Два капитана

R
Завершён
52
4
автор
Stroyent бета
Размер:
84 страницы, 45 062 слова, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
52 Нравится 95 Отзывы 15 В сборник

Глава 11. Безумные соловьи погибшего леса

Настройки
Я мотался как пес по руинам святым. От долины царей до камней на холме. И глаза белых ступ, и тепло стен кремлей, и автобусные маршруты, сбившиеся с пути, и застывшие навсегда заставы, зарастающие железные дороги и брошенные подданные, бросившие своего непутевого вождя. Все говорит об одном, что нет пути обратно. Советский союз падал и кувыркался в воздухе, разбивая в кровь и мясо светлую голову об каменные выступы соляных шахт, в которые проваливался и летел, спущенный с виселицы. И веревка натягивалась, и неотвратимый конец близился. Конец всего, что ты знал и берег, что давало тебе уверенность в завтрашнем дне, что давало тебе возможность любить, немножко неловко и не очень красиво, но любовь эта всегда пахла чистым детством черно-белых фотографий, так тоскливо и так по-русски. Конечно, были сотни естественных причин, логически приведших к распаду. Этот кризис был закономерен и ожидаем. И мне ли, тому, кого исключили из комсомола, кого обвиняли в предательстве, жалеть о том, что та страна провалилась в попасть и перестала существовать? Нет, не мне. Мне, как среднестатистическому работяге, было все равно, лишь забота о собственной выгоде должна была занимать мои мысли. Но художник во мне с первыми предвестниками грозы забился в угол, замолк и обнял голову руками. Были сотни причин, но я не экономист, не социолог, не историк и не умник, любящий разглагольствовать на вечные темы, чтобы рассуждать об этих причинах. Мне просто было обидно. И немножко больно. И так горько, что свет был не в радость. Но будто бы жизнь продолжается. Все люди вокруг живы, сыты, целы, более или менее одеты, но что-то не то... Кто-то огромный умирает у нас на руках, вернее, у наших ног. Кто-то настолько огромный, что его не увидеть и не потрогать его лоскутную шкуру рукой. Он повсюду на этой земле и в каждом ее комке. Он в каждом сердце. Он выстрадан и выращен годами кровопролитных гражданских, отечественных и холодных войн, доказан миллионами прерванных жизней и сотнями беспримерных подвигов. После всех горестей, бед и лишений, что он перенес, после первого полета в космос, разве не должен он был надеяться, что теперь-то, теперь, когда все хорошо и спокойно, теперь он сможет жить вечно под теплым солнцем? Но он ошибся, он оказался слишком наивен. Он был жестоко обманут самим собой. Наш старый мир, из которого мы выросли, как ребенок из обуви. Как там в той песне? «У моей России длинные косички, у моей России светлые реснички, у моей России голубые очи. На меня, Россия, ты похожа очень». И этот прекрасный тип России, расползшийся на шестую часть суши, погибает. Погибает молодым и нежным, давшим слишком много воли и слишком много свободы и любви своим нехорошим, неблагодарным, вороватым и глупым детям. И еще более неблагодарным и нехорошим детям чужим. Разворовали ее, нашу родину, только и всего. «У меня Россия — белые березы, для меня Россия — утренние росы. Для меня, Россия, ты всего дороже, до чего на маму ты мою похожа». Вот именно, на маму. А мы ее убили. Курёхин и я, и еще сотни тысяч нам подобных. Мы так старательно толкали родину к краю новой музыки, к краю перемен, которых так нагло требовали наши сердца. Вот и дотолкались и дотребовались. Столкнули. А она, разучившаяся за десяток лет быть железной и жестокой, разучилась и делать больно. Она приняла все до конца. Она расплакалась, забилась в истерике, исцарапалась, обломав ногти, избилась головой о притолоки, изорвала себя всю, отдала последнее. А мы, словно паразиты, сидели на ней и требовали, чтобы она продолжала, и подсказывали ей, что она идет в правильном направлении. Поэтому наша Россия и свернула свою гусиную шейку, почти как семьюдесятью годами ранее. «А это кто? Длинные волосы и говорит вполголоса: «Предатели! Погибла Россия!» Между Россией царской и Советским Союзом не так уж много общего. Для меня ясно только одно. Той, России, Которую Мы Потеряли, не было уже лет тридцать, когда я появился на свет. Я появился на свет в другой стране. И можно сколько угодно говорить о достоинствах и