—— Часть 2 — Дьявол во плоти ——
«Я пью нейротоксин, он бесцветный и безвкусный, жуткая скука. Хотел бы, чтобы мои препараты были зелёными, в точности как то, что меня отравило. И такими же приторными. Мастер страшно болтлив, но за своей беспечной скороговоркой он скрывается. Я в сотый раз пробую расколоть его, вытянуть секреты, но чем больше он плюётся бодрыми и цветастыми словами, тем меньше в них драгоценного смысла. Ещё стакан, мне мало. Ещё шприц. Он вечно отказывает. Новый лизергин в венах вызывает очень слабую эйфорию. То, что я пью, помогает сильнее, но я молчу, чтобы он не заподозрил ничего. А боль… Насчет боли: вокруг сердца наросла защитная оболочка, она не сплошная, кристаллическими фрагментами, как пчелиные соты, но не жёлтые, а синие. Чистая «бета» кислоты выделяется в околосердечную сумку, выпадая из раствора, и отвердевает, слой за слоем, с каждой новой инъекцией. Но чистого вещества в дозах очень мало, и я вру ему и требую ещё, чтоб оболочка вырастала быстрее. А он думает, что я свалюсь в передоз, что я наркоман конченый. Бедный наивный мастер. С моим лицом свихнувшего фрика так легко его провести. И с этими синяками в локтевых сгибах, и немного спектакля, и запах горелых кексов с травкой изо рта — и вот он я, ваш безобидный обдолбаный шут. Я гладил его нежно по файрволу, встроенному в рукоять. Поднабрался технарских словечек у своего хикки-подопечного. Забавно, но когда Хэлл в облике человека, его рукоять — это не его голова и не кости черепа. Рукоять в бедренном сочленении и органах таза. Я восхищён тем, кто его программировал, узнаю руку хозяина блуда и разврата. Защита отменная, чтение мыслей этой совершенной машины невозможно. И всё же я раскопал. Момент приёма и дальнейшей передачи импульсов. Мастеру на всех плевать, работа, сотрудники, задания — всё для него равноправно и едино. Но когда речь идёт о Хранителях — его синтетические репродуктивные органы наливаются кровью и тяжестью. И ещё раз — узнаю руку хозяина и его насмешливую манеру. Надо же, как хитро: стоит на своих же протеже, твёрдо и несгибаемо. Значит, это корневые файлы, значит, это сверхзадача и его главная миссия. Защитить. Любой ценой, то есть ценой себя. Но почему? Хранители неуязвимы. Почему, почему…» Я пролистал ещё, радуясь, что из вредности не последовал совету Кси, а выбрал в библиотеке опять чей-то дневник, ориентировался на мягкую и потёртую обложку. Понятно, что это не мокрушник, но откровения не менее увлекательные. Долистал до последней страницы, решив, что там будет разгадка. «Тупик. Но я подозреваю, где искать выход. Все мои знания — от истоков мира и по нынешний момент. И раз там ответа нет — он существует в будущем. Уязвимость откроется, что-то случится. Что? Дар прорицания… Когда его раздавали, я, по-видимому, стоял в очереди за очень большим членом. Но молодой хозяин блуда как раз наделён этим даром. Ответы у него. Но он не поделится ими, если не предложить что-то взамен. Его коварство граничит с глупостью и гениальностью, ведь он присвоил Хранителей себе, и сделал это умопомрачительно ловко и изящно — встроился в них сам, сделался частью* * *
— Докладывай. — Двенадцать стажёров, три успешных экзамена, восемь газетчиков, один взорванный атолл, одна повреждённая частная яхта и одна очень недовольная Урсула. — Что ещё? — Рауль опять мертвецки напился. Ни один вертолёт не пострадал. Пострадали механики Уоррен и Бригге. Драка, синяки, ругань, три некстати сбежавшихся на шум репортёра без сознания, смех, слёзы и безудержное веселье. За Эмилем и его жетоном посылать? — Пока нет. Ещё. — Ну… ты про кухню, шеф? Там был даже не взрыв, а так, небольшой хлопок. В лабораториях сотых этажей и то шумят больше. Кто-то неплотно завинтил новоприбывший баллон с пропаном, датчики на потолке сработали вовремя, на камерах никого не засекли — темно было очень. Расследованием занялся Северин, но уверяю, мы не найдем ничего серьёзного, нарушение безопасности случайное, наверняка зазевавшийся поварёнок. — Ещё. — Но это всё. — И давно ты пытаешься научиться скрывать от меня что-то, Бэл? За дерзость — высший балл, за