***
«Не является ли абсолютная власть, к которой я так стремлюсь, сама по себе тиранией? И что есть тирания?» — размышлял молодой султан, правя гнедым во главе каравана. Наступающий день встретил путников яркими красками, оливковые и миртовые деревья стояли вдоль дороги, одетые маленькими цветочками и сочной ярко-зеленой листвой. Высокое небо было ясным и чистым; на бесконечных, открытых солнцу равнинах от земли поднимался пряный дурман зацветающих трав. Все пространство вокруг полнилось пением птиц; зеркальная гладь озер, мимо которых пролегал путь представительной и пышной кавалькады, отливала серебром. — Любая единоличная власть рано или поздно становится тиранией. Но не каждый правитель становится тираном, а лишь тот, кто глух к надеждам и чаяниям своих вернейших советников, — надменно выпятив губу, изрек Великий визирь Халиль-паша, с которым Мехмед решил поделиться одолевшими его размышлениями. Церемониал и амбиции удерживали старого царедворца рядом с ненавистным ему султаном, коего в приватных беседах с единомышленниками он упрямо продолжал именовать не иначе как распущенным неблагодарным мальчишкой и попросту дикарем. Мехмед все видел и все подмечал, но не мог позволить себе ответить открытой враждой или пренебрежением. Но и отказать себе в желании пошутить тоже не мог. Малозаметный жест, кивок головы, — и к султану тотчас устремился следовавший позади Шихабеддин. Проницательный взгляд темных глаз, насмешливо изогнутая бровь, — и голос величественного евнуха по примеру Махмуда-паши заструился в бесконечной и намеренно заунывной беседе о стратегиях, тактике и различных видах вооружения, столь тягостных далекому от военного дела Великому визирю. Хуже и быть не могло. Но дней через пять, когда к кавалькаде присоединился эмир Карамана, поприветствовавший Мехмеда отеческим поцелуем в щеку, Халиль-паша выяснил, что бывает много хуже. — По указанию султана Мурада воздвигли крепость, — голос бывалого вояки, привыкшего отдавать команды на поле боя, гремел на все окрестности. — И вот однажды несколько неверных прискакали к нашей крепости; хмельными голосами они выкрикивали угрозы, стреляли из луков в ворота. Когда из крепости показался наш разъезд, гяуры обратились в бегство. Но как ни горячили они своих коней, наши всадники нагнали наглецов. В стычке, — воинственный эмир стиснул пальцы в кулак и со всего размаху рубанул им по луке седла, — погибло несколько наших доблестных янычар. — Признайся, мой Султан, ты нарочно это подстроил? — Синие глаза смеялись. В последних солнечных лучах Раду подъехал ближе и неприметно указал на Великого визиря, который с убитым видом терпел своего громкоголосого собеседника. В пути, на виду у всего двора не нашлось места сближению. Каждый день к процессии присоединялись представители местной знати со следовавшими за ними обозами, челядью и гаремами. Каждый день на закате разбивали походный лагерь, ставили шатры, лучший из которых Мехмед делил со своим тестем и ближайшим родственником — эмиром Карамана. — Признаю, мое сердце. Но я лишь хотел, чтобы мой визирь сполна насладился путешествием. Мехмед тоже смеялся, скрывая за смехом, что всем шатрам мира наступающей ночью предпочел бы уединенную бедняцкую лачугу, чтобы иметь возможность хотя бы просто поговорить с отделенным от него дорогой возлюбленным.***
Молодой султан не стал выяснять, сумел ли его высший сановник получить удовольствие от поездки, но воинственный эмир и подпевающий ему Шихабеддин взяли того в тиски своей нескончаемой беседы до самой переправы через Босфор**. Здесь, на лесистом европейском берегу, поросшем незабудками и ирисами, тоже встали лагерем, пока умелые паромщики переправляли на другую, азиатскую сторону людей, повозки и лошадей. Кони били копытами, трясли гривами, артачились и тревожно ржали: их пускали вплавь, привязывая впереди плотов, по-старинке набитых сеном и обтянутых воловьими шкурами. На пристани, среди гулкого шума воды и протяжных криков чаек, царила суета — там мастеровые поспешно разбирали повозки и брички, которым предстояло быть собранными уже за проливом, да челядины без устали таскали и грузили поклажу, в то время как их хозяева в своих шатрах по несколько дней дожидались очереди на переправу. — Земли ромеев, сынок, вклиниваются в твою империю и разрезают ее на части. По этой причине мы вынуждены сейчас торчать на берегу, — заявил Мехмеду эмир, который через откинутый полог шатра наблюдал за суетливой и беспорядочной