ID работы: 1672363

Самый темный час

Джен
PG-13
В процессе
19
автор
Размер:
планируется Миди, написано 49 страниц, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
19 Нравится 22 Отзывы 5 В сборник Скачать

Удар. Часть I. Хеймитч. Часть II. Китнисс

Настройки текста
Нога подворачивается в самый неподходящий момент. Он почти падает, нелепо взмахнув руками, но каким-то чудом удерживается на ногах и летит головой вперед, почти не разбирая дороги, туда, дальше. К самому краю Арены. Только бы не умереть раньше времени. Только бы не умереть. «Добегался?» – ухмыляется Вторая, сверкнув красными зубами, тяжело и хрипло выталкивая из себя одно-единственное слово. Хеймитч стоит, шатаясь, у обрыва, и старается не смотреть на то, как с её пересохших губ капает кровь. Грязные волосы падают на рассеченный лоб, изодранная одежда висит кучкой лохмотьев на теле, натренированном убивать. Он в который раз удивляется, насколько она сильная – обыграет его в два счета, если он отвлечется хоть на секунду. Хеймитч так старается не смотреть ей в лицо, что вынужден наблюдать, как дергаются пальцы левой руки Второй, пытаясь зажать рану, распоровшую живот. Что-то подозрительно светлое проглядывает сквозь грязь и кровь. Его тошнит. Пытаясь сглотнуть ком в горле, он все-таки пропускает драгоценный миг, когда она замахивается, и теперь топор, который Вторая держала в правой руке, летит ему прямо в лицо. «Какой отвратительный конец», – вспыхивает в его мозгу. – «Вряд ли этим попугаям понравится». Но это почти не больно. В голове у Хеймитча как будто включается свет. Какое отвратительное начало дня. Ему срочно нужно выпить. Он нехотя открывает глаза, медленно разжимает кулак, и нож, тихо звякнув, падает на пол. Правая ладонь отвратительно потная, левая рука, на которой он лежал, совершенно онемела, и теперь висит, как мешок с песком. Чтобы пошевелить ею, Хеймитчу приходится смотреть на нее, как будто без этого конечность вроде как и не его вовсе. В голове стоит гул, во рту будто нагадил мерзкий кот Эвердинов, а самогон Риппер закончился еще вчера. Придется вскрывать старые заначки. Он тяжело выдыхает и пытается подняться, стиснув зубы, но снова падает на подушку, выбивая из нее целое облако пыли. Твою ж мать, а! В такие моменты ему не хватает Хейзел, которая была настолько добра и тактична, что приходила к нему убираться и не задавала вопросов. Никаких тебе «ну ты и свинья, Эбернети», никаких «да когда ж ты уже упьешься до смерти», никаких «что ж я такого в жизни сделала, что уже черт знает сколько лет вынуждена работать именно с тобой». Никаких розовых париков и бесконечных нравоучений. Хейзел входила, устало улыбалась и шла за тазом и тряпками, которые неизвестно откуда взялись у него в кладовке. Она работала быстро, сосредоточенно и почти всегда молча, но губы у неё шевелились, без конца проговаривая какие-то слова. Хеймитчу вообще-то не было дела, о чем она говорила сама с собой, но по мере того, как шли дни и приближалась Третья Квартальная бойня, он начал замечать, что она то и дело замирает над столом или полкой с тряпкой в руках, глядит в одну точку, тихо-тихо шмыгает носом. Хейзел начала пропускать хлопья пыли под столами, забывала мыть посуду, но плевать он на это хотел; он платил ей даже больше обычного – всё, что угодно, лишь бы Рори Хоторну не пришлось брать тессеры. А теперь Хейзел уехала во Второй дистрикт, к старшему сыну, и у него из гостей только Сальная Сэй да самогон. Хеймитч всё чаще думает о том, что неплохо бы гусей, что ли, завести. С третьей попытки ему все-таки удается встать, но колени при этом хрустят так, словно ему не сорок седьмой год, а все восемьдесят. Насмешливо крякнув, он отталкивается от подлокотника и нетвердой походкой направляется в кухню, по пути врезаясь во все, во что только можно врезаться. В холодильнике у него как обычно шаром покати. Хеймитч и не удивляется. Хмыкнув, он опускается на колени у шкафа с посудой, открывает рассохшиеся дверцы – они скрипят так противно, что звук отдается болью в пульсирующих висках, – и вытаскивает картонную коробку, в которых ему каждый месяц присылают белый ликер из Капитолия. Трясущимися от нетерпения руками он, наконец, открывает ее… … ну да, конечно, еще бы ему сегодня везло. По дну коробки одиноко катается последняя бутылка. Под темным стеклом еле угадывается жемчужно-белая