всё остальное — неуд. Говори. — Шеф, да нечего мне… — в глазах вечно голодного и отчаянного юнца вспыхивает страх. И стройные ноги начинают уноситься в сторонку от меня. Как интересно. — Говори. Тьма встрепенулась и сдавила ему рёбра по периметру. Не сильно, аккуратно. Почти нежно. Я же не хочу повредить грудную клетку своему тайному любимчику. — Уставом запрещено обсуждать и решать в рабочее время личные проблемы. — У нас нет никакого устава, Бэл, он был создан бюрократической декорацией, чтобы скрыть царящую у нас военную диктатуру. И диктатор — я. Желаешь услышать, каким будет мой голос, когда я прикажу тебе говорить в третий раз? — Нет. Дело в Сайфере. Я подаю рапорт на себя и увольня… И ведь почти вымолвил это, неблагодарный волчонок. Заставил его замереть с открытым ртом и не нести ответственность. Сканировал на предмет алкоголя, разрешённых и запрещённых психотропных. Чист. Сканировал дальше. Низкий мелатонин, высокий кортизол, и почему-то не могу нащупать вещь, которая его напугала. Не внедрялся в мозг, невольно зацепившись за недавний разговор с карбоновым солнцем о желаниях и взаимодействиях — считывал бугорки и впадины только с поверхности. Хмурился. Душа отряда врёт мне. Нельзя уйти, нельзя захотеть этого. Недопустимо. И когда однажды я скажу, что легко найду ему замену — я тоже буду отчаянно врать и врать по самой жестокой причине. Не потому что они управляемы и зависимы, не потому что подконтрольны. Я отбирал их одинаковыми частями, склеивая в единое целое, но я не вырезал эти части по своему желанию и виденью, не задавал конфигурацию, я лишь подгонял и отполировывал уже готовое, созданное до меня. Я искал и удачно находил. Я дал им больше притяжения для лучшей сплочённости, но притягивались они друг к другу сами, по умолчанию, потому что были похожи, и вовсе не ростом, весом или чертами лица. Перечисленное — внешние маркеры и сигналы для меня, слепого руководителя и инженера-конструктора поневоле. Прозрел я позже, постиг суть сделанного. Нельзя уйти, находясь на единственном предназначенном месте. Пальцы не покинут руку, рука не оторвется от тела. Бальтазар насилует себя, наступает на горло. И теперь я хочу слушать. Делись медленно, роняй боль в бездну любопытствующей тьмы, отдай мне её по капле всю. — Мы были очень близки. Род нашей связи ты поймёшь. У тебя есть близнец, только не сочти за оскорбление, пусть мы не двойня одной матери и не родные братья. Я снился ему в стыдных эротических снах, он мне — в кровавых криминальных. Наше общение состояло из показной неприязни и сотни ритуалов. В полдень шестого числа каждого месяца мы встречались в месте, которое заранее не обсуждалось, и дрались. Мы не знали, будет ли это фонтан в парке, завод автозапчастей, пирс на Вайкики или вулкан Охос-дель-Саладо, и не обменивались смсками. Но мы необъяснимо выбирали его одинаково. Просто прилетали, приезжали и приходили, и были уверены, что встретимся. Если на шестое у одного из нас выпадали задания, второй ждал час и оставлял записку. Первый являлся на нужное место сразу, как освобождался, и забирал её до следующего месяца. Мы предъявляли их друг другу после обязательного боя и, очень грязные и пыльные, принимали вместе ванну. Он вис на мне, всегда вис, мокрый и обнажённый, душил почти что и тянул под воду. А я наслаждался невольной властью над ним, потешался над тем, чем привлекаю, и принимал его тёмную сторону, его странное альтер эго, которое так любит раздеваться и показываться… правда, не всем вокруг, лишь избранным. Вне непристойной близости он отпускал едкие шуточки и норовил отстричь мне волосы, пока я накладывал на него трёхслойный грим. Я разрисовывал ему тело, практикуясь в каллиграфии и различных ориентальных узорах, но больше он любил сложную мозаику на лице. У меня не было напарника, а он напарников вечно менял, будто нарочно дразня меня, ни с кем подолгу не задерживаясь. Не сговариваясь, мы врали о том, почему сами не могли быть вместе и сотрудничать. Я любил его за то, что делало его неповторимо гадким: невыносимым в диалоге, шумным и аварийным в быту, уникумом с большущими