***
— Ни о чем не думай. Я люблю тебя, люблю, Солнце мира, — шептал Раду, всем сердцем отдаваясь ласкам и поцелуям. Мехмед совершенно не помнил, как оказался рядом с возлюбленным за холмами, на окруженном кипарисами маковом поле, раньше известном только ему одному, а с этой счастливой минуты — им двоим. Как обнял за пояс, без слов привлекая к себе, как опустился вместе с ним на благоуханное цветочное ложе, где слова нашлись сразу: опираясь на согнутую руку и уложив другую, подрагивающую от волнения, на белоснежную, часто вздымающуюся грудь, Мехмед говорил о том, что виноват, что любит, тоже любит больше жизни, больше всего на свете, что… Нет, о том, что снова желает со всем пылом молодости, говорить уже не было нужды. Мехмед умолк, заглянул Раду в глаза, задохнулся от их чистейшей синевы, укрытой длинными черными ресницами, потянулся навстречу и… …неожиданно проснулся среди маков Анадола с сидящим чуть поодаль, охраняющим его недолгий рассветный сон Кючук-беем. — Воля ваша спать здесь, Повелитель. Но я не люблю эти цветы, — затянутый в темный кафтан телохранитель отбросил сорванную было травинку и отвернулся с присущим ему невозмутимым спокойствием, чтобы дать своему султану время подняться, оправить одежду и умыться в протекавшем тут же ручье. — Ты считаешь, что их чары туманят разум. Знаю. Как знаю и то, что не могу больше мучиться без сна в своем шатре. — Вздохнув, Мехмед склонился к прохладным водам, отразившим его потухший, усталый взгляд и — одиночество, одиночество, одиночество. Их с Раду отчуждение продолжалось; за два месяца поездки они и двух часов не говорили друг с другом наедине. Все время Мехмеда теперь целиком и полностью забирала политика: в своем разумении, разумении полководца и прирожденного государственного деятеля, он понимал, что страна должна оставаться единой, а пути сообщения — надежными и безопасными, когда он поведет свою армию к стенам Града Константина. А значит — приходилось добиваться не только одобрения сторонников, но и охотой, пирами и прочими подачками умасливать и перетаскивать на свою сторону возможных противников, для которых слишком деятельное и слишком дотошное правление молодого султана было что в горле кость. — Почему ты один, Кючук-бей? — спросил Мехмед. Сейчас, на обратном пути, совершенно некстати, точно навеянное цветочными чарами, вспомнилось давно ушедшее, беспечное и свято хранимое зимнее: веселые стены Последнего Приюта, убранные пестрыми летними тканями; лимонные деревца в красивых кадках с причудливым орнаментом, высаженные заботливой женской рукой; любовь среди зимы — беззаветно горячая, чистая и преданная, которая в своей прежней нежности и полыхавшей страсти не боялась ничего и никого. — Повелитель, — отвлекая от воспоминаний, позвал его Кючук-бей, слегка придерживая коня, вознамерившегося на подъезде к знакомым шатрам пуститься галопом. — Вы спросили, почему я один. Здесь нет никакого секрета: когда-то она клялась, что с ней я забуду прежнюю боль, и что всегда будет рядом. Но едва настала пора решиться, не пожелала ехать со мной в Эдирне. Раду теперь тоже, должно быть, больше не хотел ни его общества, ни его любви. Особенно в этот утренний час, когда вот так, со всей душой, открыто и искренне улыбался своему только что вернувшемуся с макового поля высокому и статному собеседнику. — Надеюсь, тебя хоть немного порадует мой подарок, — говорил Махмуд-паша, с осторожностью, удивительной в таком сильном и рослом мужчине, и с затаенной надеждой вкладывая в тонкую руку скромный, но явно с любовью собранный букет. Со своего места эти двое — ромей с чеканным златокудрым профилем и его изящный юный ученик, нашедшие уединение под разросшимися кипарисами на краю лагеря, не могли видеть Мехмеда. Он же, поспешив побыстрее укрыться под навесом походной конюшни, к своему отчаянию видел и слышал их слишком хорошо. — Раду, — озадаченный, что открытая улыбка напротив как-то разом померкла, Махмуд-паша поднял руку и, поколебавшись, все-таки коснулся сжавшейся в защитном движении ладони. — Ты… Ты ведь столь же умен, сколь прекрасен, и потому не можешь не замечать того, что происходит. Скажи, — голос ромея, всегда наполненный богатыми звучными интонациями и отполированный до блеска многими годами трудов на государственном поприще, вдруг стал взволнованным, срывающимся и очень серьезным. — Могу ли я… Раду безмолвно вскинул голову и, кажется, слегка качнул рассыпавшимися по плечам волосами, но Мехмед уже не был в том уверен. Не находя твердости дожидаться окончательного ответа возлюбленного (скорее всего, бывшего), чувствуя, как перед глазами все меркнет от разлившегося внутри жара и удушающей боли, молодой султан просто отступил вглубь конюшни, где господствовал спасительный и такой необходимый сейчас полумрак.***
