Три месяца назад
Будто во сне я вижу сотни людей, столпившихся надо мной, чтобы получить заветный размашистый автограф, поставленный черным фломастером. Людей так много, что я боюсь, что меня задавят. Рядом нет ни Хеймитча, ни Эффи, чтобы усмирить толпу: дать им то, что они просят. Меня? Я вижу только одну фигуру, худую и щуплую. Вижу ее глубокие голубые глаза и белокурые локоны, выбивающиеся из неизменной прически. Мою маму.
Моя мать — синоним беды. Так я думала, пока жила с ней. До Игр. Женщина, потерявшая любимого мужа, сидящая днями напролет напротив бледно-синей стены и не слышащая ничего вокруг. Ни плача Прим, когда ей снились кошмары, ни нашего общего смеха какого-то внеземного счастья, когда в доме появились две теплые обгорелые буханки. Я всю жизнь прожила без мамы. И думала, что так будет правильно. Думала, что она слаба, что не за что ее уважать, но как я ошибалась.
Когда я вернулась из Капитолия после войны, мне нужен был кто-то, кто знал меня маленькой. Знал все мои веснушки, родинки, шрамы и порезы, которые со временем сами по себе начали разглаживаться, то ли от столичных мазей, то ли от непостоянства памяти. Время сглаживает все синяки и все царапины, будто электрошок, которым лечат тяжелых больных в психлечебнице, куда я, к счастью, не попала. Моя мама не вернулась. Может поэтому в моей жизни были и скрученные петли, и белые круглые таблетки. Человек, которого я любила, умер. И вот он передо мной: живой и здоровый, избегающий моего прямого взгляда, будто она в чем-то виновата.
После Игр я искренне надеялась на то, что наши отношения восстановятся. Я тогда не понимала, что наша «нерушимая» материнско-дочерняя связь была разрушена уже в утробе.
Я любила отца, на время заменила Прим мать, но кто заменил ее мне? Потеряв всех родных и близких, Пита, Гейла, даже Мадж, я вдруг подумала: «Какого черта?». Я такая же, как она. Вот чего я боялась: стать своей матерью. И теперь глядя на ее призрачную фигуру, я понимаю: надо заканчивать. Я не хочу жить ее жизнью и никогда не хотела. Так почему я всё еще здесь? Почему я не могу сбросить этот балласт, который тянет меня вниз, на самое дно крутого ущелья, зыбкой пропасти?
- Пресс-конференция окончена, всем спасибо, — я поднимаюсь со своего стула, спеша покинуть неуютный зал в Дистрикте-4. Хеймитч и Эффи тут же оказываются рядом со мной, но мне их поддержка не нужна. Не сегодня.
Открываются двери, и я оказываюсь в тесном вестибюле, где людей еще больше, чем в зеленом амфитеатре. Шум от голосов, даже криков, не пугает меня, я полна решимости разобраться со своими внутренними призраками — метафорами прошлого. Мать спешит за мной по пятам, и я не нахожу ничего лучше, чем броситься в темную маленькую комнатку, граничащую с входом в зал. Найдя выключатель, я понимаю, что беседовать мать и дочь будут среди грязных половых тряпок, швабр и веников.
— Это ты? Это правда, ты? — после трехлетней разлуки и коротких разговоров по телефону я жадно пытаюсь запомнить черты ее лица, блеск глаз, от скопившихся в уголках слез, и добрую улыбку. — Не плачь. Говорю тебе, не плачь.
- Не буду, — я касаюсь ее лица, проводя тыльной стороной ладони по щеке и смахивая непрошеную слезу, которая все-таки успевает скатиться. Мама обнимает меня крепко, как-то по-домашнему долго, но не вымученно. Она рада меня видеть. — У тебя глаза папины, — она смотрит на меня, докасаясь до каждой складочки на лбу, каждой морщинки, а я замечаю ее первые седые волосы. Так мы сидим на каком-то пыльном диване, разглядывая друг друга и не находя, что сказать. Слова ведь не нужны, верно?
Мне раньше говорили, что есть люди, с которыми просто приятно молчать, такие как, например, моя мама, Пит или Хеймитч. Люди, которые никогда не страдали, в отличие от меня, словоскудием, которые родились красноречивыми и научили меня жить. Или умирать… потому что, я знаю, что жизнь не длится вечно. Она когда-нибудь заканчивается. И если мне немного осталось — хотя я вовсе так не думаю — нужно провести эти дни, месяцы, годы, больше не печалясь о том, что что-то может не получиться или пойти не так — всё всегда идет не так — не сожалея или жалея себя изо дня в день. Хватит. Надоело. Осеннему сплину и зимней хандре не место в Дистрикте-4, где море, солнце и желтый песок дарят тепло и радость. В Четвертом хорошо жить ребенку и ждать мужа женщине, которая его потеряла. Из-за меня. Хоть она никогда и не скажет мне этого, потому что Энни все еще ждет его, как и я.
