The legend of the immortal

NC-17
Завершён
132
автор
Фэндом:
Размер:
122 страницы, 61 266 слов, 16 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
132 Нравится 30 Отзывы 47 В сборник

Часть 2.

Настройки
Вчера в поместье клана состоялся званый приём. Великолепное торжество началось на закате и, возможно, имело все шансы продлиться до самого рассвета, если бы не скандал, который имел место там быть. Гостей на празднике было много. Должно быть, во всём было виновато начало сезона в столице. Аристократы приезжали в свои городские дома, дабы почувствовать вкус светской жизни, от которой они изволили отдыхать зимой. Всем хотелось веселья, танцев, сплетен и конечно – новых поводов завести полезные связи. Они усиленно готовились к открытию сезона и теперь жаждали поделиться новыми туалетами, новостями, кавалерами и событиями, сделавшими их счастье. Время стучало им в двери, разнося вожделенные надушенные приглашения, украшенные, по обыкновению, кистями. О, с каким наслаждением, животрепещущей радостью, волнением они открывали свои конверты, как гордились написанными тонким, изящным подчерком своими именами. С какой жаждой разворачивали бумагу, позволяя свежим лепесткам королевских тюльпанов опасть водопадом на дорожки или столики. И как стучали их сердца, когда они читали, что господин и госпожа Учиха просят посетить их свой скромный праздник, как жаждут они их общества, как хотели передать им то-то и то-то и непременно ждут их ответа. Наилучшие пожелания, разумеется, прилагались вместе с лепестками тюльпанов – фирменной карточкой семьи. И вот тут-то начиналось! Исколотые в кровь пальцы модистки, судорога от инструментов парикмахеров, паника ювелиров и конечно – суеверный ужас служанок, которые только и слышат: подай то, принеси это, завяжи мне ленточку, погладь платье, и самое страшное, затяни мне корсет. Недаром замечено, что праздник для одних – несчастье для других. И снова суета, как в улье, и снова планы, предвкушения. Быстрое потряхивание перьев с облинявшего павлиньего хвоста. Наведение лоска на собственную скучную жизнь. Всё было ради одного момента наивысшего триумфа, когда настанет дата, элегантным подчерком написанная на листке бумаги. Столица замерла в предвкушении вожделенного часа. Все разом вздохнули и, одновременно выдохнув от облегчения, в назначенное время сели в свои коляски и кареты, что повезут их на весенний бал в великолепное поместье Учиха. И каждый уже обсуждал, ждал, готовил лёгкие к долгим разговорам, и надеялся застать там их, братьев, которые займут всё их внимание целиком. И снова немой восторг, трепет, предвкушение сердец и восторги хозяевам дома. И снова музыка, напитки, танцы и смех. И разом пропадает напускная серьёзность – ведь они действительно рады оказанной чести. Что может быть лучше вечера в компании чудесного общества, роскошного вина и дивной музыки? Вечер готовился расцвести самых чудесным цветком весенних дней. Распутица миновала, деревья выглядели, словно присыпанными новой, молодой листвой. И, хотя на улице было ещё слишком прохладно, чтобы надолго оставаться на чудесных аллеях ухоженного сада, большинство гостей вовсе не досадовало на это весьма прискорбное обстоятельство. Большая зала привлекала их своим уютом и необычайной атмосферой королевского присутствия. Хозяева дома, поздоровавшись с гостями, воздержались от принятия участия во всеобщем веселье, ограничившись ролью наблюдателей, благодушных Богов домашнего очага. Они скромно устроились в стороне от вереницы танцующих пар и музыкантов в чёрных строгих фраках на английский манер. Сами они больше любили японскую культуру, но мода требовала от них совсем иного, и приходилось предоставлять гостям досуг в соответствии с их