Лишь через час он сумел отыскать в себе силы вернуться в собственный шатер. Через час, который в его измученном сознании мог растянуться на целую, целую вечность. И растянулся бы, кабы не встреча со старым знакомцем. — Вы? Позабыв про беды, позабыв про боль, Мехмед с удивлением смотрел на приближающуюся к нему по проходу между стойлами седую и согнутую тяжелой работой фигуру. Почтенный старец, с коим он познакомился на площади зимней Манисы, конечно же узнал молодого правителя и сразу просиял, опускаясь на колени и радостно бормоча: — Повелитель! Уж и не чаял, что нам с вами суждено увидеться так скоро! Помощник греческого ювелира был весьма словоохотлив. Ему определенно было невдомек, что своими сердечными и простодушными разговорами: «Ваш отъезд — такая потеря для Манисы! Только и осталось надеяться, что этот мальчик (Ох, простите! Шехзаде Мустафа!) сможет стать достойной заменой нашему славному правителю, когда вырастет. Хотя всем нам известно, кто сейчас управляет провинцией. Но не подумайте чего, Повелитель — все в Манисе очень уважают Гюльшах-хатун…», и: «Не удивляйтесь, что я здесь. Сказать по правде, я пристроился помогать на конюшню из-за внука. Он теперь в янычарском корпусе [5], и я упросился сюда, чтобы быть поближе к нему…» он сумел отвлечь молодого султана от той горестной пропасти, в которую тот чуть было не скатился. — Разве переселенцы обязаны платить девширме? — спросил Мехмед, когда глаза немного привыкли к окружавшему его тусклому свету. Походная конюшня была заранее возведенным зданием традиционной постройки из тростника и глины. Кони — сплошь чистокровные и породистые скакуны царедворцев и властителей, — мирно жевали траву в своих крепких и тщательно вычищенных стойлах. И только один из них, серебристо-серый, со сверкающей гривой, подобно юному месяцу светившейся в темноте, волновался и нервничал, учуяв любимого им человека. — Ясс, — тихо шепнул Мехмед, протягивая руку. — Это конь господина Раду. Но клянусь, что он знает вас, Повелитель, — старец улыбнулся, наблюдая за тем, как нежно и трепетно смуглая ладонь ласкает чуткую длинную шею. И вдруг хлопнул себя по лбу, вспомнив про обращенный к нему вопрос. — Никто не нарушает дарованных нам прав, Повелитель, — горячился старик, энергично взмахивая сухими, как ветки, руками. — Да разве ваша супруга Гюльшах-хатун (да хранит ее Всевышний!) допустила бы подобное? Но мальчик так мечтал о янычарском корпусе, так хотел служить своему султану, что пришлось пожертвовать сбережениями. Конечно, нам не сразу удалось добраться до Казанджа Доане [6]. Если бы не помощь местного кади… — Вы дали взятку? — Мехмед сдвинул брови. В один момент он снова почувствовал себя обличённым ответственностью правителем, а не любовником, уничтоженным и растоптанным предполагаемой изменой. Правителем, чьих подданных снова притесняли и обирали самые верные и ближние. «А ведь этот Казандж Доане приходится зятем Великому визирю», — размышлял Мехмед, возвращаясь к себе после долгого разговора со старцем, который в своей простодушной словоохотливости за час успел поведать ему чрезвычайно много любопытного. К несчастью, пора воспользоваться полученными сведениями еще не наступила: Халиль-паша, Казандж Доане и подобные им пока были слишком влиятельны и сильны. К тому же молодого султана ждала очередная и давно запланированная встреча с другим старым знакомцем. Но в этом случае Мехмед решил проявить такт и понимание и дать только что приехавшему валашскому Господарю, своему брату и другу, хорошенько отдохнуть после утомительной дороги. Пояснения к главе: [1] Бурса стала столицей империи Османов лишь в 1326 году. До этого город принадлежал Восточной Римской (Ромейской или Византийской) империи Кстати, интересное замечание насчет пекарен: как правило в городах они были общественными. Там можно было не только испечь хлеб, но и приготовить еду, ведь кухонь в нашем обычном понимании в тесных и душных жилищах простых горожан практически не существовало [2] Бейлербей Анадола — губернатор Анатолии [3] Доподлинно известно, что султан Мехмед Фатих и обучавшиеся вместе с ним валашские братья получили самое передовое по тем меркам образование. Греческий, латынь, франкские наречия, математика, астрономия, дипломатия, военное дело — далеко не полный перечень наук, которые им преподавали. И потому, когда Халиль-паша называл Мехмеда необразованным дикарем, он озвучивал только свое, очень предвзятое мнение Аристотель, Платон, Сократ — греческие философы эпохи античности Джованни Плано Карпини — итальянский монах-францисканец, умелый и ловкий дипломат, первым из европейцев посетивший Монгольскую империю и оставивший описание своего путешествия Публий Вергилий Марон — знаменитый поэт древнего Рима [4] Эллины — самоназвание древних греков. Название «греки» эллины получили от завоевавших их римлян [5] Янычарский корпус — элита регулярной пехоты османского войска. Этот корпус комплектовался из христианских юношей путем периодических принудительных наборов на завоеванных территориях, известных под названием «девширме» или «налог крови». Юноши обращались в ислам и воспитывались в духе мусульманского фанатизма [6] Казандж Доане — глава янычарского корпуса во времена описываемых событий Кади — мусульманский судья