Ты притупи, о время, когти льва, Клыки из пасти леопарда рви, В прах обрати земные существа И феникса сожги в его крови. Зимою, летом, осенью, весной Сменяй улыбок слезы, плачем — смех. Что хочешь делай с миром и со мной, — Один тебе я запрещаю грех. Чело, ланиты друга моего Не борозди тупым своим резцом. Пускай черты прекрасные его Для всех времен послужат образцом. А коль тебе не жаль его ланит, Мой стих его прекрасным сохранит!.. У. Шекспир. Сонет 19
— Кроваво-красные порфировые колонны из храма Солнца в Баальбеке. Деревянные двери — из Ноева ковчега. Бронза — из храма богини Артемиды. Совершеннейшее место для сошествия на землю Божественной мудрости… [1] Ужели ты не счастлив, мой Султан? — Конечно, я счастлив. Очень счастлив, Раду. Но не от того, что завоевал этот город и обрел Айю Софию для всех правоверных. — Тогда почему? Почему, Солнце мира?.. — Потому что теперь ты — со мной. — Мехмед остановился, чтобы взглянуть на спутника и накрыть своей ладонью его тонкую руку. Они вернулись в Град Константина в теплых лучах ранней осени с последними подводами и почти сразу устремились по главной улице к Храму Святой Софии. Там они вместе спешились, вместе опустились на колени, вместе с благоговейным трепетом коснулись губами священной земли [2] и затем тоже вместе ступили под высокие мозаичные своды. Теперь среди всего этого имперского порфира, тускло мерцающего стекла, бронзы и золота Мехмед сжимал изящную руку, чувствуя, как его душа даже здесь обращается не к Всевышнему, а к самому дорогому, человечному, земному и плотскому, с безбрежной синевой глаз и шелком собранных в узел волос — к Раду. — Эти изображения хранят то, что ушло безвозвратно, — Раду запрокинул голову, чтобы взглянуть на лики прежних императоров. — …а призраки их победоносных армий все еще идут процессией через весь город, — Мехмед улыбнулся своему прекрасному возлюбленному. Но тот со словами: «Ты позволишь мне?..» легко, но непреклонно отстранился. Мехмед кивнул, наблюдая, как Раду осеняет себя крестным знамением и становится на колени перед тем местом, где когда-то находился убранный османами алтарь. Стараясь не мешать его смиренному погружению в молитву, молодой султан отошел в сторону и огляделся. В этот час они с Раду, оставив свиту, пожелали быть одни в окружении высоких малахитовых и порфировых колонн Святой Софии, ее причудливых резных капителей, цветочного красно-сине-золотого богатого орнамента перекрытий и великолепных медово-коричневых мозаик, изображавших некогда всесильных императоров и почитаемых всеми гяурами святых. «Иконы пишутся по определенному канону. Нарушать этот канон ни в коем случае нельзя. Образа пишутся не для того, чтобы отразить земную жизнь, а для того, чтобы передать людям хотя бы тень божественной благости», — вспомнил вдруг Мехмед и обернулся, чтобы привычно опустить лицо и поцеловать легшую на его плечо изящную тонкую руку. — В божеском храме? — укорил его Раду, тут же добавив шепотом: — Я так люблю тебя, Солнце мира. — Я тоже очень сильно люблю тебя, Серебряный принц. И готов во весь голос заявить об этом перед твоим и моим богами, — отозвался Мехмед, бросив последний взгляд на раззолоченный купол. — О чем ты молился? — спросил он, когда они с Раду уже покинули храм и спустились по ступеням к терпеливо ожидающей их свите. Стоявший впереди всех Махмуд-паша отвлекся от разговора с Шихабеддином и поспешил поприветствовать своего повелителя. Он только что прибыл из бывшего военного лагеря у церкви Святого Романа, сейчас ставшего своеобразным местом, где в разноцветных удобных кожаных шатрах разместился двор молодого султана: его телохранители, важные советники и чиновники; а чуть поодаль, под надежным укрытием ароматных апельсиновых деревьев, кипарисов и узорчатых резных ширм — их наложницы и жены с румяными, звонкоголосыми и озорными ребятишками всех возрастов. — Сообщите всем, Махмуд-паша, что еще на несколько дней мы задержимся в этом прекрасном городе, — сказал Мехмед, выслушав обстоятельный доклад о состоянии