вкусами. Микото о чём-то тихо беседовала с мужем. Она не любила говорить на званых приёмах, считая слишком вульгарным выставлять личные темы разговоров на всеобщее обозрение. Она редко повышала голос, и сейчас её слова заглушали посторонние звуки, так что никто при всём желании не смог бы её услышать. Саске сидел, облокотившись на высокую спинку дивана головой. Вся его поза была воплощением расслабленности и комфорта. Он почти засыпал, полностью игнорируя посторонний шум. Глаза его то закрывались, то раскрывались вновь, и серая дымка сна уже плескалась где-то на дне чёрных зрачков. Довольно часто он зевал, прикрывая ладонью губы, но это было следствием нестерпимой скуки, хандры, что уж несколько дней не отпускала его из своих цепких рук. Он не хотел решительно ничего – и в то же время хотел чего-то слишком сильно. А потому приходило раздражение: он никак не понимал, что с ним происходит – а потом вновь наступало бессильное разочарование, словно он уже что-то упустил. Итачи сидел рядом с братом, временами легко касаясь его плеча, чтобы тот ненароком не заснул. Саске вздрагивал от его прикосновений, усиленно кивал и качал головой, давая понять, что продержится ещё, и отворачивался, пряча густой румянец на щеках, ненавидя и обожая одновременно эту сочувственную улыбку Итачи. Внутри него, каждый раз, когда Итачи вёл себя так заботливо, поднималась кипящая злость с горьким осадком обиды, растерянность и смущение, вызванное слишком живыми воспоминаниями. С его дня рождения прошло почти полгода. С тех пор успела сбросить свой старый наряд не только природа, но и он сам. Он словно бы повзрослел разом, хотя этого не было заметно. Внешне он оставался тем же ребёнком с живым задором в глазах, неугомонными привычками к шуму, непосредственным во всём. Но внутри него поселилась печаль и грусть. Они засели там давно, с прошлого лета, и теперь тёмными пятнышками отравляли картину полного счастья. Всему виной был он, его поведение, его привычки и – безразличие. Его молчаливая забота и – ни разу – ничего большего. Итачи тоже изменился. Но если Саске это делал постепенно, сменяя стадии неприступного смущения, растерянности, злости, апатии, лихорадки и, в самом конце, смирения, то он щелчком пальцев, одним мгновением, сменил своё лицо на маску. Он действительно стал более сдержанным с Саске, более закрытым. Сам страдал от этого, страдал за двоих, видя обиду в родных глазах. Но не проходило ощущение того, что они совершили ошибку. Да, он не считал это пагубным, запретным – слишком много и слишком мало было запретов в их больной жизни лихорадочных аристократических цветов. Но считал, что должен Саске дать право отказаться от него. Принять решение одному – пустяк, даже если этим решением становится смерть. Но если на карте стоит чужая жизнь, чужое сердце – это меняет всё. Ему уже не изменить чужой судьбы. Его ничуть не волновало чужое мнение, осуждение, ярость. Пропасть между ним и другими была слишком велика, чтобы обращать на подобные мелочи внимание. Но Саске он не желал судьбы изгоя, отверженного, хотя сам бы мог принять чужое отрицание. В его жизни не существовало никого, кроме него, кроме Саске. Он оставался тем же заботливым, совершенным братом, и лишь Саске чувствовал, как закрывается он, и страдал от этого… Они стояли плотной, замкнутой группой в тёмном углу зала под старым, в запылённой раме, портретом. Аура недоброжелательности, открыто излучаемая каждым в отдельности и всеми вместе, вязкими, густыми волнами исходила от них. И все, по какому-то наитию, повинуясь интуиции, обходили стороной таинственный шабаш. Среди мужчин высоким ростом и плотной комплекцией выделялся один. Гости успели заметить и издалека оценить силу его мускулов. Ближе