***
На следующее утро мне никто не позвонил, и через утро тоже. И вообще на этой неделе. Все было тихо и спокойно, никто ни о чем не судачил, кроме моей выходки. Только на выходных кто-то где-то сказал матери, что местного парня избили в новогоднюю ночь. Подробностей не сообщалось, и я ждал начало учебного года, чтобы лично во всем удостовериться. Время летело быстро, необычайно быстро. Как в старые добрые времена, когда я еще считал себя нормальным. Днем мы играли с Владом в шашки или в карты, вечером смотрели с родителями телевизор. В квартире пахло мятным чаем и печеньем. Будильник звонил бодро, а в батареях, как по венам, бежал кипяток. Я увидел Никиту в первый же день учебы. Темные глаза выловили меня в переполненном учениками коридоре и долго не отпускали. Он не выглядел обеспокоенным, и постепенно я тоже отбросил тревогу. Привычно оградился от внешнего мира, ушел в себя. Но на уроках люди все равно старались забираться в мой надежный «домик улитки», пробить броню и заставить меня вернуться. Больше всех, пожалуй, старалась Раиса Ивановна — старая учительница литературы. Она носила нелепые продолговатые очки, которые делали ее лицо похожим на состарившуюся птицу, с острым носом и цепкими маленькими глазами. За это школьники прозвали ее галкой. Не со зла, скорее так, в шутку. Многие считали, что на старости лет она повредилась головой, и на ее уроках всегда стоял жуткий бардак, как это часто бывает, если учителя ни во что не ставят. — Кто нам расскажет про Льва Николаевича Толстого? — протяжно заходилась она, и в классе наступала тишина. — Может вы, Илья? — крохотные серые глазенки за пыльными стеклами рассеянно уставились на меня. — Эм… — выходило у меня откровенно неуклюже. — Лев Толстой был великим русским писателем, он родился двадцать восьмого августа одна тысяча восемьсот двадцать восьмого года в усадьбе Ясная Поляна Щекинского района Тульской губернии. Его творчество еще при жизни ознаменовало новый этап в развитии русского и мирового реализма… — …достаточно, Синицын, я вижу, что вы учили, — она важно кивнула, и я сел на место. — Капитоненко, напомните-ка нам, как называлось первое произведение Толстого? Я с облегчением выдохнул. Отвечать сегодня совершенно не хотелось, все мои мысли были заняты только Никитой. Значит, нам повезло, и тот парень не умер? Что именно он рассказал милиции, врачам и родителям Никиты? Почему Лермонтов так спокоен? Нескончаемая череда вопросов роилась в моей голове, не позволяя сосредоточиться на происходящем вокруг. И когда после обеда Никита заявился ко мне, я, не удержавшись, с порога бросился к нему с расспросами: — Он умер? — взволнованно спросил я. — Нет, — Никита стал напротив меня, можно было физически ощутить, как от него исходит невидимый вызов. — Что-то случилось, ты злишься? — я зашел в гостиную и сел на диван, уставившись на Лермонтова, все еще стоящего фонарным столбом посреди коридора. Никита не ответил, и тогда я поднялся и снова подошел к нему. Парень отвел взгляд. — Эй, — я легонько прикоснулся к его плечу. — Может, все-таки расскажешь? После небольшой паузы чужие губы впились в меня поцелуем, припечатав затылок к старому шкафу, упорствуя. На несколько мгновений земля ушла у меня из-под ног, и я забыл обо всем на свете, кроме Лермонтова. Я чувствовал только его руки, шарящие по моей спине, его запах, звук быстрого теплого дыхания, привкус крови из раны на губе. — Я по тебе скучал, — услышал я томный вздох где-то у самого уха; он прикусил кожу на моей шее и придвинулся ближе, прижался ко мне всем телом. Так близко, что сквозь брюки я смог ощутить нечто твердое и упругое, жаждущее продолжения. В паху заныло еще сильнее, и я, туго соображая от возбуждения, буквально потащил его в спальню. Вдвоем на узкой кровати было дико неудобно, но еще больше неловко. Весь пыхтя и смущаясь, Лермонтов снял с меня брюки, шерстяной свитер сильно колол тело, но уже через минуту последовал за ними куда-то на пол. На меня смотрел раскрасневшийся Никита, его темные, почти черные от возбуждения, глаза горели. Все еще сидя в своей неуклюжей одежде, он аккуратно прикоснулся к моему члену подушечками пальцев, а затем, видимо, сообразив, как он это делает наедине с собой, обхватил ладонью ствол. Сознание накалялось, становилось жарче, в голове все путалось. С каждым новым прикосновением его руки мне все больше хотелось податься навстречу, каждый вдох давался с неимоверным трудом. Я притянул его к себе, кусая губы, сжимая волосы, и опустил руку на пряжку его брюк. Металл зазвенел, ударяясь о паркет, и вот уже Лермонтов сидел передо мной совершенно голый. Смутившись, парень прекратил свое занятие и испуганно посмотрел на меня, словно ждал нападения. Неужели я действительно выгляжу так агрессивно? Я