текущих дел и о том, что все только и ожидают его сигнала для отправки в Эдирне. — Мы возвращаемся в Эдирне, Солнце мира? — Да, мое сердце. Как только окончательно завершим все дела. — Мехмед посмотрел на усевшегося в седло возлюбленного и повторил свой недавний вопрос: — Так о чем все-таки ты молился, Раду? О сошествии на тебя божественной мудрости? — Нет, — ответил Раду, чуть помолчав. — Я всего лишь человек. Простой и грешный человек из плоти и крови. Что мне божественная мудрость, Солнце мира?.. Там, в Айе Софии, я благодарил Господа за наше с тобой примирение и… за однажды ниспосланный мне чудесный грех. — Раду… Мехмед запнулся и, дабы скрыть волнение в голосе перед этим признанием в преданности и любви, придержал грозившего пуститься вскачь гнедого. — И… твой бог ответил тебе? — Нет, мое Солнце, — снова ненадолго умолкнув, Раду покачал головой. — Я всегда мечтал побывать и помолиться в самом великом христианском храме. Но сейчас, обратившись там к богу, увидел лишь парадный блеск и обилие мрамора, бронзы и золота, — продолжил Раду, всматриваясь в разрушенный османской артиллерией остов Влахернского императорского дворца [3]. — Словно… — Словно?.. — Словно Господь оставил свой слишком пышный для него дом. — Раду опять примолк. Потом, щурясь на солнечные лучи, спросил: — Куда мы едем, мой Султан? — Туда, где ты, может быть, найдешь вашего бога. А я — нового епископа для Константинова Града, [4] — ответил Мехмед, направляя гнедого к устремившемуся ввысь стройному белоснежному храму. Свита вновь почтительно осталась на ступенях, пока они вместе уходили в церковь Святого Спасителя, где Раду склонился перед нарисованными прямо на штукатурке строгими небесными ликами. Глядя на него, такого изысканно и одухотворенно красивого, семнадцатилетнего, коленопреклоненного и обратившего свои мысли и чувства к христианскому богу, Мехмед ощутил, как пронзительно сжалось его собственное сердце. «С тобой вся моя жизнь и все мое счастье», — прошептал он беззвучно, отступая в затемненный церковный притвор. — Повелитель? — вышедший к нему священник сложил руки на груди. И Мехмед понял, что это и есть тот, кого он, собственно, и разыскивал — настоятель здешнего храма, преподобный отец Геннадий. Человек обширных познаний, он первым написал Мехмеду в Айдос, выразив в письме обеспокоенность тем, что константинопольская кафедра, а вместе с ней и все истинно верующие, временно осталась без Верховного Владыки. Молодой султан ответил ему; завязалась учтивая переписка на превосходном академическом греческом [5], вскоре приведшая обоих ее участников к полному согласию и единодушию. — Мы поддержим ваши притязания, Святой отец, поскольку не собираемся притеснять и тем более ущемлять интересы наших новых подданных. — Отрадно слышать, Повелитель. — Но мы не станем пускать людей иной веры на государственные посты. — Кое-кого вы все-таки пустили, назначив уполномоченным за поставки продовольствия, — мягко возразил отец Геннадий, указывая на кладущего земные поклоны прекрасного белокурого юношу. — Я ведь не ошибся, Повелитель? — Не ошиблись. Но Раду-бей не «кое-кто», а наш ближайший доверенный и принц крови. — Кажется, его брат, Господарь Валахии, успел вступить в брак и обзавестись потомством. — Выполнив ту миссию, что была назначена ему высшим долгом государя, — Мехмед со всем своим неизменным благодушием улыбнулся не сводящему с него внимательного взгляда священнику. — Не так ли, Святой отец? — Да, Повелитель. Истинно так. Отец Геннадий поспешил поклониться. Раду меж тем поднялся с колен и медленно обвел восторженным взором уютное и радостное пространство храма, щедро наполненное фресками, воздухом и светом, лившимся из высоких, забранных в свинцовую оплетку окон. — Прежний император любил бывать здесь вместе со своим другом — шехзаде Орханом, — сказал священник, приветливо кивнув приблизившемуся к ним юноше. — Они приходили сюда и в ночь перед штурмом, чтобы забрать наши святые иконы и разместить их на стенах.