никто подойти не решался, зато многие нашли утешение в перешёптываниях по поводу длинного косого шрама, пересекающего его переносицу. Они поглядывали на его статную фигуру издалека. Ему эти взгляды досаждали. С каким удовольствием он бы покинул это наполненное пафосом место, скинул непривычно-чистый, слишком жёсткий, пахнущий какими-то сладко-горькими, «бабскими» духами, костюм. - Чёрт, что за пижонский наряд! Такое чувство, что туда наждачки напихали. И какого чёрта я забыл среди этих намыленных аристократов? От них же ото всех пахнет, как от девчонок в кабаре. Доказывая своё раздражение по поводу неудобного костюма, он постоянно дёргал за ворот рубашки, норовя разорвать кружевное жабо, плотно сжимающее горло. Отдёргивал узкие стрелки штанов, тянул руки в сторону неудобной пряжки, так и впивающейся в живот. Трепал гладко зачёсанные назад волосы и так и норовил высморкаться в рукав. Его действительно бесил этот маскарад, с величайшим трудом его убедили, что иначе проникнуть в защищённый особняк клана нельзя, и с ещё большим трудом очистили от запаха дешевого табака, выпивки и помойки, переодев в одежду кукольника, который вёл двойную жизнь вора и прославленного изготовителя фарфоровых кукол. В высшем обществе его уважали как искусного мастера, художника, способного сделать из хрупкого, мёртвого фарфора настоящие произведения искусства. Его работы весьма ценились, тем он и заслужил право появляться здесь. Однако ночью он рисовал странные, ломкие узоры на своём лице, и те, кто знал его достаточно хорошо, понимали, что это маска – его улыбки и колоны, лесть и похвала, а это – его настоящее лицо. Он воровал для развлечения, держал довольно большую банду чисто от скуки и готовил себя, прощаясь с возможностью видеть солнце, к другой, совсем иной жизни. На самом деле, это была идея кукольника – ему действительно нравилось издеваться над псом городских окраин. Но удовольствие от сердитого рычания порядком ему приелось и сменилось бесконечным раздражением. - Замолкни! Тебя намыли, накормили, привели в высшее общество и обещали хорошую награду всего лишь за показательное выступление. А ты ещё жалуешься на костюм? Прекрати, иначе гости подумают, что у тебя вши. Дозу хмыкнул. - И будут хоть в чём-то правы! Но одного у них не отнимешь, - он небрежным движением руки схватил щуплого юношу в скромном смокинге официанта за плечо и без стеснения взял с подноса сразу два бокала, наполненные шампанским, - выпивка у них отменная! Его дружки заржали и, подтянувшись, обступили парня, который так и трясся от страха, и не отпускали, пока вместо полного подноса не остались одни лишь пустые бокалы. Кукольник на это высказывание лишь усмехнулся и досадливо дёрнул плечом. - И не вздумайте напиваться! У нас ещё дело есть, забыли? - Да брось ты! Разве есть среди этих доходяг хоть один, способный нам возразить? Кукольник не успел ответить. Именно в этот момент мимо них прошествовал, как всегда спокойно, величественно, Итачи Учиха. Придерживая до невозможности элегантным движением ручку катаны, он был воплощением красоты и изящества. Он словно и не шёл вовсе, а плыл по невидимому морскому течению, и солёный, жёсткий и жадный до ласк ветер скользил по его слишком длинным волосам. Они багрово-чёрной волной струились следом, и алая лента ярким отблеском привлекала взгляд. Словно он истекал кровью. Горделивые, «свободные» псы, чья хвалёная свобода заключалась лишь в выборе собственной смерти, могли сколько угодно хвастаться внушительными мускулами и длинными шрамами, но вся их сила состояла в природной неотёсанности и грубости. Люди боялись уже подходить к ним, издалека оценивая возможность остаться после встречи здоровыми. Их неуправляемость была видна в изодранных