жидкость, сладкая, с горчинкой, которую чувствуешь на языке только перед тем, как проглотить. Помнится, Цинна много говорил ему о ликерах тихими вечерами во время Тура Победителей, когда очередная шахматная партия между ними подходила к концу. Ставил на стол бутылки из бара, рассказывал, наливал в стаканы по крохотной по меркам Хеймитча порции – ему и себе, – и пододвигал их к ментору изящным четким жестом. За тем, как двигаются руки Мастера, можно было наблюдать вечно. Но к наставлениям о том, как нужно смаковать алкоголь, Хеймитч неизменно оставался глух. Для него уже давно ничего не имеет вкуса. Бутылка только одна, ему стоило бы растянуть ее хотя бы до вечера, но сон все еще не отпустил его до конца, и вкус металла на языке напоминает о том грязном заляпанном кровью топоре, который не устает преследовать его в кошмарах вот уже сорок с лишним лет. Он и так слишком много времени потратил на бесполезные мысли о том, кого уже не вернешь. Хеймитч ножом вскрывает бутылку, проталкивая остаток пробки в горлышко – какое кощунство, а, Цинна? – и уже готовится отхлебнуть разом не меньше трети, как вдруг этот мерзкий телефон на комоде в прихожей принимается трезвонить, словно одержимый. Чтоб тебя, проклятая баба!.. Оскальзываясь на покрытом пылью полу, он все-таки исхитряется встать, оттолкнувшись одной рукой, и, зажав бутылку в левой, ковыляет из кухни по коридору. Чертова железка все трезвонит и трезвонит, гул в голове превратился в какой-то туман. Хеймитчу хочется лечь прямо на пол и заняться, наконец, делом, но кто не знает Эффи Бряк? Эта дамочка способна и Сноу на том свете дозвониться. Да и вообще, то, что она смогла выносить его больше десяти лет и все еще выносит сейчас, что-то да говорит о ее терпении. Он спотыкается, врезается коленом в комод и вцепляется в трубку до побелевших костяшек. – Чего надо? – Эбернети, безответственная ты сволочь! – от ее высокого голоса голова болит еще сильнее. – С девочкой еще позавчера что-то случилось, а ты не додумался мне позвонить и рассказать, очнулась ли она! Что я должна думать, если даже мистер У-Меня-На-Все-Есть-Матерный-Ответ принимается заикаться и мямлить, точно школьница? Смешок выходит намного горше, чем ему бы хотелось. – Хочешь поговорить с Сойкой, звони ей сама, ясно? – Я звонила! – возмущается Эффи на том конце провода. – Ты что думаешь, не звонила? У Эвердинов никто не поднимает трубку! Что я должна думать? – Да она, видно, опять съехала с катушек, – пожимает он плечами, отхлебывая прямо из бутылки, и расслабленно выдыхает, когда чувствует привычное тепло в горле. – Что ты, Китнисс не знаешь? Плевать она хотела на всех, кроме себя. – Эбернети! – визг Бряк поднимается еще на несколько тонов, и ему приходится зажмуриться. – Перестань вести себя, как кретин! Девочка такое пережила… ты что там, пьешь опять, что ли? – Ты мне лучше скажи, душечка, – ухмыляется он, вдруг припоминая тот абсолютно проваленный урок по этикету для Пита и Китнисс в мерно покачивающемся вагоне поезда, – когда это я не пил? – Что ты себе позволяешь? – рассерженно интересуется Эффи, растеряв визгливость и манерность в один миг. – Всем нам тяжело, Хеймитч, не смей прятаться за отговорками и ухмылочками. Ей нужна твоя помощь! – Женщина, перестань нести чушь и подумай своей головой, какого бы сейчас цвета она у тебя ни была, – устало роняет бывший ментор, отпивая еще немного. – Помощь ей, конечно, нужна. Но не моя. – Мы не можем так рисковать, – он почти видит, как там, в Капитолии, сидя на своем дурацком дорогущем замшевом диване, она яростно трясет головой. – Уже то, что мальчику позволили вернуться в Двенадцатый – огромный риск. Я вообще считаю это ошибкой доктора Аврелия. Это охмор, а не временное помешательство! – Угу, охмор. А то я не знал. Теперь, женщина, у нас с тобой двое абсолютно чокнутых подопечных. Смирись. – Эбернети! – так же устало восклицает Эффи, и он слышит, как что-то тихо звенит; наверное, чашка о блюдце. – Ты мне ответишь на вопрос, в конце концов, или нет?! – Да что рассказывать, – в который раз Хеймитч включает дурака и снова подносит бутылку к губам. – Все как обычно. У нашей Сойки окончательно съехала крыша. Глюки у нее, призраков видит. Вот умора! Не поверишь, лично слышал, как она говорила с Цинной и Финником. Вот так компашку подобрала-то! – Галлюцинации?.. – эхом отзывается Эффи, и голос