поднял взгляд и на секунду встретился с ним глазами, в них читалась боль. У Никиты были очень тонкие кости, даже тоньше, чем я думал, а на ребрах и спине красовались бордовые кровоподтеки. Сливовый синяк, который был скрыт за воротом рубашки, заблестел на свету. Красное на белом. Синее на бледном. Желто-зеленые разводы с расплывчатым контуром от старых гематом по всему телу. На бедре, на руке, чуть выше локтя, под коленом… Возбуждение вмиг схлынуло, уступив место тянущему чувству нежности и жалости. На глаза неожиданно навернулись слезы, и я вспомнил его прерывистый выдох еще там, в коридоре, когда я сжал руки у него на локте. — Прости, я все испортил, — он грустно ухмыльнулся. Так и застыв с этой глупой, виноватой усмешкой, не обрывая зрительный контакт со мной, хотя тем временем отчаянно пытался прикрыть тощими руками свое тело. Я подвинулся к нему чуть ближе и осторожно положил голову на плечо. Несмотря на мои ожидания, он оказался очень холодным. Как будто только что вышел из ванны с ледяной водой. На плече у него была еще одна гематома, и краем глаза я заметил, как он поморщился от боли. Хотелось прижаться к нему, но я не мог — сделаю ему больнее. И все, что мне оставалось, легонько проводить рукой по волосам, словно они тоже могут испытывать боль — по крайней мере, так мне казалось в тот момент. — Я люблю тебя, — со всей нежностью, на которую только способен, я прикоснулся к его губам. Мягко, поверхностно, как целуют на ночь детей. Он засмеялся, громко и беззаботно, как будто это не мы лежали тогда голыми на старой кровати в моем доме, как будто это не мы недавно чуть не убили того парня, его соседа, как будто это не мы должны скрывать это в секрете всю жизнь, вечно, до скончания века. И во всем происходящем я раз за разом находил какую-то трагическую жестокость. — У тебя есть сигареты? Привычным жестом я пожал плечами и нагишом поплелся в коридор, шарить в отцовских карманах. Все это было так знакомо, как будто всегда только так и было. Нашел «Беломорканал» и сразу взял две папиросы — одну себе, другую Лермонтову. Пока мы курили, в квартире стояла звенящая тишина, которую методично нарушал тихий стук настенных часов в гостиной и голоса по ту сторону окна. — Как ты думаешь, отсюда есть выход? — задумчиво поинтересовался я у Никиты. — Откуда, отсюда? — Отсюда… — я обвел глазами комнату. Вместо ответа он вдруг начал читать стихи: — Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв, — он взял мою ладонь в свою. — Послушай: далеко-далеко, на озере Чад, — на этих строчках Никита особенно ярко улыбнулся, мечтательно глядя куда-то в окно, — изысканный бродит жираф. Ему грациозная стройность и нега дана, — парень сделал паузу. — И шкуру его украшает волшебный узор, с которым равняться осмелится только луна, дробясь и качаясь на влаге широких озер, он гений, не правда ли? — Лермонтов лукаво мне подмигнул и как-то неловко перелез, сев у меня за спиной, так, чтобы нашептывать на ухо. — Вдали он подобен цветным парусам корабля… И бег его плавен, как радостный птичий полет. Я знаю, что много чудесного видит земля, когда на закате он прячется в мраморный грот, — я почувствовал, как он наматывает мои волосы на указательный палец. — Я знаю веселые сказки таинственных стран про черную деву, про страсть молодого вождя, но ты слишком долго вдыхал тяжелый туман, ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя. И как я тебе расскажу про тропический сад, про стройные пальмы, про запах немыслимых трав… Ты плачешь? — его дыхание приятно обжигало затылок. — Послушай… — воцарилось царственное молчание, во время которого я почти почувствовал, как он предвкушает окончание. — Далеко, на озере Чад изысканный бродит жираф… — он чуть подался вперед и едва ощутимо поцеловал меня за ухом.** * — корейские сигареты с английским названием Pine Tree, их было очень тяжело достать в Союзе, имели характерные запах и привкус, не выпускаются с 2004 г. ** — стих Николая Гумилева Жираф (1908) из, так называемого, африканского цикла, который был написан поэтом после посещения Черного континента.Жираф
26 мая 2014 г., 22:54
Еще подходя к дому, я заметил, что у нас на кухне горит свет. Тревожное предчувствие охватило меня, не отпуская до самого порога. И, как только дверь за мной захлопнулась, я услышал тихое «подойди сюда».
Отец сидел за столом, на кухне, понурив голову.
— Рассказывай, что происходит, — он посмотрел мне прямо в глаза, и я отвел взгляд. — Илья, я не дурак, и я видел, как ты ушел из дому, а главное, в каком состоянии. Просто расскажи мне все, как есть! — он резко поднялся на ноги. — Черт подери! Я имею право знать, что происходит с моим сыном! — комната от его криков вздрогнула и хрусталь в шкафу едва слышно зазвенел, покачиваясь.