термитами в голове и с метровым шилом в заднице, за ним по пятам неслись неприятности. Я ненавидел его — за всё то же самое. Когда он обнимал меня, мне непрерывно хотелось ему врезать, вывихнуть руку или выбить передние зубы, клянусь, я ежесекундно давил позыв к насилию, задыхался в нём и утопал… в остальном имея безукоризненный самоконтроль. Я бесился и привыкал, привыкал и заново бесился. Пока всё резко не кончилось. Шеф, какое сегодня число? — Седьмое сентября. — Он не пришёл вчера. А он был свободен, я узнавал у Урсулы. После часа напрасного ожидания я нашёл его в тренировочном зале, заорал, потому что он меня и там собирался проигнорировать, и разъярённо ударил первым. Как он смел нарушить наш главный ритуал? Это было то немногое, что я назвал бы святым и неприкосновенным. Но кипел я недолго, минуту максимум. Когда увидел, что это не он, а… какой-то высокофункциональный робот в его обличье. Видимо, очередное творение инженеров корпорации. Я боялся свернуть ему шею от переизбытка накопившегося, но нашел силы извиниться и просто уйти. Я учтив, ты хорошо меня воспитал, шеф, я не задаю тебе вопросы, на которые заведомо не получу ответы. И я просто ухожу. В надежде, что найду настоящего Сайфера забившимся в какую-нибудь конуру: на Земле, на Марсе, не важно, я его из бездны достану. Хоть на старую Терру отправлюсь, если какая-то муха укусила его вернуться на планету предков. — Так сильно скучаешь по нему? — Не отрицаю. У меня нет никого, кроме него. Ты подпишешь мой рапорт? Нет, не подпишу. Нет нужды. Всего минутка, и он передумает. Минутка… пока я перезагружаю реальность. Бэл уходил, полагая, что от «глухонемого» меня традиционно не дождётся ответа, что теперь-то он свободен, а я — никак не вправе ему препятствовать. И остановил его не я, а звук поехавшей вбок стены. С точки зрения Тьмы у пространства не имелось совершенно никакого сопротивления на разрыв, растяжение и несанкционированное проникновение, так что она вольно передвигала и перемешивала любые предметы по своему разумению. А поскольку никакой личности у Неё не было и быть не может, — что уже не раз подчёркивали мастер-инженер, карбоновое солнце и другие неверующие спецы, — то разумение было и остается моим. Я точно не знал, откуда подхватываю пурпурный сосуд из мягкого мутного стекла, он возник перед моим мысленным образом, и этого было достаточно для доказательства его существования в нашем пространственно-временном детсаду. Я ощупал его форму — неправильный октаэдр, длинный, узкий и сильно удлинённый с одного конца; тонкие грани, очень заостренные углы — можно уколоться и порезаться, схватив быстро и без подготовки. Его теплота мне показалась знакомой, но и только. Стена отошла достаточно, чтобы обнажить ромбовидную нишу, идеально подходящую по размеру. Минуту назад никакой ниши там не было, но Тьма уже рассудила всё на свой вкус. Туда, на своеобразный постамент с тонким четырёхгранным углублением, я водрузил искомый острый предмет так, словно он простоял там многие тысячи лет, источая слабый пурпурный туман. Теперь же, по мере контакта с воздухом, сердцевина сосуда краснела, пульсируя и пробиваясь из глубины к краям стекла, а частицы тумана белели и редели, пока полностью не рассеялись. Я ни капли не сомневался в Бальтазаре и его умении быстро соображать. И был прав. До Рождества ещё далеко, но это твой подарок, Бэл, бери. Он боязливо коснулся пульсирующего октаэдра и резко отдёрнул руку, словно обжёгшись. Глянул на меня исподлобья с новым и особенным выражением, похожим на страдальческую злобу. Я кивнул и представил, с каким жутким воем в волчьем обличье он мог бы обратиться к Луне, жалуясь на происходящее, и решил подбодрить, сразу расставляя все точки над i. — Далеко бежать не надо. Ты хотел найти кузена? Молодец, нашёл. Он снова потянулся к шестиугольному кристаллу, но теперь прижал пальцы к центру и тяжело задышал. Много его учащённых вздохов я послушал, вскинув голову и ненамеренно ощущая вкус его кипящей крови во рту, пока Бэл не подал снова голос. — Это… сердце Сая? — Прощаю тебе грубую поэтическую неточность. В сосуд