костяшках пальцев, в синяках и ссадинах, шрамах и привычке дёргаться при резком звуке, по грубости голоса, по сломанным носам и всегда злым глазам… Его власть была совсем иной. Она не была такой показной и очевидной, она притягивала, как притягивают ядовитые цветы яркими лепестками, как притягивает красота гепарда на охоте. Он красив одним мгновением, тем самым, что отмечает застывшие мышцы дикой кошки. Один взгляд, один миг, единственный вздох – и прыжок. Опасность его совсем иначе отражалась в чертах. Легче, аккуратней, откровенней – след отличного воспитания не позволял его лицу искажаться в отвратительной гримасе гнева, а глазам со смешной долей бешенства и страха стрелять по сторонам в поисках опасности. Его гордость, власть была в приподнятом подбородке, изгибе, пренебрежительно-лояльном, губ, стремительности, кошачьей грации походки и хлёсткости взгляда. Он мог убить одним взглядом – разорвав сердце, растерзав в клочья душу, даже не коснувшись плоти. И при этом в его взгляде не будет ни единой капли притворства, актёрской небрежности, ярости – одна холодная, уничтожающая пустота, затягивающая в свои чёрные сети. Дозу одного взгляда опытного бандита хватило, чтобы оценить всю силу Итачи. - Вот чёрт! – заметил он – Это с ним нам нужно будет устроить «представление»? - Да, - ответил негромко кукольник. Его и самого не прельщала идея встретиться в схватке с наследником одного из искуснейших кланов, но право выбора в его случае было весьма условным. Он не был знаком с обычаями и правилами, связывающими ИХ, но сам факт неожиданного появления брата означал, что к категории «просьб» это никак отнести нельзя. Он и сам чувствовал ауру спокойствия, исходящую от фигуры Итачи. И понимал, что тот действительно не похож на неженок, которые вряд ли держали когда-нибудь что-то острее столового ножа. Сразу ясно, что катана не простое украшение, не дополнение, а его угроза любому, кто попробует приблизиться ближе, чем на метр. - А и ладно, не напугал. Я его один завалю. Кукольник кинул на него вопросительный взгляд, но ничего не сказал. Однако не оставляло ощущение, что эти слова были для его дружка катализатором, чтобы прогнать страх. А страх у воров и убийц – вещь редкая и о многом говорит. Когда вот так, беспричинно, появляется это чувство, оно поневоле становится тревожным колокольчиком, тенью девушки в чёрном балахоне. Они стояли под портретом около трети вечера. За это время лишь несколько человек решились подойти к ним, чтобы поздороваться с кукольником. При этом, даже разговаривая с ним, вознося вполне заслуженные похвалы вечернему торжеству, его работам, они старались не смотреть на странных спутников молодого дворянина. Напротив, они старательно отводили взгляды, а вместо принятых просьб представить их что-то невнятно бурчали, и Канкуро, посмеиваясь над комичностью ситуации, с долей бравады представлял им своих «друзей из заграницы». Те неловко кланялись, и гости в панике отскакивали назад, стоило им увидеть якобы доброжелательную улыбку Дозу. Улыбаться он не умел в принципе, а тяжкая жизнь в подворотнях вкупе со статусом главаря банды и вовсе превратила улыбку в хищный, горький, опасный оскал. Канкуро лишь улыбался притворно-равнодушной улыбкой, предпочитая следить за другими людьми, чем интересуясь жалобами Дозу. Его голос, больше похожий на рык, долетал до него словно сквозь плотную толщу мутной воды. Суровые, тёмные глаза с портрета навевали чувство, что кто-то за тобой внимательно следит. Глаза кукольника, как у лучших из его марионеток, стеклянными бусинами сверкали в одну единственную сторону, ожидая, безмолвно ожидая момента, когда… Руку, готовившую вылить седьмой по счёту бокал в раскрытый рот Дозу, неожиданно