недостатках этой страны, но она моя. Моя родина, люблю я ее или нет, понимала она меня или нет, достойна ли была любви или нет. Родителей не выбирают, как и родину. И я говорю даже не о темно-синем Ленинграде и не о великой Новгородской земле, не о путях из варяг в греки и обратно. Я не говорю о заколоченных церквях, братских могилах и старых ссутулившихся домах и издохших псах возле них. Это все моя родина, да... Но моя родина — еще и красный флаг, и гимн, и товарищ Сталин. Через девять месяцев после его смерти я родился. Вырос при Брежневе. И как любой советский человек, очень любил его, нежно посмеиваясь над его казусами. Это моя родина с каждой ее деталью. С прошедшей, как всегда, мимо идеологией, с красным галстуком, которым, как и положено, я страшно гордился, с парадами и демонстрациями, с застойной скукой, хорошими фильмами и неторопливым и благонадежным и правильным житьем за окнами, занавески на которых закрывать было необязательно. Это была добрая страна Оз. Добрая и нежная, спокойная и безобидная, гладившая детей по головам все детство, державшая руку на их плече и направлявшая новое поколение, не видевшее войны и всего того, что было до нее. За это светлое будущее мужественные и не очень люди сражались и подыхали пол двадцатого века. Но будущее оказалось слишком светлым. Настолько, что рассыпалось потоком фотонов и никого за собой не повело сквозь ледяной космос. Оно скрылось, словно ангел за облаками. Моя родина помогала мне хорошо учиться и поступить в самое лучшее учебное заведение. Но я выбрал музыку. Как и все остальные, я всегда был чем-то недоволен и тянулся на запад. Яростных противников света всегда хватало. И я тоже принимал участие в подкапывании ямы, которая через годы превратилась в котлован, в который все и рухнуло. С диким грохотом, с болью и с каплями крови. Ведь вместе с падением незабвенной родины, из сердца каждого рожденного в ней человека вырвался проводок, словно пуповина, соединявшая его с социализмом. И теперь все. Каждый остался в одиночестве сражаться со своими демонами, которых с каждым днем все больше. «Прощайте, дети» - говорит родина. И ее метафоричное падение проносится мимо моих глаз, наплывая на них голубыми слезами. Прощай, мама. Говорю я. И отворачиваюсь, стараясь не замечать, как глумятся воры над ее трупом. И теперь мне кажется, что русские, как народ, были недостойны этой страны. Они ее погубили. Все, что от них требовалось, — это быть честными, не воровать, не хитрить и усердно трудиться. Ну что вы, это невыполнимо. И вот, тот, кого с плачем снимали с креста, оказался вновь распят. Теперь уже на этом кресте он и сгниет и останки его растащат вороны. Мы теперь сами по себе. Мы были недовольны своей страной и напоролись, на что боролись. На прозябание и жизнь в мигом встрепенувшемся хаосе воровства и разложения. Теперь только боль и страдания. Мы этого так заслуживаем. Потери и разрушения, пока первые цифры года на календарях не сменятся, и не родятся новые дети, которым будет все равно. Для них будет другая жизнь. Вернее, ее не будет. Будет только существование на руинах и изящный танец на разложенных граблях. Может быть, потом все изменится. Но лучше, чем было, уже не будет. Конечно, все это очень глупо и необоснованно, но именно такой художественный вымысел занимал мои мысли в девяносто первом. Я продолжал самозабвенно врать и воровать, отчаянно мотался от Новосибирска до Усть-Илимска, пока холодный ветер с дождем стократно усиливался. Россия разваливалась, но я уже давно научился относиться ко всему с пониманием. Но не к этому. По улицам Москвы грохотали танки. Я воображал себя лидером партизанского сопротивления. Новости о тех мельтешащих людях, что, словно сцепившиеся коты, делили распадающуюся на глазах страну, доносились лишь с зарубежных каналов. Я планировал уйти в подполье и мечтал от всего отречься. Мы пришли к чему-то, чего я не знал. Я балансировал на самом краю, иногда задумываясь о том, как это будет здорово, если я во цвете лет совершу самоубийство. Это был просто кризис среднего возраста. Я ясно видел, что вышел на прямую дорогу, которая приведет меня к естественному финалу. Этот конец отчетливо вырисовывался на горизонте. И вместе с тем я мучительно жалел о том, что мне еще рано. Слишком