хочешь, чтобы все молчали, когда ты говоришь, чтобы слушали, чтоб молились на тебя... И при этом люди для тебя — все равно что расходный материал. Потому что ты, видите ли, особенный! Думаешь, твой талант дает тебе право смотреть на всех свысока?.. Может и так, но я под тебя подстраиваться точно не буду. Хватит. У тебя и так поклонников много... И знаешь, ты их всех потеряешь. Они все тебя оставят, когда ты их окончательно задолбаешь своими придирками, командованием и царскими замашками. И главное, тем, что ты вполне осознанно ставишь себя выше их. Ты хренов самовлюбленный эгоист, понятно? Заткнись, дай договорить... Знаешь, что самое обидное? Что ты окажешься однажды в одиночестве, и все равно останешься прежним. Даже нимб твой не померкнет, представляешь? С тебя все как с гуся вода. Ты наберешь себе новых друзей-почитателей из добровольцев и будешь на своем алтаре сидеть... Как все замечательно-то... - в продолжение своей речи он ходил по комнате, пиная что попадется. Он, похоже, избегал смотреть мне в глаза. И слова эти готовил заранее. В одном он был прав. Все как с гуся вода. Я слышал его слова, но не собирался вникать в их суть. По крайней мере, не сейчас. Может быть, потом. Когда его смутная тень скроется за углом. Когда его поскрипывающий груженной пшеницей телегой голос навсегда для меня утихнет... Я не знал сейчас, что ответить на все его беспочвенные глупые обвинения. Мне хотелось просто смотреть на него. Или действительно подраться, в самом деле, почему бы и нет? Повалить его на пол и запихнуть все слова обратно. И грубой силой заставить любить и почитать, насадить эту веру, как христианство на Руси... Кого я обманываю, это язычество неискоренимо. - Серёж... - ...А еще ты чертов жмот, врун, вор и манипулятор. И сам об этом не догадываешься, как мило! Все довольны. Ты доволен? Да, ты, должно быть, нарадоваться на себя не можешь... - Как будто бы ты не врешь и не воруешь! За собой бы последил... - Мне можно, - он остановился, отвернувшись от меня, посмотрел на потолок и с шипением усмехнулся, горделиво тряхнув головой. - А ты... Раз уж навыдумывал о себе хрен знает чего, должен соответствовать... Должен быть идеальным, каким ты себя выставляешь, а ты просто... Ты мне не нравишься, ясно? Ты мне надоел. Мне с тобой скучно, как в богадельне, честное слово. Все, что ты делаешь, это старо как мир и уже покрылось плесенью... И я не твой аккомпаниатор, не смей называть меня своим кем бы то ни было... Ты просто придурок. Ненавижу тебя... Сейчас. Может, мы еще поработаем вместе, но только если ты научишься себя вести. Козёл. Мудак. Всё, - так и не посмотрев на меня, он направился к выходу. - Что всё? Не уходи, - я сошел, наконец, с места и со злой решительностью преградил ему путь, все-таки посмотрев в его лицо, немного смущенное, но полное темного гнева. - Не трогай меня, - он оттолкнул меня со внезапной, совершенно нехорошей улыбкой, какая изредка у него появлялась, будто бы он давно неизлечимо болен инопланетной формой сумасшествия. - Не говори так со мной, ты же знаешь, как я к тебе отношусь. - Я вообще не собираюсь с тобой разговаривать. Держись от меня подальше, ты мне противен. Ты и все с тобой связанное. Ты мне не нужен, - совсем уж жалобно выплюнул он и ушел. Ушел в темноту, только немного серебряной пыльцы из-под его ногтей улеглось на мне. И я остался стоять с жалобно скулящим, словно замерзший пес, сердцем и с неловко хлопающей, будто пытающаяся взлететь толстая курица, крыльями гордостью. Ну да, все верно. Не так пугает смерть в одиночестве. Не радует в стакане вода. Смотрю на тебя, и любить не хочется. Совсем. Никого. Никогда. Пошел ты. * Мстительный сучонок. Хитрый, расчетливый, лицемерный негодяй. Он начал то, что назвали «антироковым джихадом». На деле же это было лишь способом привлечь к себе публичное внимание, посредством всяческого опускания и хуления рок-групп. И кто бы что ни говорил, первой из этих групп был Аквариум. Не всегда называя его, именно Аквариум Серёжа обливал всей грязью, какую только мог наскрести на дне своего подгнившего сердечка. И мне, если честно, не хочется рассказывать об этом