[6] — Все мы искренне верили, что их заступничество поможет спасти город от вторжения… Повелитель, надеюсь, я не позволил себе?.. — Пожилой священник растерялся, когда оба его молоденьких высокородных посетителя вдруг замерли перед ликами, обрамленными серебряными и золотыми окладами. Мехмед и сам растерялся, встретив в константинопольской церкви тот самый идеальный заалтарный образ из беспечной, юной, счастливой, хотя и навсегда истаявшей в прошлом Манисы. Но, нарисованный безвестным монахом, сейчас Святой Севастиан опять смотрел на него любимыми, будто мерцающими ярко-синими глазами. Только теперь, уже повзрослев, Мехмед отчетливо видел, что пытаясь отобразить духовное, небесное, светлое и божественно-чистое, художник непроизвольно подчеркнул главное: безусловную человеческую притягательность выбранной модели. … — Но как она там оказалась, Солнце мира? — уже потом, в тишине и спокойствии вечернего шатра вопрошал его Раду, собирая в тяжелый узел волну только что вымытых и рассыпавшихся по спине волос. — Не знаю, мой хороший. Никто не знает. Видимо, это судьба, — усевшись рядом на подушки, Мехмед поторопился поделиться с возлюбленным теплом накинутого на плечи плотного шерстяного покрывала. В постепенно отступающем перед ночью вечере остался разговор с отцом Геннадием; удивление перед неожиданно появившейся манисской иконой; долгая прогулка по городу и возвращение в лагерь, где совместное омовение в бронзовом тазу, земная и грешная любовь и благодаря ей родившееся внутри желание снова заставили забыть обо всем и неудержимо толкнули их к телесному… Друг к другу. — Чем были для тебя те три месяца разлуки, Солнце мира? — спросил Раду, подчиняясь движению уверенных рук, потянувших его опуститься на мгновенно напрягшиеся смуглые бедра. — Опустошением. Непроходящей горечью. И бессонными ночами, — признался Мехмед, обнимая его за пояс. — А для тебя? — Отчаянием, что я больше никогда тебя не увижу. — Но Айдос вернул нам счастье, Серебряный принц. — И вернул мне твой солнечный свет, — шепнул Раду, раскрываясь навстречу первому, осторожному пока проникновению. Больше той ночью они почти не говорили, если не считать сбивчивых признаний в любви, перемежавшихся упоительно горячими ласками и бесчисленными поцелуями. Лишь под утро, когда Мехмед поднялся, чтобы стереть с усталого тела следы обоюдной страсти и затушить окончательно прогоревшие и уже начавшие чадить светильники, Раду сонно проронил, что никогда не видел ничего настолько внушительного, величественного и прекрасного, как Константинов Град. — В любом случае, мы задержимся здесь на несколько дней. И я постараюсь сделать их для тебя очень, очень счастливыми, — пообещал Мехмед, возвращаясь в постель и привлекая к себе улыбнувшегося ему сквозь подступающий сон возлюбленного.***
Последующие дни для них двоих в самом деле выдались безоблачными, радостными и бесконечно счастливыми. Мехмед и Раду много гуляли; много любовались красотами великого Города — Египетским обелиском, акведуками, водным хранилищем;[7] много разговаривали; вместе со свитой охотились за холмами, а ночами уединялись в шатре для нежности и любви. Но судьба, поспешившая распорядиться путем манисской иконы, вторглась и в наступившее благополучие. — Яков? — только что вернувшийся с охоты Мехмед с удивлением смотрел на испросившего личной встречи и теперь отчаянно бросившегося к его ногам сына бывшего мегадуха. — Что случилось, мальчик? Мой визирь снова попросил тебя о помощи? Вошедший следом Раду окинул юного Нотараса странным взглядом и на мгновение замер, точно в чем-то сомневаясь. — Это Раду-бей. Брат Господаря Валахии и мой ближайший друг и советник, — Мехмед кивнул наконец-то решившему подойти и вставшему за его плечом возлюбленному. — При нем ты можешь говорить совершенно свободно. Так что же привело тебя сюда, Яков? — Повелитель… — мальчик опустил глаза в пол, скрывая, что тоже узнал красивого и ненавистного ему османа. Они, напротив, почти не прятали своей вдруг угаданной Яковом любви, совершенно непохожей на то, что когда-то