на первый взгляд, но на поверку отлично организованной работой всех звеньев переправы. — Надеюсь, так будет недолго. Еще надеюсь, что вы поддержите меня. — Мехмед отложил документы, которыми занимался последние четверть часа. Подготовка к осаде Золотого города шла своим чередом, но пока только на бумаге. По совету опытного стратега Махмуда-паши было выбрано место для постройки укрепленной крепости, где позже будет сконцентрировано оружие и припасы. Само количество вооружения и провианта для армии тоже было скрупулезно подсчитано. Теперь оставалось дело за главным: за деньгами, поток которых весьма неохотно оседал в государственной казне. — Караман с тобой, сынок, — взор эмира блеснул предвкушением. — На поле боя от меня и моих воинов смысла больше, чем в твоем надменном визире, в котором смысла гораздо меньше, чем в этом юноше. — В каком юноше? — уже подходя к тестю, Мехмед отчего-то знал, какое зрелище увидит. На залитом солнцем участке суши, окаймленном гордыми кипарисами, Раду и его наставник в военном деле Махмуд-паша сошлись в тренировочном бою на саблях к радости постепенно собирающихся на каменистом уступе, охочих до ратных ристалищ наблюдателей. — Твои противники не будут щадить тебя, Раду. И я не стану, — снимая кафтан, дабы не стеснять движений, и вставая на позицию, предупредил своего воспитанника бывший ромей. Прекрасный и закаленный боец — тридцатилетний Махмуд-паша находился в зените своих мужских дарований и воинской славы. Немногие решились бы скрестить с ним оружие, но многие почли бы за счастье учиться у него искусству сражения. Но здесь ромей оставался непреклонен: он не желал брать учеников, кроме юного друга нового султана, с которым делил один шатер и к которому в последнее время испытывал самую искреннею симпатию, очарованный его молодостью, тягой к познаниям и бьющей в глаза красотой. — Всем нам, без сомнения, хотелось бы начать бегать до того, как сможем ходить, — продолжил Махмуд-паша, с легкостью отбивая первый удар. Последующие удары тоже были отбиты и ромей перешел в наступление. Он весь разом преобразился, словно став подобием золотоволосого римского гладиатора времен расцвета великого города. Его крепкие тренированные мускулы двигались четко, красиво и слажено — смертоносный бросок, и сабли с металлическим звоном ударились друг об друга, заставляя юного противника увернуться и отступить. — Я не просил щадить меня, и никогда не попрошу, — ответил Раду, под градом новых ударов медленно, но непреклонно возвращаясь на исходную позицию. Кровь прилила к его лицу, разгоревшемуся под порывами ветра, нежная кожа потемнела; в пылу сражения он выглядел точно горячий порыв. Пускай в его арсенале не было приемов опытного воителя, но он так и сиял в свете солнца и искренне горел азартом битвы, и уже совсем скоро, к восхищенному одобрению бывшего ромея, ему удалось оттеснить того к кромке воды. Там сабли и горящие взгляды снова скрестились под боевой клич кого-то из собравшихся на берегу наблюдателей. — Когда-нибудь из мальчика выйдет отличный воин, — удовлетворенно пророкотал стоявший около Мехмеда эмир. — Пожалуй. — Оказывается, молодой султан давно опустил голову, не в силах смотреть, как его возлюбленный полыхал для другого, и с какой радостной готовностью тот другой ему отвечал. — Любви иногда бывает трудно принять то, обо что она спотыкается. Но если любовь настоящая, истинная, она выстоит и пойдет дальше. — Но как узнать, настоящая ли она? Последнюю фразу он произнес машинально и, наверное, впору было раскаяться. Но тоненькая как прутик сероглазая девочка-Сфинкс с румяным и жизнерадостным ребенком на руках, только что преодолевшая переправу, и в мыслях не держала использовать во зло полученное знание. — Гюльшах! — Неожиданно родившаяся горечь мгновенно истаяла, уступив место спокойствию и стабильности. Мехмед отвлекся от кипевшего на берегу боя, подхватил на руки вскрикнувшего от восторга Мустафу, а затем в обе щеки расцеловал вошедшую в шатер супругу, с сердечной искренностью добавив: — Я не ждал, правда, не ждал, но очень рад тебя видеть. — Простите, Повелитель, но после всего случившегося с вами я не могла не повидаться, — оставив без внимания отчасти притворные сетования эмира: «Дочка, дочка! Слишком много воли дал тебе наш Султан!», невозмутимо ответила Гюльшах.***