Я надеюсь проснуться однажды утром — пусть оно будет холодным и мглистым — услышать трель телефонного звонка и его голос. Финника. Хочу услышать его живым, а не записанным на пленку. Хочу, чтобы больше не было детей, лишенных отца или матери. Может, тогда они будут немного счастливее, чем я?
- Не увози ее от меня, — я могла бы сказать, что решать не мне, что для Энни и малыша будет лучше жить в Двенадцатом. Могла бы потешить свое эго, но я-то знаю: нет места лучше дома. Их дом здесь, мой в Двенадцатом, а Прим — в Капитолии.
Ее останки были захоронены в общей братской могиле перед Президентским дворцом, где всегда горит огонь и не угаснет его всепоглощающее пламя. Финальная точка на моей не писанной ментальной карте.
- Не буду.
Сегодня
Солнце поднимается высоко над горизонтом, асфальт, успевший остыть за ночь, нагревается, что вызывает, если не автомобильный коллапс, так неумолимое желание окунуться в ближайший фонтан.
Капитолий в июле — совсем не то, что в декабре или январе, когда кругом полно снега, а купол неба сливается с землей.
После появления Хеймитча на двенадцатом этаже Тренировочного центра проходит всего час или два: круассаны съедены, чай выпит, громкое ворчание нашего ментора, заправляющего в дорогу фляжку, становится тише, и мы выдвигаемся в путь. Туда, куда я должна была попасть уже давно: на площадь перед бывшим дворцом Кориолана Сноу — моего врага, который научил меня выигрывать, философствовать и даже делать логические выводы. Думать, как убийца, коим он всегда был, или как диктатор, охочий до власти, как Альма Коин.
Два угнетателя, поселившиеся навечно в моем сердце, сегодня должны испариться. Их в свою будущую жизнь я точно не возьму.
Пит предлагает отвезти нас на машине, но я отказываюсь, потому что хочу пройти весь маршрут отряда 451 на своих двоих. Мы идем часа два или три, без ловушек легче отчего-то не становится: я рассматриваю восстановленные дома и полуразрушенные кварталы, но на каждой крыше вижу иллюзорного снайпера, снимающего очередную жертву. Вижу согнутые, оплавленные решетки, кирпичи, треснувшие от въевшихся в них пуль и осколков снарядов, по-видимому, обезвреженных саперами, и кожей чувствую запустение, страх и стеклянную крошку, которой мы дышим, от разбитых окон, замененных на новые.
Днем Капитолий предстает во всей своей бывалой красе: еще страшнее, чем ночью. Хотя улицы и наполнены людьми, они кажутся слепыми масками, карикатурами на людей прошлого. Никаких вычурных нарядов, пастельная косметика, чтобы не выделяться. Никаких платьев, росшитых блестками или перьями у женщин, никаких фиолетовых или ультрамариновых костюмов у мужчин, никаких ярких галстуков или золотых запонок. Эти гримасы молчаливо кричат: «мы такую войну выиграли», а я думаю: мы войну выиграли, чтобы выжить, а сейчас другая война, чтобы людьми остаться. Впрочем, тот, кто хочет, ищет пути, кто не хочет — причины. Причины или последствия минувшей войны. Второй такой нам не пережить. Надеюсь, это все понимают.
Мы пересекаем перекресток, видим белый дворец, украшенный колоннами, и асфальт, переходящий в брусчатку. На краю площади, там, где когда-то я уцепилась за флагшток, высится серебристая стела, убранная бумажными парашютиками, будто облепленная человеческими страданиями и болью. В пяти шагах от нее, на месте разрушенной некогда баррикады, стоит массивная, недвижимая стена, на которой выскоблены имена всех тех, кто погиб в битве за Капитолий: имена и фамилии повстанцев, мирного капитолийского населения, имена моих напарников из отряда 451, но главного имени в списках нет. Повернув голову влево, я вижу памятник из белого мрамора девочке в костюме врача и блузке, выбивающейся, точно утиный хвостик. Моей Прим. Внизу под постаментом много цветов, самых разных: ромашек, тюльпанов, маков и даже лилий, но, ни одной розы. И белой тем более. На табличке, где нацарапано всего несколько слов, читаю:
Примроуз Эвердин — любимой сестре, из-за которой игры стали что-то значить.
Я вглядываюсь в мраморное лицо и вижу ее: живую, добрую, милую девочку, которая навсегда останется ребенком и не постигнет этого ужасного и безумного мира со всеми его страданиями и печалями. Я никогда не думала об этом, но может там, где нас нет, куда путь нам закрыт до поры до времени, не так уж и плохо? По крайней мере, она не одна. И ждет меня.
В моих руках оказываются цветы, которые мы успели купить по дороге в центр. Вечерние примулы. Цветы, подарившие имя моей сестре. Мы стоим молча до тех пор, пока на меня не накатывает приступ дикой тоски и отчаяния, и я не начинаю рыдать протяжно, горько, так что люди, оказавшиеся рядом и сперва не понимающие, что происходит, узнают меня. Когда Пит и Хеймитч приводят меня обратно в Тренировочный центр, на Капитолий опускается вечер, и пугающая темнота как нельзя лучше передает мое настроение.