было между ним и покойным Себастьяно. Чувство, прорвавшееся наружу, выразилось в особой, трепетной теплоте голоса, произнесшего: «Это Раду-бей… Мой ближайший друг и советник». В безмолвной, но искренней поддержке того, другого… В очевидном единении, оставившем свидетельства поцелуев на слегка загорелой, точеной шее. Во всем остальном, тоже отчасти угаданном, но заставившем задохнуться от жгучей зависти и еще ниже опустить глаза. — Не бойся, Яков. — Мехмед улыбнулся юноше, о котором сохранил какие-то смутные, хотя и не отвращающие воспоминания. — Опять мой визирь?.. — Нет, Повелитель. Письма. — Ладошка с неприятно короткими пальчиками извлекла из-за пазухи роскошного кафтана стопку бумаг, а сам Яков занавесился упавшими на лицо волосами. Он так и остался: опустивший голову, покорный, раззолоченный, словно райская птица в своих неуместных в скромном шатре парчовых одеяниях, пока повелитель просматривал принесенные послания; пока передавал их этому — другому; пока молча и долго смотрел на него, Якова. Лишь услышав: «Поднимись, Яков», вскинулся всем телом и с тайной надеждой дернул ресницами. — Что ты хочешь за… услугу? Это было тем, к чему он готовился, но в чем теперь сомневался. Однако подкрашенные кармином губы уже произносили: — Я бы хотел… — Чего тебе желается, Яков? Говори, не бойся. — Поехать с вами в Эдирне, Повелитель. — Хорошо. Мехмед глубоко вздохнул. Содержание писем, однозначно доказывающих вину Луки Нотараса в присвоении и дальнейшей продаже продовольствия для нуждающихся и явно потворствующего ему в этом Великого Визиря, было достаточно серьезным. По всему выходило, что сейчас молодому султану следовало подумать и принять очередное тяжкое решение. Но не в присутствии совсем юного, неискушенного и не знакомого с жизнью мальчика. — Будь добр, позови Шихабеддина и Махмуда-пашу, — шепнул Мехмед тревожно склонившемуся к нему возлюбленному. Своих поспешивших на зов сподвижников он попросил увести и обстоятельно порасспросить юного Нотараса, а сам перенес внимание на Раду. — Видишь, мой хороший, что получается? Я должен быть рад, что наконец-то могу поквитаться с Халилем. Но, — Мехмед тряхнул головой, — …я не рад. — Все потому, Солнце мира, — тонкие пальцы преданно коснулись его груди, укрытой простым охотничьим кафтаном, — …что сердце льва не может и никогда не сможет привыкнуть к яду предательства. — Ты прав, — взяв его руку, Мехмед поднес ее к своим губам. — Но я не хочу верить, что мальчик понимал, что делает. — Он понимал. — Ты уверен?.. — Да. Как и в том, что узнал его, и что наш верный Кючук-бей погиб от арбалетного болта… его близкого друга, [8] — признался Раду после продолжительного и горького молчания. Прошептав: «Вот оно как. Выходит, что тем юношей у стены, о котором ты мне рассказывал, был Яков?..», Мехмед обнял возлюбленного. Так они и застыли: вдвоем, под сенью походного шатра, крепко обнявшись и соприкоснувшись лбами. Думая вроде бы каждый о своем, а на самом деле — об одном и том же: зачем Якову (каким бы он ни был) потребовалось предавать собственного отца. — Подожди меня здесь, Раду, — попросил Мехмед, едва его разум и воля укрепились в правильности с трудом давшегося решения. — С ним я обязан все решить сам.***
Его следующий шаг был слишком стремителен для юного Нотараса. Быстро пробежавшись по тщательно записанным Махмудом-пашой откровениям, молодой султан отложил свиток и, отослав своих советников, со спокойной уверенностью объявил, что передумал и больше не собирается брать Якова с собой в Эдирне.***