подробно. Другие расскажут... Да и о чем говорить? О том, что Сергей со своей шумихой, номерами, цыганами и Поп-механикой набирал известность и популярность. И тем его популярность и полнилась, что во всех интервью он на все лады ругал группы ленинградского рок-клуба, и все, что они делают, топтал так старательно, будто виноград давил. Ну и бог с ним. Так или иначе, на нас это мало влияло. Мы к тому времени уже стали сформировавшейся сектой. Но что касаемо личных разговоров, встреч и дружеских бесед, какие Серёжа вел постоянно, в них я внезапно стал врагом общества номер один. Мне только и оставалось, что через третьих лиц узнавать по вечерам, как еще он обо мне отозвался за день. Приятного было мало. Завидев меня где-нибудь, Курёхин с высоко поднятой головой покидал помещение, на прощанье сказав кому-нибудь, что, вон, смотри, этот выродок явился. И это было самим мягким. К счастью, мне хватало ума и терпения, но только на то, чтобы никак на это все не реагировать и не пытаться играть по этим идиотским правилам, не втягиваться в дурацкие конфликты на пустом месте. Все спрашивали у меня: «В чем дело? Что за контры у вас с Курёхиным?» И еще они спрашивали, почему он так методично и со вкусом унижает Гребенщикова, Аквариум и всю рок-культуру, к которой я уже в глубине души и относить себя не хотел, потому что и правда видел, что все, вместе с легализацией, скатилось куда-то на стадное, бестолковое дно. Поэтому на все это я мог лишь коротко замученно вздохнуть, с таинственным видом глубокомысленно дернуть плечом и перевести задумчивый запланировано запорошенный пренебрежением взгляд на ближайшее окно, чтобы сделать вид, что меня здесь нет, и я улетаю. И тихо, уверившись, что все, затаив дыхание, слушают, изречь что-то вроде: «Ах, если б я знал это сам...» Или: «Так и задумано». Ну конечно, задумано. Продумано и воплощено Курёхиным, а я в этом действе играю лишь статическую роль. А особо заполошные и любящие переживать знакомые кудахтали и говорили, что мне нужно бежать. Чуть ли не на север, где гладь да тишь и открытое небо. Нужно прятаться. Ведь меня могут посадить. Курёхин в серьезной «Ленинградской Правде» так раскатал Аквариум и Алису, что за нами уже поди выехали черные воронки, чтобы арестовать всех, закрыть путь на сцену, а меня лично сжечь на костре... Некоторые все еще не понимали, да и я никак не мог взять в толк, что Аквариум теперь официален и одобрен властями. У нас теперь и большие концерты, и гастроли, и выступления на радио и телевидении. Моя бывшая жена кусает локти, а к моим ногам первым снегом опускается всесоюзная известность. И это несмотря на то, что вместе с широкой популярностью пришло и не меньшее осуждение. Я, может, и не хотел, чтобы меня слушали все. Понимал, что всем моя музыка не по карману и не все ее поймут и найдут прекрасной. Но именно это и происходило. Люди, не способные понять, действительно старались это сделать. Милые, мелочные, умные и кроткие, словно овечки, люди скучающие-требовательно блуждающие стеклянными глазами по сцене. У них не получалось увидеть привычное, и они были этим недовольны. Люди, уважаемые господа, герои своей и моей страны, не готовые для этого, не способные переварить, слушали мою музыку, потому что так теперь им рекомендовал тот, на кого они привыкли уповать всей душой. Партия Аквариум одобряла. Партия поступала жестоко. И эти люди, мне было их, таких внимательных и наивных, чуточку жалко, предсказуемо не видели в Аквариуме ничего кроме наркоманских текстов и излишней зауми, и поэтому предъявляли претензии мне. А меня положение обязывало отвечать и, улыбаясь и отчаянно шепелявя, безрезультатно пытаться сказать им со сцены «Музыкального ринга» очевидные для меня вещи. От меня требовали объяснить, о чем мои песни. Ах, если б я знал это сам... Но в любом случае, я действовал куда мягче и нежнее, чем та же, смычками рвущая невинным людям несмазанные уши, Поп-механика. А что касаемо Курёхина, я не отвечал на эти нападки, сохраняя благородный нейтралитет. Наивных защитников у меня хватало, а сам я не уполномочен был. В конце концов, никто меня лидером сопротивления не назначал. Да