Эбернети и подоспевшие Эффи и Джоанна торопливо отвозят меня на вокзал, говоря, что пора домой. Я соглашаюсь, но как только понимаю, что рядом нет Пита, снова теряю всякую связь с реальностью. Я каждый день пытаюсь дать себе последний шанс — быть с ним счастливой, поэтому по приезде жду его еще сильнее, чем полгода назад.
Несмотря на то, что никто, кроме Энни и Бити, не знал о его отлучке в столицу, информация как-то доходит до доктора Аурелия, который назначает Мелларку новый курс терапии, длиной в три с половиной месяца. Предполагаю, что сделано это специально: так они думают оградить Пита от раздосадованной Сойки, чей разум вновь и вновь дает слабину. А может, все дело в том, что мы плохо друг на друга влияем? Во всяком случае, последние летние деньки и начало осени расставляют все по своим местам: я снова хожу на работу, без указки Хеймитча или кого бы то ни было, погрузившись в учебный процесс настолько, что никакие таблетки, порошки или капсулы не испортят мой рабочий настрой. Снова вижу детские лица, которые вне зависимости от усталости, вселяют мне надежду на то, что жизнь продолжается, не глядя на наши потери и лишения. Они снова рассказывают мне истории о своей жизни, а я пытаюсь научить их думать, чувствовать и не бояться. Ответов, вопросов или действий. Кому-то же нужно действовать, когда кругом правит бал безответственность и праздность?
В конце октября перед началом каникул мне не приходит в голову ничего лучше, чем угостить каждого нарезной тыквой в честь праздника урожая. Отныне улыбки и смех преследуют меня по ночам, а кошмары приходят все реже. Наверное, оттого, что со дня на день вернется Пит.
Через неделю, когда наше терпение почти лопается от скорого ожидания, я ступаю по дорогам Двенадцатого, ведущим на железнодорожную станцию. Рыжие кленовые листья шуршат под ногами. Солнце пробивается через тучи, и я успокаиваюсь. Ноябрьский дневной приходит по расписанию. На платформе, чуть поодаль от меня, выстраивается пестрая компания: Эффи Тринкет, не умолкающая ни на минуту и о чем-то перешептывающаяся с Хеймитчем Эбернети, как никогда бодрым и веселым. Джоанна Мейсон, то и дело посматривающая на свой безупречный маникюр и надувающая губки от нетерпения увидеть своего лучшего танцора-ученика, и я, высматривающая во все глаза моего мальчика. Моего Пита.
Как только поезд останавливается, открываются двери, и проводники выпархивают на перрон, приходя на помощь женщинам с багажом, а усатому сердобольному старичку с картой, где-то вдалеке, у седьмого вагона, я замечаю его макушку. Он держит за руку маленькую белокурую девочку, помогая ей спуститься, перепрыгнув ямку между тамбуром и платформой. Помедлив с секунду и попрощавщись с ребенком и ее матерью, с которыми, вероятно, он ехал в одном купе, Пит, в черном плаще и с коричневым походным чемоданом, озирается по сторонам в надежде встретить хоть одно знакомое лицо. В прошлый раз его никто не встретил и он, будто незамеченный вор, проник в Дистрикт-12 под покровом февральского утра.
Сначала он видит меня, а затем машет кавалькаде рук. Стоит на перроне и не двигается с места, пока мимо него проходят люди. Пит опускает чемодан на землю, и в его взгляде я могу прочитать то, что уже читала прежде: желание? отчаяние? надежду? любовь? Я бегу ему навстречу, распахивая руки так, чтобы обнять. Его пальцы, как и в тот злополучный день, после операции по спасению из Капитолия, находят мои и согревают своими прикосновениями. Мы стоим, обнявшись, и я улыбаюсь ему украдкой, пока он силой прижимает мое тело к своему. Я шепчу его имя: «Пит», и чувствую, как он ослабляет хватку, чтобы посмотреть мне в глаза. Он задает мне еще три вопроса из серии «правда-неправда», которые он так жалует, потому что всякий раз они дают ему верный ориентир на будущее:
- Ты ждала меня? Правда или ложь? Ты любишь меня, Китнисс Эвердин? — перед моими глазами проносятся все события, связавшие нас и утонувшие в этом ярком солнечном дне.
Меня зовут Китнисс Эвердин. Мне 21. Я — Сойка-Пересмешница, и из-за меня погибло много людей. Моя сестра погибла. Я ее не спасла. И эта боль навсегда останется в моей памяти и моем сердце. Но я больше не хочу жить прошлым. Я хочу взять карандаш и написать что-то новое.
Поэтому когда он спрашивает меня, я всегда отвечаю:
- Правда, — тогда он целует меня крепко и сладко, и я понимаю то, что знала уже давно: чтобы с нами не происходило, мы будем вместе, и никто, никакая сила не сможет нас разлучить, даже злодейка-смерть, которая всегда ходит где-то рядом.
КОНЕЦ