молод, чтобы погибнуть, слишком стар, чтобы сиять. Too old to Rock'n'roll, too young to die. Не было у меня депрессии, но я бросил все, что только мог бросить, и все чаще стал вдрызг напиваться, ненавидя свою природу, делающую меня и мою родину смертными. Это и произошло на небольшом банкете, устроенном в честь девятого мая в Доме Кино. В историческом центре Ленинграда. В моем сердце. Путь к этому месту я знал, как свои пять пальцев. Знал и чувствовал запах первой травы с закрытого и брошенного Летнего Сада. Легкая морось с Фонтанки. Поганая игра на гитаре — с переходов с Невского. Шаги командора — с Дворцовой. Залпы Авроры — с Невы. И посреди всего этого переплетения прошлого и неизвестного я ходил по чьим-то рукам, пытаясь убедительно врать и выглядеть представительно. Зачем? Не знаю. Просто по привычке. Я был в стельку пьян. Потому что когда я напивался, мне казалось, что все хорошо. Все хорошо. Перед моими невидящими глазами появляется он. Я сразу его узнаю, но до меня почему-то не доходит, что это Курёхин говорит со мной. Я знаю его голос лучше, чем свой, но я не могу понять, что происходит. Это просто алкоголь. Горит и кружится планета, над нашей родиною дым. Мы все пьем и кричим, буяним, я ввязываюсь в какую-то драку, из которой кто-то бестелесный меня вызволяет. Я пою и играю на гитаре, не в состоянии связать двух слов, рву струны, ругаюсь, обжигаюсь сигаретой, бью стекло, хочу с кем-то стреляться и кого-то забыть. Как упоительны в погибающей России вечера. На пути домой, пошатываясь и падая, требую везти меня в номера. Позволяю уговорить себя отказаться от этой затеи, с трудом через тернии пробираюсь на заднее сиденье чьей-то вонючей машины. Лишь мешая, помогаю тащить свое бренное тело вверх по лестнице. И в какой-то момент прихожу в себя и резко останавливаюсь. Ушатом ледяной воды меня окатывает пониманием, что там, на пьянке я видел призрака. Я оглядываюсь по сторонам. Лестница пуста и темна, как всегда. Мне говорят, чтобы я шел, ведь уже так поздно. Меня начинает тошнить, но я мужественно шагаю в неизвестность, шагаю в темноте, пока не падаю в уютный прохладный плен тенистых папоротниковых листьев. Которые наутро оказываются наспех расстеленной кроватью. На утро голова у меня совсем не болела, а наоборот, была до рези в глазах ясной. Каждый отблеск света требовательно колол меня иголкой под ногти. Мой оперативный дом как всегда был похож на бедлам и свалку. По углам спали какие-то подобия людей, в воздухе, словно подражая комедиям, витали белые перышки. С саднящим горлом я отправился на поиски, где бы попить воды. Этот путь привел меня на прокуренную кухню, где я чуть не упал, споткнувшись о ведро... Помнится, всего парой месяцев ранее была точно такая же история. Почесываясь и позевывая, я вышел на кухню совсем другого, чистого и уютного дома. Оставаться в том доме на ночь было для меня редкостью, но в тот день так сложились звезды. Я вышел на кухню и увидел под столом котенка на расстеленной на полу тряпке. Потом выяснилось, что это Алиса выпросила у матери. Выпросила дорогое и породистое серое существо с серебряно-металлическим отливом и ясно-голубыми глазами. Котенок спал безмятежно и даже не проснулся, когда я взял его в руку. Он был невесомым, хоть и не маленьким. Когда я стал его тискать, он открыл глаза, на секунду окатив меня арктической синевой. А затем извернулся и, оставив у меня на руке пару свежих царапин, наливающихся алым цветом, спрыгнул на пол и скрылся. Поэтому теперь на своей загаженной кухне я вновь чувствовал, что расхожусь с реальностью, потому что меня одолело вполне определенное дежавю. Котенок, что сейчас лежал под столом, был не по-кошачьи огромным. Серым, как цвет серых после ливня зонтиков, и бархатным, как пегий подшерсток русских голубых. Курёхин спал, тяжело сопя заложенным носом, свернувшись и подложив под голову руку в сломанном рукаве плаща. Я неверяще опустился на пол рядом с ним... Я все пытался понять, как это возможно. Разве так бывает? Что это вообще значит? Не иначе ли символ нового времени. Мой ангел, спустившийся ко мне в трудное время... Или я снова все путаю? И почему он выглядит так, словно мы и не расставались? Нет, на пару лет он все-таки подрос, но все так же выглядит, словно молодая фея