— Мы, кажется, убили человека, — ровным голосом сказал я.
Выражение его лица сразу изменилось, он весь побледнел и снова сел на табуретку.
— Кто — мы? — с трудом выговаривая буквы, уточнил отец.
— Я и Никита, — сердце гулко застучало.
— Я думал, ты в него влюблен, — неожиданно откровенно произнес он.
— И это тоже, — я в очередной раз отвел взгляд и начал рассматривать узоры паркета на полу. Они напоминали мне елочки на детских рисунках.
— Я могу тебе чем-нибудь помочь?
— Не думаю. Давай лучше сделаем вид, что этого разговора не было? — вздыхая, попросил я.
— Это все может очень серьезно закончиться, Илья, я не хочу, чтобы ты пострадал, и…
— Я знаю, — прервал его я. — Но сейчас действительно не лучшее время для разговора, пап. Я устал и замерз, и не знаю, что делать, но, все равно, это должно быть мое решение. Мой выбор и мое решение. И, даже если я поступлю неправильно, — я прокашлялся. — Это моя жизнь, и вы с матерью совершенно не обязаны отвечать за мои поступки. Вы растили меня, как и всех остальных, и совсем не виноваты в том, что я вырос таким. Это нельзя исправить или перевоспитать, понимаешь? Вы тут ни при чем…
— Я совершенно не понимаю многих вещей, но я люблю тебя, Илья, в любом случае, — отец обнял меня. — Ты прости Марину, — он запнулся, — то есть маму, не думаю, что у нее хватит сил сказать то же.
— Я понимаю.
Отец ушел, а я остался сидеть на кухне. Спать не хотелось абсолютно, волнение, накопленное за день, давало о себе знать. В голове была всего одна мысль — холодно. Нужно было согреться.
Я набрал себе ванную и залез в горячую воду. Пар облаком поднимался от поверхности воды вверх, в этом году топили из рук вон плохо, и здесь, в сырой комнатушке, было особенно неприятно. В воздухе пахло хозяйственным мылом и порошком. Из сломанного умывальника капала на пол вода, капля за каплей, не увеличивая темпа, но и не останавливаясь — монотонный шум часов, времени. Чувство отсутствия реальности снова вернулось ко мне. Что-то похожее я испытывал ребенком, когда, купаясь, воображал себе, что ванная комната ничто иное, как подводная лодка, которая может покорять воды огромного соленого океана, одиноко плавает в Черном море. Именно оно мне всегда и представлялось, наверное, потому что другого я в своей жизни никогда не видел, а вообразить у меня не получалось. Поэтому я всегда говорил океан, а думал о море. Широком, темном, с большими волнами и пеной, которая остается на берегу после шторма. От него пахло морской солью из стеклянных аптечных банок, хотя, правильнее было бы сказать наоборот — от банок пахло морем.
На отдыхе родители часто злились на меня, потому что я не мог или не хотел, по их мнению, завести друзей. На самом деле я очень хотел найти друга, но все вокруг были какими-то шумными, шебутными и неподходящими. Я совершенно не знал, о чем с ними можно говорить. Влад всегда легко заводил товарищей, в школе, на хоккее, в санатории, просто в парке. Наверное, мы с ним не очень-то и похожи. Даже внешне в нас мало общего: он темноволосый и низкий, а я высокий и светлый. Он похож на отца, я на мать. Влад — всегда в центре компании, я — уткнулся носом в учебник. Я сижу в ванной, Влад спит в кровати…
Едва различимый стук в фанерную дверь плавно вернул меня из мыслей в реальность.
— Войдите, — тихо ответил я.
На пороге в полутьме стоял растерянный брат, на нем были только пижамные штаны и старые механические часы — в коридоре за его спиной горел пыльный ночник, и на их циферблате мелькали неяркие мелкие блики.
— Можно? — спросил он. Кажется, я поторопился с выводами о спящем брате.
— А отчего ж нельзя? — я поманил его рукой, и он уселся на бельевую корзину, как в детстве, болтая тощими ногами.
Порывшись в карманах, Влад извлек оттуда пачку «Сосны»* по рублю пятьдесят, и прикурил.
— Это? — заметив мой удивленный взгляд, парень покрутил в руках сигарету. — Подарок от друзей. Хочешь? — не колеблясь, он протянул мне одну.
— Давай, — я махнул рукой и принял у него уже раскуренную сигарету.
Дым с запахом хвои быстро наполнил легкие, обжигая горло. Я медленно выдохнул и пространство вокруг тоже переполнилось этим резким ароматом; снова вдох.
— Что там у вас случилось, в смысле, с Наташей? — спросил он.
— Давай сейчас не об этом, ладно? — попросил я брата, и он рассеянно кивнул.
— А ты чего такой кислый? — слова вылетели скорее по привычке, не то, чтобы мне было особенно интересно, просто не хотелось сидеть в тишине.
— Сам не знаю, — воздух в ванной с каждым затяжкой становился все гуще, запах хвои оседал на разноцветных полотенцах. Хотелось закашлять, и одновременно вдохнуть дым глубже.