Последующие несколько недель она оставалась рядом с Мехмедом, который сейчас как никогда нуждался в ней и в ее мудрых советах. За это время процессия успела пересечь Босфор, много раз поставить на ночь шатры и наконец добраться до земель Анадола. Впереди синел и искрился вечными снегами Кешиш-даг***, у подножья которого раскрывались, распространяя вокруг будоражащий и пронзительный аромат, большие алые цветки. — Маки! — удивленно крикнули из процессии. — Только посмотрите, сколько их!.. …Тысячи. А возможно — сотни тысяч. Мехмеду пришлось остановиться самому и после дать общий сигнал к остановке, дабы все желающие могли нарвать букеты для своих укрывшихся в повозках наложниц и жен. Меж тем драгоценные, шитые изумрудным и лазоревым занавеси кибиток приподнимались, являя миру горячие нетерпеливые головки под покрывалами и легкие ухоженные ручки в золоченых браслетах; женщины и девушки, все как одна, мечтали завладеть вожделенными цветами скорее замешкавшихся и менее расторопных подруг. — Время их цветения давно миновало. Но зима в этих местах была через чур суровой, потому они все еще цветут, — приняв благоухающий солнцем и маем букет из рук Мехмеда, Гюльшах спокойно улыбнулась, и почти сразу вернулась к прерванному разговору: — Введение нового налога есть мера столь же непопулярная, как и поднятие уже существующих. Так было и будет; такова уж человеческая натура — любое важное для государства бремя кажется ей чрезмерной и непосильной. Однако Маниса всегда поддержит вас, Повелитель. И никогда, даже являясь саджаком наследника престола, не станет выпрашивать для себя послабления или привилегий. — Теперь я понимаю, что когда я отдал Мустафе Манису, я в самом деле отдал ее тебе, Гюльшах. Кивнув Кючук-бею, чтобы тот придержал коня, Мехмед помог супруге спешиться. На безбрежных просторах маковых полей их дороги расходилась: его ждала Бурса и встреча с Господарем Валахии, а Гюльшах предстоял обратный путь в Манису, который она, по примеру прочих женщин, должна была проделать в крытой повозке под надежной охраной бдительных евнухов и вооруженного эскорта, как того требовал исстари заведенный порядок вещей. — Жалеете?.. — Гюльшах вдруг осеклась. Поправив непокорный локон, выбившийся из-под покрывала, и немного помолчав, добавила, больше не пряча нарастающую тревогу: — Но вы… вы ведь не о налогах и власти хотели поговорить, мой Повелитель. — Нет, мой милый и преданный друг. Совсем не о них. Собрав силы, Мехмед улыбнулся растревоженной собственной проницательностью подруге. Прелестная Гюльшах не ошиблась: в смене дней, отданных постоянным заботам о примирении враждующих партий и группировок, в разрешении неуклонно нарастающих противоречий между его сторонниками и потомственной знатью, он давно искал и не находил случая поговорить об ином. — Значит, о любви, которая споткнулась, — Гюльшах сочувственно вздохнула. Уже в момент подготовки брака с наследником османского престола мудрая девочка-Сфинкс чувствовала, что ей никогда не быть первой — судя по донесениям, это место было занято и навечно принадлежало его любимой смуглолицей наложнице Гюльбахар-хатун. Лишь потом Гюльшах догадалась, что все совсем не то, чем кажется, и в сердцах назвала соглядатаев отца недальновидными пустозвонами, а тогда всеми силами старалась избежать гаремных распрей и найти хоть какие-то точки соприкосновения с супругом. — Я мало понимаю в любви, — словно извиняясь, она самыми кончиками пальцев осторожно коснулась напряженной ладони Мехмеда. Внутреннее чутье не подвело: точкой сближения стала тщательно взлелеянная и с годами только окрепшая дружба. - Но, полагаю, дабы помочь ей выстоять, нужно просто вспомнить, с чего она начиналась. — С доверия. И с уединения, — ответил Мехмед поспешно. — С доверия и с уединения, — задумчиво повторила Гюльшах. От ожидающей ее повозки отлепился самый молодой и самый прыткий из евнухов, готовый первым услужить своей валиде. Поручив его чутким заботам не в меру расшалившегося шехзаде Мустафу, Гюльшах повернулась и, приподнявшись на носочки вышитых туфелек, с теплой улыбкой на мгновение приникла к Мехмеду. — Уединитесь, — шепнула она, по-дружески обнимая его перед разлукой. — И доверьтесь друг другу. А дальше не мешайте действовать вашим сердцам.***
Вскоре она уехала, обреченно устроившись среди благовонных курений, гаремных сплетен и набитых шерстью льняных подушек. Мехмед посмотрел ей вслед и впервые за долгое-долгое время позволил себе настоящую улыбку. У него в запасе была одна тайна - древняя тайна Анадола. И, возможно, именно она могла сейчас помочь им с Раду снова сблизиться…