и особый волшебник Гудвин. Нет, все-таки он постарел, но, по сравнению со мной, лишь на пару дней. Это я уже выгляжу мастодонтом, сложившимся навсегда. А он стройный и не определившийся до конца, попросту не занятый вопросом, каким и зачем ему быть. И именно этим он так безумно красив. Нас прервал вошедший на кухню человек. Серёжа проснулся и бильярдным шаром покатился по полу, выбираясь из-под стола. Что самое удивительное, между нами не было ни капли неловкости. Вот только говорить нам было решительно не о чем. Мы молча ничего не делали. Ставили чайник и заваривали чай, закрывали двери за уходящими и не пускали новых гостей. И каждые несколько минут встречались взглядами, безмолвно подбадривая друг друга в нашей уверенности в том, что говорить пока рано. Пока еще помолчим. Посоприкасаемся локтями и спинами, понатыкаемся друг на друга в коридоре, позволяя друг другу коротко посмеяться. По «Радио России» играла одна дребедень, но мы не выключали его, чтобы не остаться в тишине. Это было бы фатальным. Мы очень мило играли в эту игру, все больше заигрываясь. Бросая друг на друга напускно возмущенные или нахмуренные взгляды, понятные и смешные только нам двоим. Мы строили рожи и пихались. Пару раз я принялся его щекотать, пару раз он облил меня водой и ударил столовой тряпкой... Я долгие годы не чувствовал себя так хорошо. На кухне с лучшим другом, словно нам по двенадцать лет. За окнами стояло молодое, да раннее лето и голубое небо. Наша страна разваливалась, вершилась история, падая по спирали. На радиоволнах гуляли перевранные новости вперемешку с Чайковским. Под «Танец Феи Драже» я ухватил Сережу за его музыкальные руки и заставил немного потанцевать со мной. Что-то среднее между вальсом и диско, заключенное в камере два на два... Мне хотелось держать его пальцы в своих вечно. И всегда смотреть с идиотской улыбкой ему в лучистые глаза. А когда в порыве дурацкого танца он прижался ко мне, обняв за шею, да так, что я почувствовал расширяющийся объем его легких, я понял, что нет и не было никакой возможности что-либо ему не простить. И не отдать ему в дар все звезды в одном браслете... И что самое прекрасное, он молчал. Так молчал, что мне казалось, что я не узнаю его голос, если услышу. А он только смеялся тихим украденным смехом, фыркал и кашлял, но не говорил ничего. Даже пустая и немного черствая булка с подзабродившим черносмородным вареньем была лучшим угощением. Как и отвратительный бергамотовый чай с листочком мяты. После третьей чашки это пойло стало воистину тошнотворным, но это не было поводом прекращать. Это было поводом невзначай коснуться его ног под столом. Поймать его улыбку и затеять маленькое сражение, пока стол не начнет ходить ходуном и что-то с него не свалится. Гармония мира не знала границ. Серёжа был прекрасен. За его спиной висело на стене зеркало. Отражаясь в нем, и в этом калейдоскопе огней в глазах напротив, я видел, что и я достаточен. Вот и свела судьба нас. Под угасающим светом дня из окна мы просто сидели, просидев в четырех стенах весь день. Мне казалось, мы в старом, никогда не снятом кино. За чужими крышами загорался закат. Мы обсудили уже все на свете, пусть и не произнесли ни слова. Все темы пройдены. Как будто бы невзначай я кладу руку на стол к нему поближе. По-прежнему придуриваясь, он вскидывает брови и берет меня за руку, слишком сильно притягивает к себе и начинает рассматривать совершенно безынтересное кольцо на моем безымянном пальце. Он изучает его несколько секунд, а затем переводит взгляд на меня. В его глазах будто перебирают лапами сосновые ветки, он думает о чем-то. - У тебя красивые руки, - изрекает он своим голосом, который словно отвык звучать за день безмолвствия, поэтому чуть ломается и звучит даже более по-дурацки и по-еврейски, чем обычно. Но, заслушавшись, радио послушно замолкает, и кухня погружается в вязкую тишину, разграничиваемую тиканьем часов, отсчитывающих вразнобой секунды на наших запястьях. Свободной рукой я залпом допиваю мигом превратившуюся в вино воду на дне своей побуревшей чашки. - Это давно известно. - Только ногти дурацкие, - он добродушно сощуривает глаза. - У тебя будто лучше! - А знаешь, по ногтям можно определить прошлую жизнь человека. Я в этом разбираюсь, вот смотри, такая