ее дрожит. – Но… но ведь все говорили, что у нее тяжелая депрессия, абсолютная апатия, что она лежит в кровати и ни на что не реагирует… – О, дорогуша, с тех пор ты немало интересного пропустила, должен тебе сказать, – горько смеется Хеймитч, ставя бутылку на комод так, чтобы не смахнуть ненароком. – На днях она тут меня на полном серьезе спросила, куда я ее отца дел. И кричала, что ей только-только исполнилось семнадцать. Гляди, какова, а? Эффи молчит. Он качает головой, медленно проводя ладонью по лицу. Боль в голове свернулась в крохотную пульсирующую в районе затылка точку, и Хеймитч рад тишине. – Я боюсь за нее, – наконец, признается он. Отчего-то становится чуть легче дышать. – Я не могу вернуть ее к жизни. Никогда бы не смог. Она дышит в трубку, медленно, размеренно, и по непонятной причине Хеймитч точно знает, что прямо сейчас она собирается с мыслями. – Хочешь… – она говорит тихо, и ему приходится прижать трубку к уху сильнее, чтобы хоть что-то разобрать, – хочешь, я приеду в Двенадцатый? – Зачем? – полупьяно смеется Хеймитч, прислоняясь виском к стене. – День Памяти, мне помнится, не скоро. – Эбернети… – Не надо, – перебивает он, – ничего хорошего из этого не выйдет. Столько безвкусицы и невоспитанности твоя розовая душонка не вынесет. Эффи уже набирает воздуха в грудь, чтобы устроить ему очередной визгливый разнос, но ментор не намерен ничего слушать. – Я уже говорил тебе, – он очень старается, чтобы в голосе было побольше яда, но со времен Капитолия талант прицельно оскорблять ее все угасает, – не строить в твоей очаровательной пустой голове розовых замков и не придумывать того, что никогда не случится. Кому они нужны, спрашивается, твои надежды? Брось это, – он упирается лбом в стекло. Еще полдень, а он уже устал. – И если хочешь ответов – звони Эвердинам, ясно? Он бросает трубку, словно боится обжечься, прежде, чем сделает что-нибудь чертовски глупое – например, снова назовет ее по имени. *** Труднее всего почему-то всегда раздеться. По коже ползут мурашки, и Китнисс трясет так, будто ее в трусах и майке выставили на мороз. Зеркало запотело уже почти полностью, и она с трудом различает в черно-сером пятне свое отражение, неловкими пальцами пытаясь стянуть через голову засаленную кофту. Наконец, получается, но она теряет равновесие и влетает плечом в стену. Это больно, и она закусывает губу, чтобы не издать ни звука. Осталась майка. Ноги подкашиваются. Китнисс дергает за подол раз, другой – ничего. Она рассерженно шипит, заводит руку за спину – в плече что-то с громким хрустом встает на место, – и тянет майку через голову так, как обычно делали ребята на школьном дворе, когда им становилось жарко. «Тик-так, тик-так», – вдруг слышит она. Нервно дернувшись, Китнисс поднимает взгляд и видит перед собой лицо Пита, невыносимо четкое на запотевшем стекле. В ледяных голубых глазах плещется злое веселье. «Посмотри на себя», – шепчет голос внутри нее, слишком знакомый, чтобы не обращать внимания. – «Во что ты превратилась… посмешище… ума не приложу, за что все-таки он тебя любил?» – Нашел кого спрашивать, – хрипло смеется она, вслед за ним склоняя голову на бок. Шея хрустит. «Тебе никогда не выбраться», – Пит (Пит?) из зеркала злорадно скалит зубы. – «Ни за что не спастись. Ты этого не заслужила». Китнисс кивает, отчаянно пытаясь устоять на ногах. Руки тоже скользят по кафелю на стенах в отчаянной попытке хоть за что-то зацепиться. – Не заслужила. Можно мне теперь помыться? Переродок только ухмыляется. Ледяными пальцами она пытается развязать шнурок на растянутых домашних брюках, но в заполненной паром комнате уже почти ничего не видно, она дергает, снова и снова, но только больше запутывает узел. Колени, наконец, подгибаются, и Китнисс оседает на пол, поскользнувшись на собственной штанине, и ударяется затылком о бортик до звезд в глазах. Это почти смешно. Она из последних сил – почему это всегда так тяжело? – подтягивается на руках и падает мешком в воду, забрызгав зеркало. Вода обжигает, но недостаточно сильно, чтобы смыть с нее всю ее грязь. Голове нестерпимо холодно, волосы, тяжелые, сальные, липнут к шее. Все болит. Постоянно болит. Китнисс подтягивает колени к груди и смотрит, как кто-то, Сэй, конечно, льет пену в воду. Когда она успела войти? Ее осторожно скребут, чистят, натирают – тонкая кожа кое-где лопается и