Через неделю у стен Святой Софии состоялась двойная казнь. Первым вывели осужденного Советом Халиля-пашу Чандарлы. Он шел ровно, стараясь не припадать на изувеченную палачами ногу, сохраняя величие когда-то всемогущего, а ныне — низвергнутого и бессильного. Мимо повелителя — этого неблагодарного мальчишки, которого по-хорошему следовало утопить еще во младенчестве, но Хюма-хатун слишком берегла единственного сына… Мимо его белобрысого валашского любовника, о котором в свое время мечтал султан Мурад и до которого не удалось добраться Седифу… Мимо его безродных и пришлых царедворцев... Мимо равнодушной собравшейся толпы… Он остановился только перед стоявшим у помоста Махмудом-пашой — новым Великим Визирем. Тот был при приличествующих его высокому положению регалиях, но в скромном кафтане — все они теперь носят такое: простое и скромное… Точно не они тут победители, точно это не им пристали вышитые шелка и парча, и другие сокровища покоренного Города. — Думаешь, мальчишка пощадит тебя, если посмеешь оступиться или встать у него на пути? — Насчет «мальчишки» не знаю. — Махмуд-паша усмехнулся, скрывая неприятное впечатление, произведенное на него мрачным, будто пророческим тоном Халиля. — А мой Султан, Великий Фатих, поймет и выслушает меня, случись мне оступиться. Он кивнул палачам, призывая их приняться за работу. Здесь пора было заканчивать. Походный лагерь у церкви Святого Романа свернули еще на рассвете, и вскоре всем им предстоял неблизкий путь в Эдирне. Следом за обезглавленным визирем вывели Луку Нотараса. Он ступал тяжело. В свите Мехмед шептались, что бывшего мегадуха сильно подкосило известие о предательстве сына. Самого Якова не было видно. Только где-то в самом центре толпы беззвучно рыдала дочь Нотараса — прелестная Анна, по навязанной завоевателями традиции навечно прикрыв свои красоты подобающим женщине покрывалом. Ее успокаивал и поддерживал не отходивший от нее юный супруг. — Помилуй, Господи. Помилуй… Якова, — истово крестясь, Лука Нотарас пал на колени. И, после единого мощного взмаха палача, сине-золотистое, уже осеннее константинопольское небо окончательно померкло над ним.***
— Повелитель… — Мехмед отвлекся от раздумий, чтобы обнаружить рядом вошедшего под белокаменный свод Шихабеддина. По окончании казни они с Раду отделились от свиты и направили коней к храму Святого Спасителя. Каждый из них преследовал собственную надобность: молодой султан хотел самолично передать новому Патриарху скрепленные печатью грамоты, повествующие о «полной неприкосновенности, уважении его сана и освобождении его, а также всех подчинившихся ему епископов от обложения какими бы то ни было налогами и податями на вечные времена», его прекрасный возлюбленный — снова обратиться к найденному там богу. Он так и простоял возле икон, пока Мехмед переговаривался со священником, пока обдумывал обращенные к нему слова: «Судя по вашим деяниям, Повелитель, ваше правление не будет столь ужасающим, как все мы предполагали…», пока приветствовал Шихабеддина. — Настоящее, подлинное чудо. Просто услада для глаз… — Вы имеете в виду церковь? Или так похожий на Раду образ Святого Севастияна? Или самого Раду? — А вы как думаете, Повелитель? — Шихабеддин улыбнулся чуть лукаво, потом сразу перешел к насущным делам, попросив отставки и разрешения уехать в Бурсу. — Мое здоровье в самом деле изрядно подорвано, Повелитель. Полагаю, что мне недолго осталось, но все в воле Аллаха. [9] — Как мне не горько это слышать, но я приму вашу отставку и дозволю вам уехать. Но почему именно в Бурсу? — Меня там ждут, — ответил Шихабеддин, с теплом вспоминая о некогда вызвавшемся проводить «доброго господина» чумазом мальчишке. Все эти годы он исправно переправлял в Бурсу серебро и подарки, которые (по заверениям его эмиссаров), всякий раз были приняты с самой искренней благодарностью и пожеланием скорой встречи. Что ж… Шихабеддин не любил разочаровывать приятных ему людей. А пуще прочих не хотел разочаровывать однажды приглянувшегося ему мальчика. — Неужели он настолько хорош собой, что вы решили попросить отставки? — Мехмед тоже улыбнулся, отринув саднившую сердце легкую грусть. — Не столь, как Раду-бей. — Шихабеддин в последний раз склонился перед своим повелителем, добавив очень тихо: — Да и кто в этом мире может сравниться с Раду? «Никто», — думал Мехмед, отпуская евнуха и подходя к возлюбленному. «Солнце мира!..» — тот поспешил обернуться на гаснущий под сводами еле слышный звук шагов. — Нам пора ехать, мое сердце, — Мехмед снова улыбнулся, накрывая своей ладонью ответившую пожатием тонкую руку. — Нас ждет Эдирне.***