даже если бы и назначил, я не собирался плясать под его дудку. Для меня эта музыка все равно не играла. В плане Курёхина, если такой план существовал, для меня места не было. Я должен был в качестве декораций молчать и стоять деревом в стороне, снося все уничтожительные порывы ветра. Я так и делал. Собака лает, ветер дует. Оставшись, наконец, полностью без Серёжи, я целиком углубился в музыку. Можно было сколько угодно тихо плакать, пока нежно вздыхают гитары и дым глицериновый медленно тает... Пускай. Но Серёжа все не унимался. Как я уже говорил, в официальных источниках он лишь изредка упоминал Аквариум, памятуя, должно быть, что сам в нем довольно долго играл. В личных беседах он крыл меня как только мог и в результате убедил всех, что ненавидит меня. И причин на это были сформулированы сотни... Понимал ли он, что делает? Я больше чем уверен, что он прекрасно все понимал. Понимал ли я, что он делает? Весьма туманно. Но я смотрел на все его начинания теперь только издали, как из-за колючей проволоки. И издали я стал влюбляться в него сильнее. Звезды ведь всегда привлекательнее, когда они, недосягаемые и чуждые, сияют за пеленой тысяч световых лет, а не когда, закованные в желтую медь, спят у тебя на плече, верно? Все те претензии, что Серёжа предъявлял мне в тот вечер, когда был назван клавишником, я честно не одну ночь пытался разложить по полочкам, но потом заметил, что делаю ему слишком много чести, и послал все к черту. Я такой, какой есть. Я веду себя достаточно хорошо, и я действительно чертовски собой доволен, у меня гармония, инь и ян, мир и покой. И мне не хочется копаться в подорванных опорах и рушить мост до конца, просто из-за того, что Курёхину чего-то взбрело в неуравновешенную голову... Все равно моим он уже никогда не будет. Я не мог видеть, но не мог не знать ото всех, что Серёжа очень счастлив. Что у него жена, с которой они словно близнецы, похожи и идеально друг другу подходят. С этой Настей он у меня в балаганном доме и познакомился. И это было бы смешно, если бы не было грустно... А еще у него дочка, семья, дом полная чаша, любимая работа, признание, внимание, планета крутится только для него, все такое. Он был счастлив. По крайней мере, все были в этом уверены. Все как один говорили, что от Курёхина исходит солнечная энергия. Такая же необъятная, неиссякаемая, теплая и безопасная. Из него льется сияние и счастливая сила, оживляющая камни. Вот и ладно. Пускай болтает, что хочет, и будет счастлив. Пускай любит своих близких и ревностно охраняет свою частную жизнь, пускай собирает сливы, хорошо говорит по-английски, играет странную музыку, двигает прогресс, ругает Аквариум последними словами и греет мир своим сиреневым светом. Ему идет быть таким. А мне? Я относился ко всему философски. Я по-прежнему нисколько не умел на него злиться и был уверен, что, стоит ему позволить, я тут же буду рядом. Обовьюсь вокруг его ног и уверенно скажу, что остаюсь тут на веки вечные. А на следующее утро уйду. Но услышав его голос, уловив в разговоре упоминание его царапающего нёбо имени, один только его отблеск, я предательски коллаборационировался и расцветал майским цветом в уголках глаз и губ. И разве я поверю в то, что это может кончиться вместе с сердцем? Никогда. Я хотел его, как умел хотеть только Боб Дилан. Я хотел, чтобы он был со мной. Чтобы бросил все свои музыкальные странности и выкрутасы и стал бы просто клавишником Аквариума и аккомпаниатором Гребенщикова... Это было совершенно невозможно. Скорее Англия падет. И чем нереальней это было, тем приятнее было об этом думать и, проснувшись посреди тихой ночи, ни с того ни с сего назвать его имя, заметив блеснувшую вспышку на потолке. Махнувшего сквозь сон крыльями демона в цветах и яблоках. Может, я и срывался иногда. Иногда я мог позвонить ему, благо номер его таинственным образом всегда оказывался мне известен. Мы говорили. Всегда по-разному. Иногда он сразу бросал трубку. Иногда позволял мне выслушать несколько своих, словно крутящийся жернов в соковыжималке, реплик. А иногда мы говорили часами. Как это и бывает, обо всем и ни о чем. Я ласково обнимал