налита жизненная эссенция его души, её энергия, sanguis et ignis animae¹, самая мякотка, что делала Сайфера Сайфером или Весёлым Готом — тем прелестным и невыносимым засранцем, от проделок которого у тебя в зобу дыхание спирает. Внутри октаэдра его творящая скандалы и погромы сила покоится нетронутой, в полной безопасности, и ждет часа, чтобы вернуться к владельцу. — Кто разлучил его с собственным разрушительным естеством? Не нужно напоминать, что вреда от него иногда бывало больше, чем пользы, но та жалкая тень, что осталась — чудовищная и несмешная пародия на Сая! — Кто разлучил, тот и вернёт всё на круги своя. Сайфер не пропал никуда, как видишь — он целиком здесь, до последней вздорной мыслишки напакостить. Не оставляй службу, Бэл, иначе ты пропустишь воссоединение и не позаботишься о кузене соответствующим образом. — Соответствующим… что? — Вместе с полноценной жизнью к нему вернётся память. И причинит массу боли. Если ты не окажешься рядом, когда, борясь с наплывом прожитых, непрожитых и недополученных эмоций, он не справится и всадит себе в горло нож — пожалеешь ты. Не он. — Я остаюсь. Шеф. Шеф… можно? Я молчал и не препятствовал. Бэл схватил сосуд. Не до конца понимая, что делает, спрятал под форменную куртку, застегнул. Приблизился ко мне в порыве кратковременного безумия: глаза из зелёных стали жёлтыми и даже больше — полыхнули до оранжевых. — Кто-то накажет виновного? — И под «кем-то» ты подразумеваешь меня? Занятно. Виноватых нет. Есть пострадавшие. Я не решаю, кто какого наказания заслуживает, вы назначаете их себе сами. — Почему Сай ничего мне не сказал? — Он говорил. Но ты не слушал. А потом было поздно, он превратился в механический остаток инстинкта, рефлексов и вшитых в подкорку умений ELSSAD. — А сейчас, если я пойду к нему?.. — Вы же виделись. Часа два назад. Когда дрались. Что-то изменилось только для тебя. Лицо Бальтазара исказила такая искренняя, страшная и пронизывающая боль, что Тьма, сжалившись, шепнула мне немедленно его утешить. Притянуть за шею, отвлечь и отравить собой еще чуть-чуть — то есть поцеловать. Не заставляла, разумеется, я ничего никому не должен. Но я почувствовал, что и сам не прочь. Хочу испить из широко разлившейся реки чужого страдания, посмаковать низвергающиеся потоки горя и ярости, снять пальцами и поглотить горчащий кровью крик с его похолодевших, чуть дёргающихся губ.* * *
»…в конечном счёте, мы все хотим свободы. Главенство нашей правды над другими, верховенство мнения, наше желание признания, уважения, преклонения — всё это виды рабства и зависимости от других существ. Но они меркнут, когда возникает немыслимое — желание освободиться и уйти. Привычные формы и содержание, которое не пугает, потому что свобода существует для нас в виде противоречивого мифа и недостижимой черты за горизонтом. Человек не может быть свободен настолько, насколько он не способен представить, его мозг капитулирует, а воображение бессильно и рисует картинки раздвинутых прутьев клетки, за которыми ждёт заманчивая пустота и неизвестность. Они говорят, что свобода пьянит, что она сродни наркотическому экстазу, но голоса их неуверенны, а имеющиеся в распоряжении земные наркотики слишком благоразумны и немы, чтобы возразить. Так почему я считаю, мы всё же её ищем? Благословением, лекарством или последним выходом из какого-то эволюционного или экзистенциального тупика. Философы, с которыми я пробовал вести беседы изнутри их черепных коробок, ужаснулись открывшимся перспективам. Почти все они сошли с ума. Но одному хватило мужества ответить мне: сказать, что свобода означает смерть. Это неверно, если познать истинную природу смерти и понять абсурдность заявления о собственной кончине, если речь идёт только о тканных мясных оболочках, которые, приходя в негодность, не отправляют сознание в небытие. В известном смысле для людей свобода действительно начинается со «смерти», но не тождественна ей и не провозглашается началом новой жизни, жизненного цикла, сменой любого текущего этапа на следующий. Если проводить сравнительный анализ, то свобода сродни переходу в иное агрегатное