Пояснения к главе
[1] Кроваво-красные порфировые колонны из храма Солнца в Баальбеке… Бронза — из храма богини Артемиды — Баальбек (Гелиополис) — древний греческий город в Ливане, где сохранился в руинах грандиозный храмовый ансамбль, состоявший из пропилеев, богато украшенных резьбой дворов (в одном из них открыты остатки большого здания алтаря), Большого храма (храма Юпитера — «Храма Солнца»), хорошо сохранившихся Малого храма (храма Вакха или Меркурия) и круглого храма (храма Дианы — «Храма богини Артемиды») с 4-колонным портиком… Нужно ли уточнять, что в свое время воинственные ромеи (римляне) просто завоевали и ограбили греческий Гелиополис и превратили его в одну из своих колоний?.. [2] …коснулись губами священной земли — Собор Святой Софии (возведенный в честь Божественной мудрости (софия (греч. — мудрость)) одинаково почитали и христиане, и мусульмане [3] … всматриваясь в разрушенный османской артиллерией остов Влахернского императорского дворца — дворец императора Влахерны, а вместе с ним и старый Золотой дворец были основательно разрушены османской артиллерией и стали непригодны для жилья. Собственно, именно из-за этого молодой султан и его свита оставались в походном лагере у церкви Святого Романа [4] …нового епископа для Константинова Града — на момент захвата Константинополя турками пост патриарха греческой православной церкви оказался вакантным [5] Переписка на превосходном академическом греческом — молодой султан Мехмед Фатих в совершенстве владел классическими языками. Потому всю свою переписку с будущим Константинопольским патриархом вел на «превосходном академическом греческом» [6] …забрать наши святые иконы и разместить их на стенах — в ночь штурма по приказу императора Константина намоленные иконы из церкви Святого Спасителя были размещены на стенах Константинополя, чтобы не пустить захватчиков в город [7] Египетский обелиск (Обелиск Феодосия) — древнеегипетский обелиск фараона Тутмоса III (XVIII династия), воздвигнутый на разделительном барьере константинопольского ипподрома императором Римской империи Феодосием Великим в 390 году н. э. Лучше всех сохранившийся из привезенных в Константинополь обелисков и единственный из привезённых непосредственно из Египта. Второй сохранившийся обелиск, из египетского порфира, сильно поврежденный, находится во дворе Стамбульского археологического музея Акведук Валента — акведук, являющийся частью водопроводной системы Константинополя. Был построен в период правления императора Валента приблизительно в 368—375 годах и являлся очень важным этапом в развитии водопроводной системы Константинополя — он соединил два холма города. Его первоначальная длина составляла более 1000 метров, а максимальная высота 26 метров. В наше время сохранившаяся часть акведука имеет длину 971 метр и максимальную высоту 20 метров (за счет поднятия уровня земли). По свинцовым трубам, проложенным по верху акведука, вода поступала в город вплоть до середины XIX века Водное хранилище (Цистерна Базилика) — одно из самых крупных и хорошо сохранившихся древних подземных водохранилищ Константинополя, имеющее некоторое сходство с дворцовым комплексом. Базилика расположена в историческом центре Стамбула в районе Султанахмет напротив Собора Святой Софии «Цистерна» переводится с греческого как «водохранилище». В Базилике хранился резерв питьевой воды на случай засухи или осады города, вода доставлялась по водопроводу и акведукам (в том числе и по самому большому акведуку Константинополя — акведуку Валента) из источников Белградского леса, расположенных в 19 км к северу от города [8] Арбалетный болт — боеприпас для стрельбы из арбалета (самострела). Представляет собой короткую и часто толстую стрелу длиной 30—40 см. Иногда болты имели оперение, но выреза для тетивы на торце обычно не было [9] К великой печали автора, очень полюбившего придворного евнуха, Шихабеддин-паша действительно умер в Бурсе в конце 1453 года