кровоточит, но руки Сэй бережно стирают алые капли. Волосы приходится промыть дважды, и шампунь заливается в глаза, и это больно щиплет, а значит, хорошо. Больно – это хорошо. Если больно, может, все скоро закончится? Распаренную, ее вытаскивают из ванной, укутав в пушистое полотенце… … и почему-то она снова там, снова без одежды, стоит перед наполненной ванной, и Сэй стягивает с ее волос резинку, помогая опуститься в воду. Холодно. Кожа краснеет от пара, но ей все еще так холодно, что дрожь поминутно пробегает по телу, и левая рука смешно дергается. – Китнисс? Ты меня слышишь? Китнисс? Она нехотя поднимает глаза. – Погрейся, солнышко, – улыбается женщина, морщинистой рукой осторожно проводя по ее щеке. – Я скоро вернусь. Китнисс что-то невнятно мычит, наблюдая за хлопьями пены, плывущими по поверхности воды. Никто из них не приходил уже так давно. Целую вечность. Цинна пробудил ее и исчез, Прим напомнила о себе и ушла, Финник утопил в чувстве вины и тоже бросил ее. Раз-два-три, раз-два-три, Цинна-Прим-Финник, Цинна-Пит-Прим… Все говорят о Пите. Ее призраки, голоса в ее голове, Хеймитч и Сэй, когда думают, что она не слышит. Они жалеют его, строят планы о его выздоровлении, шепотом обсуждают, что неплохо бы помочь ему с наведением порядка в доме и всеми силами держать подальше от руин пекарни – мол, хватит, насмотрелся. Все говорят о нем. Зачем говорить о том, кто умер так давно? Китнисс не хочет ничего слышать. Имя его горит у нее под кожей, болью отзываясь с каждым ударом сердца – зачем напоминать о том, кто и так никогда не покидает ее мыслей? Вкус пепла на языке мешает дышать. Круг не имеет конца. Она бежит и бежит от Пита, от себя, от воспоминаний о том, что Прим сгорела заживо на площади в Капитолии, а ее до самой шеи покрывают шрамы от ожогов – уродливая сморщенная кожа, розовая, как эта клятая дорогущая ветчина на завтрак, которой их пичкали в Тренировочном центре. Китнисс должна была стать жертвенным тельцом, но на заклание пошли толпы других людей. Всё, что угодно, лишь бы спасти ее. Она бежит и бежит по кругу. Сил давно уже нет, но и остановиться нельзя. Ненависть колючим шаром сворачивается в горле. Дышать нечем. Китнисс царапает и царапает шею, надеясь, что это поможет, но ногти ей кто-то привел в порядок, и хоть сколько-то навредить себе так она уже не может. Она так устала. Так устала. Вода принимает ее в свои объятия, обволакивая, убаюкивая, и Китнисс поддается, закрывает глаза. Мелодия Руты звучит в ее мыслях, тихий-тихий свист, пение птиц и ласковое тепло тянут ее вниз, вниз, вниз… Надо отдохнуть. Хочется спать. Китнисс открывает рот, чтобы глотнуть этот лесной запах, что окружил ее. – Китнисс! Китнисс! – кричит и плачет Рута откуда-то сверху, и она рвется за этим голосом изо всех сил. – Помоги, Китнисс! Она выныривает резко, хватая ртом воздух, ошалело озирается – и замирает, видя Пита, который сидит на бортике, расслабленно прислонившись к стене. – А… где... – Поверила, да? – не обращая на ее вопрос никакого внимания, нараспев интересуется переродок. – Не-е-ет, птичка, и не мечтай. Ты будешь жить долго. Я об этом позабочусь. Он улыбается, и улыбка эта вселяет в нее ужас, но отвести взгляда от его лица Китнисс почему-то не может. Красные круги под глазами проступают на белом, словно маска, лице, и рот его кажется кровавым шрамом. Но ведь это лицо Пита. – Моя ненаглядная Сойка, – от его ласкового голоса мурашки ползут по коже, – так прекрасна по шею в крови. Наконец-то я вижу твою обнаженную сущность. Переродок опускает руки в воду, и взгляд Китнисс следует за ним – это и вправду кровь. Ее вновь начинает неконтролируемо трясти, и глаза жжет от слез, которых больше не осталось, но вдруг широкая ладонь ложится на ее подбородок, силой разжимая челюсти. Из головы разом исчезают последние бессвязные мысли, когда она тупо смотрит, как он наклоняется к ней, прижимается губами к ее рту, и кровь течет по языку, соленая и густая, прямо в горло. Кровь булькает и в его горле, когда переродок смеется, проводя носом по ее щеке. – Погрейся, солнышко. Я скоро вернусь. Она переводит взгляд на ванну, полную начинающей остывать крови, и только тогда слышит собственный крик, эхом отражающийся от стен. Переродок все смеется в ее голове. На поверхности мирно покачивается голова Руты.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.