остановила небольшая, но властная ладонь Канкуро. Дозу непонимающе посмотрел на своего сообщника. Тот не отводил взгляда от маленькой, быстро удаляющейся в сторону выхода фигуры. - Хватит пить, нам пора, - произнёс кукольник неестественно ледяным тоном. Незаметно, без чернил и красок, на его маске скользнуло отражение его истинного лица – лица убийцы и дикого пса. *** Ночь была довольно прохладной. Совсем не та благоухающая разномастными, пёстрыми ароматами цветов и луговых трав чёрная колдовская мантия темноты в его день рождения… совсем не те ласковые, нежные, трепетные касания ветра, заползающие под кимоно, совсем не те усыпанные розовым кружевом деревья, и аллеи, казавшиеся цитаделью романтичной тишины, сейчас были лишь одинокими, пустыми обителями ветра. Мрак, слоистый, пенистый, неоднородный скользил по земле, стелясь плотной тканью по кустам. Тучи сгустились вокруг небесного светила и жадными коршунами клевали её умирающий свет. Всё вокруг казалось дрожащим, рябящим хрусталём, стеклом, одно прикосновение к которому рассыплет в блестящую пыль листья и чугунные цветы на кованой ограде. Было холодно. Зима ещё не до конца выпустила из своих цепких когтей природу, и след её неживой, белой красоты оттаивали серыми мутными облачками повсюду. Земля ещё дышала ментоловой свежестью, а на деревьях местами белела тонкая зимняя шкурка. Но везде, куда не кинь взгляд, уже наложила свой мягкий отпечаток весна. Деревья практически полностью покрылись ещё совсем скромной, бледной, но заметной зеленушкой, от снега остались лишь островки талой воды, а на траве готовились показать свои стеснительные листочки первые весенние цветы. Холод сейчас был не нежным пёрышком, скользящим мурашками по коже, а суровым стражем своих владений. Нежная кожа юношеских щёк почти мгновенно покраснела до судорожного румянца. Мыслями он был той ночью, полгода назад, когда брат… Нет, он решительно запретил себе воскрешать тот момент. Иначе жизнь станет ещё более невыносимой. Дальняя дорожка была отличным укрытием от огней дома. Хотелось отдохнуть, нет, не от шума – от тёплого, заботливого взгляда и лёгких касаний длинных пальцев. С некоторых пор он стал почти ненавидеть ту медлительность, с которой обыкновенно проскальзывает, заставляя дрожать, ладонь по его коже. Хотелось совсем другого. Но сказать об этом - равносильно быть испепелённым на месте сухим, холодным взглядом. Почему же он молчит? Почему, ну почему продолжает быть таким заботливым, таким сдержанно-нежным, таким искусным в доведении его до припадков стыда, ревности, отчаянья? Невыносимо, невыносимо осознавать, что он умеет так виртуозно притворяться, в то время как Саске приходится до скрипа сжимать зубы, чтобы не сорваться. Невыносимо чувствовать свою в нём потребность, жажду по его манящим прикосновениям, по поцелуям, смолой обжигающим губы. Невыносимо знать, что он лишил его невинности, привязал к себе, сделал своим и – просто бросил, как будто это было неразумной ошибкой с его стороны. Нет, нельзя, нельзя вспоминать… Иначе снова слишком больно, слишком одиноко, слишком жарко, не смотря на холод, щипающий нежную кожу. И снова он бродит один. В последнее время это стало его привычкой. Жаль, что из-за холодов приходилось приведеньем скитаться по дому, прячась от назойливого внимания нянек, служанок и иногда даже брата. Впрочем, он лукавит, когда уверяет себя, что внимание Итачи ему порой надоедает. Просто его слишком мало, непозволительно мало для человека, который живёт по ритму его сердца. Да и появляется он как раз тогда, когда Саске нужно одиночество, когда не удаётся сдержать слёз досады. И снова его нежность, никогда не покидающая границ, снова ласковые поцелуи в лоб, нежный полушёпот, тёплые