состояние: из твёрдого в жидкое, и далее в газообразное, и далее атомарное, и в разогретую плазму разрозненных субэлементов, и ещё дальше, всё глубже под корку глюонов, безмассовых квантов света и нейтрино — пока мельчайшее дробное вдруг или не вдруг снова становится цельным, слепляясь в новую космическую единицу. И сохранение разума после растворения через сотню состояний, меньших нуля, рядом с которыми частицы пыли кажутся гигантскими ядрами молодых спиральных галактик, невозможно — сказал последний уцелевший философ. И всё же я открыл ему перетекание вещества в вещество с прохождением через микро- и наноячеистые сита до полнейшего освобождения. И он увидел, мужественно досмотрел до конца. Но после — ослеп, и намеренно лишил себя затем слуха и обоняния — ибо не хотел, чтобы знание рассеялось, покинуло его, смешалось, разбавилось и затёрлось грубыми угловатыми песчинками мира, в пределах которого он томится. А день спустя он почти лишил себя признаков старой постылой жизни, всадив в плечевую артерию осколок разбитого оконного стекла, и ни один лекарь не уберёг бы его от повторного покушения на страдающую плоть, если бы я не вернулся и не шепнул в его рыдающий рот, что он получит эту чёртову свободу, если не пополнит ряды самоубийц. И он верил. Обнимал стены, смеялся с ними, радовался и ждал. А свобода по-прежнему отдыхала далеко за чертой горизонта, плясала на карнавале, устроенном в её честь. Мы стремимся к ней, потому что другие мифы она вытеснила и затмила. Она похожа на катарсис тысячной степени катарсисов, когда ты давно закончил собственное восхождение и очищение, и превратился в студёную воду для омовения других, и твой бог посвятил тебя в рыцари свободы, вручил белое знамя, чёрный меч и грозного безмолвного оруженосца. В конечном счёте… они не видели свободу, её блики по океанской воде в самый тихий безлунный вечер кривы и обезображены. Она могла стать красавцем-мужчиной в ковбойской шляпе с револьвером, пинком распахивающим двери в салун. Она могла сиять вторым солнцем на небосклоне. Она могла. Но она как женщина — пока её искали, она обиделась, заболела и умерла. У нас остались тени, слухи и карикатуры. Ребус никому не по зубам. You need it, baby. But you don't know what it is». И смайлик с ироничными бровями. И клякса. Большая синяя чернильная клякса. Это было уже слишком. Крепко зажав тетрадь под мышкой, я прокрался в сад, нашёл мессира папчика сидящим в очередной экстравагантной позе на розовой мраморной колонне и чуть не наступил на здоровенного кузнечика. — Почему они все ведут дневники? Почему так много пишут? Почему каждый?! Я ни разу не застал никого с ручкой и такой или хоть немножко похожей тетрадью. Но это новая запись, появилась сегодня, клянусь, вчера её не было! Мессир! Объясни…те. Выпалил на одном дыхании. В тот момент — не хотел ни до чего додумываться сам, требовал готовенького на блюдечке, хотя разгадка была настолько очевидной, насколько и невероятной. Мессир потёр ребристый бок колонны и ответил нарочито плавно и медлительно: — Ты тоже ведёшь. Прямо сейчас. — Веду?! Дневник? — Дневник. В нашей библиотеке они пишутся сами. Записи начинают появляться, когда избранные гости и жители дома заходят на территорию, и за их спинами затворяются ворота. Листы пополняются мыслями пустыми и бесполезными, гениальными и бытовыми, равноценно. Почерк — индивидуальный, хозяйский, разборчивый, как если бы автор писал неторопливо, рассевшись в саду после сытного обеда. Когда вы покидаете мою обитель — ставится жирная точка и переворачивается страница. Когда возвращаетесь — пишется новая глава. Иногда они состоят из трёх коротких слов, а иногда день пребывания тут вмещает целую жизнь, — мессир ласково улыбнулся. — Опережаю твой вопрос: нет, не покажу. — Ну пожалуйста! — Нарушишь таинство. Никто не ищет и не читает собственные мемуары. Оставь эту затею, ты всё равно не найдешь искомую тетрадь, мои книжные полки хитры и скроют её от твоего любопытства, замаскируют под томик скучных любовных поэм или под учебник по пневматике и гидравлике. — Не верю, в вашей библиотеке даже словарь