свой дисковый телефон, до отливающей крови прижимал горячую трубку к онемевшему уху и лежал, уткнувшись саднящим лбом в подлокотник дивана. Слушал его голос. Мерил время по звездам. И засыпал. Просыпался лишь от деликатных гудков, ползущих по моим венам. И я снова говорил с гудками, как годы назад. Рассказывал им, как люблю его, а они монотонно повторяли мне, что с утром все пройдет. * А потом состоялся тот концерт в московском театре на Таганке. Аквариум при полном параде должен был сыграть для друзей музыкантов. Сева Гаккель, почему-то не теряющий надежды нас с Курёхиным помирить, обещал притащить его на выступление. Я немного побаивался этого. Побаивался скандала, что растеряюсь и не смогу достойно ответить на его нападки, что Серёжа выкинет какой-нибудь фортель, он ведь может. Я боялся, что Курёхин не придет, и еще сильнее — что придет. Я волновался, я, черт возьми, был без ума от него, и поэтому в голове сами собой состраивались хитрые планы. Немного дрожали руки, но это уже, наверное, навсегда — четвертый десяток, как никак. Я долго готовился к этому концерту. Я решил спеть первой песню для него и про него написанную. Впрочем, у меня все песни про него хоть краем слова. «Золото на голубом» всегда была особенной. Мы вместе ее писали. Я играл, а Серёжа слушал, но все равно вместе. Вместе мы украли этот орфейно-лютневый, старо-ирландский и невинно-германский мотив. Воровать вместе — это ведь так романтично. Это как вместе забраться в чужой дивный сад за высоким железным занавесом. Перебраться тайком, плюхнуться на шелковую мягкую траву и понадкусывать красных сладких яблок. Сотни яблок, и с каждого по кусочку. Так мы утянули и флейту, и переходы, и переборы. Прекрасная чужая музыка. Мы окружили ее древнерусской бязью так, чтобы никто не заметил там ни Боба Дилана, ни Питера, Пола и Мэри, ни зеленых альпийских лугов. Идеальное преступление, все улики уничтожены и следы замела пороша. Прекрасный текст я написал сам, путаясь, летая и падая в магнитных серёжиных глазах и в его улыбке. В его руках, в тех днях, когда я мог гладить его волосы и неловко обнимать в темноте. А в местах, где достаточно света, я мог смотреть на него. И каждый теплый закат сердце пело под стеклом. Золото на голубом... Может, я имел в виду себя. Высокие пушистые зеленью липы, утопающие в летней пыли улицы Трефолева и в трамвайном пении электрических соловьев, так похожих на свирели. Там стояли необъятные серые корпуса заводов под ярко-голубым небом. И разрушенный купол далекой, построенной в честь чуда исцеления Николая второго Богоявленской церкви едва отсвечивал золотом над голубым Финским заливом в просвете между зданий. Эта золотая цепочка отражения стелилась по воде, как по тонкой шее. И от этой заливной кожи веяло солоноватым травянисто-рыбным запахом... Концертный зал на Таганке мне не очень нравился. Огромный, царственный и двухъярусный, весь темный, коричневый, парчовый и буро-красный. Как его ни освещай, он все равно будет казаться затемненным от резного дерева и черных стен. Стоишь на сцене — все равно что перед раззявленной демонской пастью кита, проглотившего Синдбада. Хотя, что я придираюсь, все концертные залы такие. Я ждал не увидеть Серёжу где-то позади, где уже и глаз не хватит, в окружении приспешников и друзей. А он взял да и уселся на первый ряд, прямо напротив меня. В нескольких метрах, мы уже давно не были так близко. Он не смотрел на меня. Он искрился серостью русских голубых котят и сверкал по сторонам, иногда бросая мимолетные взгляды в поисках сцены. Должно быть, у него было хорошее, дружелюбное настроение. Должно быть, Меркурий зашел в благодушную фазу, и Серёжа решил простить мне что-то ненадолго. А я, как в старые добрые времена, не мог оторвать глаз от него. Он всегда выглядел моложе своего возраста, а в тот день особенно. Он выглядел очень милым и добрым, немного обросший, отъевшийся малость и такой мягкий и плавный. Словно дельфин в глициниевых волнах, в благословенных следах от поцелуев музыки и в нежном семейном счастье, которое ему так идет. Такой простой и домашний. В своей излюбленной, потрепанной, протащенной через