объятия. Но они не достаточно крепкие, чтобы он не мог сбежать. А он хочет этого, чтобы было трудно дышать, чтобы руки аники стали клеткой для него, чтобы Итачи боялся отпускать его. И это безумно бесит! Бесит, чёрт возьми, что так не происходит, что по-прежнему он может выпутаться, с лёгкостью, из его рук, уйти в другую комнату и там – пока ОН не видит – бессильно молотить кулаками по стене и наслаждаться остротой боли, что разбивает костяшки в кровь. А потом прятать изуродованные руки за бинтами, под рукавами, за спиной и всё равно чувствовать, как скользит внимательный взгляд по его ладоням, как отмечает он эти мелкие ссадины и вздыхает, глубоко, безнадёжно, но ничего не говорит, принимая его выбор. И больно уже оттого, что он так спокоен. Нет, прятаться здесь гораздо легче. Наверняка Итачи решит, что он отправился пораньше спать. Даже не хочется думать, что он не заметит его отсутствия. Размышляя обо всём этом, он не сразу заметил, как подошёл к одному из отдалённых уголков парка, в котором мало кто бывает. Здесь, в тени высоких кустов расположился маленький пруд. Хотя место здесь было слишком тенистым для того, чтобы проводить много времени возле миниатюрного водоёма, пруд сохранили потому, что он был настоящим, а не искусственным. И вода здесь была гораздо чище, и темней, словно тени ныряли здесь вглубь и плавали, как русалки, делая воду похожей на глянцевое стекло. На зиму пруд никогда не замерзал, хотя вода всегда была холодной. Саске и забыл, что это место здесь находится, и был весьма удивлён, что нашёл его. Небольшая полянка, обрамлённая со всех сторон деревьями, с противоположной стороны низкий край – но до него не достать. Берег с другой стороны гораздо выше и представляет собой выложенную серым камнем площадку, на которой вполне можно сидеть вдвоём. Присев на край высокого выступа у самой кромки воды, он посмотрел в воду. Его собственное отражение расплывалось, растекалось воском по сверкающей глади и оттого выглядело ещё более грустным и печальным. Особенно глаза – словно он вот-вот собирается заплакать. Но он же не маленький? Ведь так? Тишина. Необычайно чётко бьёт в уши самый громкий из звуков, который замечаешь, лишь когда всё остальное пропадает. «Самый яркий свет – ночь, Самый звонкий звук – тишина», - вдруг вспомнилось ему. И в этой пустой, скучающей тишине особенно ясно раздались шаги. Поначалу Саске решил, что это брат, и испугался, а потом пришла растерянность, когда он понял, что шаги слишком громкие, чтобы принадлежать Итачи. Тот всегда ступал тихо, словно на ногах, как у кошки, у него были мягкие подушечки. Он даже говорил ему об этом – тот лишь посмеивался и по привычке трепал по волосам, говоря, что уж скорее Саске похож на маленького котёнка, чем он. Он поднялся и отряхнул подол кимоно, прежде чем поднять взгляд на посетителей, что невольно прервали его уединение. Пару минут он пребывал в некотором недоумении по поводу количества прибывших, но вовремя вспомнил о том, сколько народу сейчас в самом поместье. Не удивительно, что некоторые стайками выпархивают из дома. Удивительно другое: что выбрали для исследования именно его дорожку, что вышли такой большой группой, что даже не удивились, встретив в таком заброшенном уголке девственной природы маленького господина. Удивительно то, как дрогнуло в испуге сердце от одного жадного взгляда, как скользнула хищная усмешка по губам одного из гостей, как грубо усмехнулся второй. Но страх пришёл слишком поздно, чтобы можно было скрыться. Где-то недалеко, под куцым кустом, зашипела, посмеиваясь, кобра. Её янтарные, страшные глаза с какой-то жадной радостью стреляли от одного участника сцены к другому, раздвоенный кончик языка с шипением хлестал чешую, а