форма основания говорит о том, что ты родился и жил Бразилии. А тот, что факт, что ногти у тебя имеют закругления по сторонам говорит о том, что ты был проституткой-библиотекарем... Ничему меня жизнь не учила. Я сидел, развесив уши и смеялся, пока он разглядывал мои ладони со всех сторон, с задумчивым видом брал кончики пальцев в рот и судил по вкусу и структуре кожи о моих прошлых венерических заболеваниях и предпочтениях в охоте. Весь этот цирк сверкал огнями и оркестрами для меня одного, и я от души веселился. Обоюдосогласным и неторопливым путем, как концом дороги из желтого кирпича, стала соседняя комната и так и не застеленная с утра кровать. Ни один вопрос из тех, ответы на которые мне следовало бы потребовать, не был задан, кроме, разве что, самых очевидных и отрывисто-коротких. Серёжа как был идеальным, так им и остался. За прошествием лет он стал только лучше. Или это я просто отвык от чудес. Заставляя его замолчать самым простым способом, я совсем отрывался от реальности. И не было, не было и намека на эти пять лет, что я его не видел. Мы были созданы друг для друга, особенно он для меня. И не нужен мне был никто и никогда. Только он, самый волшебный и самый лучший. С забеленно-перламутровой кожей, натянутой для того, чтобы я к ней прикасался губами. С гибкими костями, возведенными и рассчитанными грамм в грамм на мой вес. С темными волосами, надерганными из грив степных жеребят, чтобы скользить в моих пальцах. И с этими глазами, цвета залежавшегося на дне пруда бутылочного стекла, разбитого в юрьев день. Не для этого эти глаза были созданы, чтобы я потерял их. И это сердце, бьющееся храбро и близко. Бьющееся просто так, без причины. Я искал его в нем и находил в каждой приближающемся ко мне крыльями мотыльке пульса. Я весьма туманно припоминал, а после и вовсе перестал думать о том, что история повторяется в третий раз. На этот раз мне снова казалось, что я поселен на небо, и это навсегда. Это было правдой. В первый раз серёжины хронометры отмерили мне несколько месяцев. Во второй раз - несколько лет. И если в этот раз он не навсегда со мной, то мир просто большая свинья. И уже утром я в этом убедился, когда проснулся и не обнаружил никаких следов присутствия Курёхина, кроме собственной, приятной, словно перебирание лапок божьей коровки, боли во всем теле. Серёжа появился раньше, чем я ожидал. Исполненный нефтяных пожаров в глазах, он прижал меня к стене в прихожей и после долгих речей, суть которых заключалась в том, что он, как честный джентльмен, после того, что произошло, обязан на мне жениться, но, в виду того, что свято место пусто не бывает, мне придется встать в очередь, и мой порядковый номер в очереди переваливает за сотню, но это беда, он подарил мне кольцо. Какое-то дурацкое и дешевое, совершенно женское украшение из тонкой полоски грубоватого металла. В окружении железной плошки лежала фиолетово-синяя яркая стекляшка. Выглядело это немного глупо. Серёжа и раньше дарил мне кольца, и более того, заставлял носить, но в этот раз это действительно было что-то особенное. Я хотел его поцеловать, но он не дался. Сказал, что только после свадьбы, и потащил за собой. Снова. В новое время, в новую жизнь, заискрившую всеми цветами радуги, запевшую всеми райскими птицами. Я не успел опомниться, не успел научиться дышать по-новому, как оказался брошен из огня да в полымя. Безумные белые кролики оплели меня нежными цепями и повезли на розвальнях, уложенных соломой от Воробьевых гор до церковки знакомой, мы ехали огромною Москвой. Все происходило слишком быстро. Настолько быстро и непонятно, что я отказал себе в привилегии следить за временем. Окончательно запутался в собственном и серёжином художественном вранье, которое у нас соединилось воедино и теперь, словно из брандспойта, заплескивало стены всех кремлей. Нести околесицу всем, кто только имеет уши, — это стало стилем жизни. Это нужно было Серёже, как витамин Д. Это нужно было ему, а значит, стало необходимо и мне. Важно было только поделить аудиторию в комнате, чтобы не дай бог не перебивать друг друга. И пока это удавалось под аккомпанемент всезнающих самодовольных улыбок и разреженного дыма. Мы говорили на равных, и это было божественно. Мы носили одну корону и делили ее по-братски. Нам