все круги таможенного ада и попавшей, наконец, в его ласковые руки джинсовой куртке с вышитой английской надписью «Capitan» на спине. Немного по-детски, но эта куртка — как костюм супергероя для него. Помнится, и год назад он с ней не расставался. Все из-за вышитой некогда синими, а теперь белесыми нитками надписи «Капитан», как ребенок, ей-богу... И ведь не скажешь по нему, что занимается черт знает чем и обманывает всех и вся. Когда время мое пришло, любуясь им, я стал играть. Я так просил его, так, чтобы только он один услышал, посмотреть на меня. И он услышал. Поразглядывав мои сапоги, он в несколько приемов поднял свои озерные глаза на меня. И в сочетании с оставшейся на его губах после разговора с соседом улыбкой, он смотрел на меня почти восхищенно. Я сбился, но не пропустил первых слов. Смотря ему в глаза и не в силах не улыбнуться чуточку: «Те, кто рисует нас, рисуют нас красным на сером, цвета как цвета, но я говорю о другом. Если бы я умел это, я нарисовал бы тебя там, где зеленые деревья и золото на голубом...» Серёжа старательно согнал с лица улыбку и сжал губы, сложил руки на груди, принял все десять стрел, но глаз не отвел... Мы так и смотрели друг на друга: я на сцене перед ним, он полутора метрами ниже на красном бархатном кресле, с десятками людей за спиной и неуловимой серой темнотой под ресницами. Он сиял в тот момент. Чем дольше смотрел на меня, тем сильней сиял. А я, отражаясь в его кажущихся вертикальными зрачках, отсвечивал, подобно пшеничному катафоту. И кто-то в зале шумно и печально вздыхал, охая и убеждаясь, что Гребенщиков божественен. Но я Луна. И сейчас мое время. Время Луны, время смотреть вчера новый фильм и выходить из зала таким же, как раньше. Время уюта вагонов метро, хороший год для чтения и радости печатного слова. Время отражать сияние особой звезды. Звезды и бунтаря без причины. Звезды, которая мне так нужна, и это все, что мне отпущено знать... А Серёжа смотрел на меня, словно на мне узоры. Словно бы он мной восхищается, бережет, ценит и любит. Я смотрел на него слишком долго. Так внимательно и безотрывно, что боковым зрением начал улавливать, как по краям все белеет и замораживается. Я был счастлив. За эту минуту я окончательно убедился в том, что моя гармония мира не знает границ, что все правильно. Что я хорош, как и он, и жизнь прекрасна и удивительна... И он не посмеет не смотреть на меня с восхищением. Потому что Луна, когда приходит ее время становиться полной, заслонкой поперек неба, светит лучше всех звезд, особенно тех, что далеки от земли. Я хорош. Все это знают. И Молдаванка и Пересыпь не будут спорить, что Гребенщиков — рок-стар, как они это называют. Как Пол Маккартни. Золотая на голубом и стремительная звезда, несущая в своем хвосте килотонны нежности... Когда я такой. Когда подстриженные покороче пшенично-светлые волосы, золотая кожа, свободный бежевый свитер крупной вязки, сложенный из мешковинных нитей и кисейных шафрановых шнурков. В черных кирзовых сапогах по колено, как у железнодорожников. В коричневых штанах, как у офицеров старой Российской Империи. С открытой шеей, как у пастухов. С владеющими магией руками, с одухотворенным взглядом и со стаей огнегривых львов за спиной. Я змея. Я узорчатый полоз. Я сохраняю покой. И возможно, он прав, я подвержен-таки самолюбованию... Разумеется, он меня наебал. После этого концерта ничегошеньки не изменилось. Стало даже хуже. Я согласился сниматься в одном фильме, а узнав, что там задействован Курёхин, я согласился с еще большей охотой. Но потом разразилось какое-то бурление. Серёжа снова устроил сумятицу и с блеском и фанфарами демонстративно отказался от участия в съемках, потому что, видите ли, я туда прибился. Но я был спокоен. Я выступал на рингах, и мною болели миллионы. Не все меня понимали, но все видели, что не влюбиться в меня непросто, особенно когда ты юн и яростный противник света. И сколько бы Курёхин ни поливал меня грязью, мы никогда не были врагами. Он всегда был моим другом. Мой друг музыкант никогда не был похож на нормальных людей.
52 Нравится 95 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (6)