не будет скучным! Но… я правда-правда не откопаю свой дневник? — Совершенно точно. — А этот — чей? Ваш, э, умный друг всё еще в доме? — Хочешь показать ему последнюю запись? Или хочешь спросить о ней? — Спросить. Много чего хочу спросить, если честно. — Нельзя. — Спрашивать и показывать? — опять обломы, всюду обломы. Я приуныл. — К нему нельзя. Он болеет. — А я что, заражусь от него какой-то гадостью? — Да. — Какой? — Тоже слишком умным станешь. Подожди, пока он исцелится обратно в весёлого дурака, он сам тебя найдёт и… — мессир вздёрнул бровь и прищурился. Я густо покраснел, за каким-то хером безошибочно расшифровав этот сигнал. Иномирные гости тусили друг с другом и с властным папчиком и не имели обыкновения флиртовать с маленькими дурно воспитанными мальчиками в змеиной чешуе. Мой ставящий кляксы тусовщик — исключение? А ведь… бля! Мокрушник, если отчистить его от моих восторженных соплей, сахарнопудрового макияжа и здоровенных кожаных ботинок — тоже иномирный! А тот факт, что хорошо замаскирован и упакован в человеческую фигуру — так это обстоятельства требуют, чтоб от него при встрече не обосрался каждый первый. Или хотя бы не сразу завонялся. Наверное, и шифрующийся мессиров друг выглядит обычным и нестрашным, когда… м-м, не болеет? А сейчас он вроде Бугимена в заваленной трупами спальне? На четвёртом этаже, сука! Оглушительно чихает зелёной кровью буквально через стенку от меня, от моей кровати?! Мурашки побежали у меня по спине и добежали до самых яиц. Тетрадь полетела в траву, давя уродского кузнечика-переростка, а я попятился прочь от дома, от сада, от всей остопизденевшей дьявольщины, пообещав себе не брать конфеты у незнакомцев, не читать больше чужие дневники и хорошо освещать по ночам тёмные углы. Ещё немножко, и я по-настоящему раскаюсь и выйду из игры. Не нужны мне сверхкрасивые монстры, не нужны над ними победы, не возьмёт меня никто на «слабо», хватит, проехали. Можно жить с обычной девушкой из клана, можно жить даже на Марсе и ходить там в школу, беспалевно трахаясь по выходным у реактора, можно пить по утрам молоко и есть кукурузные хлопья, потому что ма уйдёт на работу, ничего не приготовив, а вчерашние слипшиеся макароны мне жевать не захочется. Можно играть там на гитаре и основать свою маленькую радиостанцию, можно простить ублюдка Дилана и оставить барабанить, плевать в стаканчик кофе Глории, тихо радуясь её огромным сиськам. Можно даже попытаться всё прошлое забыть. Как страшный сон. Наверное, год ещё буду видеть лицо киллера во сне. Но и с этим можно жить, если он не ворвётся в явь. А он не ворвётся. Мокрушники не посещают Аркад, давно не посещали, стали слишком круты. Я вышел за ворота поместья и вылупился, как дикий, на выкованную на них большую букву “M”. Часто-часто моргал, сжимая и разжимая руки, раскачивался на одном месте всем телом. У меня истерика? Тихая и сухая, впервые без надрывного ора и слёз в четыре ручья. Я хочу домой. А дома больше нет. Я не знал, что когда-нибудь скажу это, но я хочу на войну. Лежать на дне оврага в груде опавших листьев, свернувшись в полудрёме, поджидать Мертвителей. Проскачет обоз с лошадьми, людей будет несколько. Ухитриться утащить и задушить того, кто едет в аръегарде, быстро, чтоб не успел закричать. Стеречь его до рассвета — пока не воскреснет, гад девятикратный. Задушить снова, до следующего рассвета. И снова. И так, пока не останется ровно одна жизнь. Дотащить его истощённое тело в деревню и бросить в огромный костёр у хижины старейшины. А потом спать как убитый неделю без снов, пока моя женщина меня будет согревать, целуя и благоговея. Ничего из моих хвастливых фантазий не сбудется. Я постоял для приличия ещё минутку, поплевал на гладкий серый асфальт и поплёлся обратно в особняк Мортеалей. Понятно теперь, чего маман так злилась и не отпускала меня. Я непослушный малолетний долбоёб, но уже поздно хвататься за маму. Есть Мэйв, есть студия, есть обещание инженера сделать меня секси-стройняшечкой. И есть суицид. Блаженный жестокий выход. Соломинка, торчащая из засасывающей воронки… В башку полезла мелодия для новой песни.