было безумно интересно друг с другом, что бы мы ни делали. Началось все с того, что нам выдалась возможность выступить на большом «Концерте памяти героев». Концерте в честь победы демократии в дикой стране далеко на востоке. Отправили туда именно нас, потому что только мы могли и именно мы оказались теми самыми представителями новой России, которые должны были теперь принимать поздравления в благополучном умерщвлении нашей родины. Плевать мне было и на Париж, и на Дэвида Боуи с Полом Янгом. Даже на Аквариум стало плевать. Совершенно. Серёжа был прав, я выкинул их всех из своей жизни и не почувствовал потери. Просто удалил и расчистил плантацию под Курёхина, раз ему взбрело снова в голову выращивать во мне что-то. Все, что меня занимало, — это соловушка, не покидающий меня больше чем на час. Конечно, все здорово удивились, узнав, что мы с Курёхиным снова сошлись. Я предпочитал прятаться за его спину и ему предоставлять со всеми объясняться. Уж что-что, а это мог делать филигранно. И концерт в центре Парижа меня нисколько не занимал. Париж не стал для нас особым городом. Он остался знаковым для многих других, над кем мы надругались со сцены. Но для меня тот вечер был одним из флажков в нескончаемой череде волшебных карнавальных дней, когда я еле стоял на ногах и через край захлебывался от любви к нему и уважения к себе, которое Серёжа удивительным образом во мне поселял. Ничем не примечательный вечер. Многотысячная публика на огромной площади Триумфа Нации. Весь чужой город, который мы уже завоевали восемнадцатью десятками лет ранее. Огромный Париж, темное небо. Музыкальные исполнители с мировым именем. Мне было плевать. Пьяные и навешавшие лапши западным журналистам так, что языки болели, мы выкатились на сцену, чтобы представлять новую Россию, без малейшего понятия, что будем делать. Впрочем, у Серёжи всегда был план, которым он даже с собой не всегда делился. Он просто сел за рояль и принялся играть все подряд. А я вальяжно подошел к микрофону в центре сцены. Мне казалось, меня слушает вся планета и от этого мне еще сильнее хотелось послать ее подальше и убежать с Серёжей. Как говориться, «за цыганской мечтой кочевой, на закат, где дрожат паруса». Поэтому я, медленно затягиваясь сигаретой и прикрыв глаза, стал говорить в микрофон первое приходящее в голову. А потом просто взял да и правда послал революцию в жопу. Не потому что я за или против нее. А потому что она больше не имеет веса в моем сердце. В подтверждение своих слов оглянулся и увидел его. В пятне света, за роялем, с руками, ходящими, словно паровозные поршни. Эльф в цветастой рубашке. Он играл какое-то безумие и приглашал меня сделать то же самое. Я улыбнулся ему. Он улыбнулся мне. Я сказал ему, вряд ли он услышал, но я в первый и в последний раз сказал, что люблю его. А после я нехотя отвернулся к залу и стал петь... Все было очень плохо. Слова всех песен почему-то разбегались, наверное, постеснявшись Парижа. Это было настолько ужасно, что к концу выступления, несмотря на всю невозмутимость и самоуверенность, мне стало неловко. Но что поделать? Я слабо соображал и переходил от «Десяти стрел» к «Ангелу», а от него к «Серебру господа моего». Разумеется, Серёжа играл что-то совершенно нелепое и никак не связанное с тем, что я пытался исполнить. Пару раз я даже постарался попросить Серёжу озвучить что-то конкретное. Но он лишь махнул рукой бросив: «На хрен надо?» Я согласно пожал плечами и вернулся к нашему кошмарнейшему позору на всю Европу... После выяснилось, что из трансляции наше выступление вырезали, а нас самих назвали ненормальными наркоманами и просто нездоровыми и попросили удалиться восвояси. Может, мы и посрамили Россию, но родины нашей старой, от которой дома могло крепко достаться, как от строгой мамы, больше не было. Вместо нашей страны было что-то непонятное. На казус на французском концерте всем было наплевать, а события сменяли друг друга стремительно, так что обо всем быстро забыли. А то, что европейская общественность посчитала соловьев русского леса безумными и больными каким-нибудь бьющим по голове птичьим гриппом, так и пусть. Главное, мы с Серёжей были вместе. Опять навсегда.

Аквариум - Чай

52 Нравится 95 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (6)