мышцы, тугие, непослушные, напрягались от каждого шороха, словно от предвкушения хорошей охоты. Саске не знал, как реагировать на такое бесцеремонное вмешательство в свою жизнь. Но тревожный колокольчик уже не просто звенел, сшибал барабанные перепонки одним советом, который в данный момент казался совершенно неразумным, а именно: «Беги»! Хотя внутренний голос был довольно требователен и толкал в спину, видимых причин на то, чтобы так поступать не было ровным счётом никаких. И мальчик поспешил списать всё на разыгравшееся воображение. - Добрый вечер, господин Саске. Надеюсь, мы не нарушили ваше уединение? – раздался приятный тенор. Саске растерянно моргнул и скользнул взглядом по собравшимся господам. Голос явно был слишком ярким, чтобы принадлежать таким взрослым мужчинам. Он, как выяснилось, принадлежал юноше, что стоял в отдалении, облокотившись на одно из деревьев. При этом вид у него был довольно скучающий, хотя глаза так и излучали настороженность. Он был несколько моложе Итачи, которому через пару месяцев исполнится восемнадцать, и лицо его ещё не избавилось от подростковой угловатости, и внушал больше доверия, чем остальные собравшиеся. Саске видел его пару раз, но близкими знакомыми они не были, не смотря на похожий возраст. - Нет-нет, что вы. Я как раз собирался возвращаться, сейчас слишком прохладно. Он улыбнулся, и в этой улыбке Саске почудилось нечто страшное. А почудилось ли? - Увы, мы не можем вас отпустить. Такая уж сегодня ночь. - Но, но как же? Разве вы не собираетесь возвращаться на праздник? – слабо возразил Саске, хотя теперь понимал, что вопрос не имеет смысла. Всё было видно по их алчным взглядам, готовым стать кровавыми. Страх. Впервые Саске так остро чувствовал, как раскачивается на острие иглы его тарелочка с жизнью, как колышет ветер нить паутины, что держит его на краю пропасти. Впервые он понимал, что это такое: встретиться лицом к лицу со своей смертью, читать в чужых глазах безжалостный приговор, видеть плавно выскальзывающую рукоять ножа и чувствовать, как потечёт по острому лезвию его собственная кровь. И он боялся, до дрожи стискивал зубы, пытаясь вспомнить хоть что-то, хоть какой-то приём, которому обучил его мастер, чтобы… Да о чём он? Чтобы справиться ему, двенадцатилетнему мальчишке без оружия, с шестью вооружёнными людьми, в чьих глазах горит опыт и непонятная ярость – это невозможно! Вопрос « за что?», «почему?» умирает на губах, не успев слететь облачком серебристого пара. Он не унизится, как бы страшно ему не было, не склонит голову перед иродами, не позволит увидеть слабость, и до конца будет достойным членом своего клана, достойным Итачи. Он единственный, кому будет позволено видеть его слёзы – больше никто права на это не имеет. Страх исчез мгновенно. Он словно со стороны, глазами королевской кобры, наблюдал, как медленно, с медвежьей грацией обступают его трое крепких юношей, как со звоном выскальзывает наточенная сталь из ножен, как самый высокий из них, с длинным шрамом через половину лица, с отвратительной усмешкой рвёт на собственном теле нелепый кружевной воротник, на глазах превращаясь из неумелой пародии на аристократа в дикого пустынного пса. Саске чувствовал, как готово сорваться дыхание, как судорожно бьётся собственное сердце, безумным ритмом отдавая в виски, как немеют от холода конечности. Но он не двигается. Ни единого шага назад, ни одного лишнего вздоха, умоляющего взгляда. Это как тренировка, только вместо доброго сенсея кучка ошалевших от наглости бродяг. И уже не интересно, за что и почему, и нет никакого дела до того, как блестит в предсмертной муке чистое оружие, готовясь спустя мгновение превратиться в ало-чёрный цветок его крови. Кобра, единственный незамеченный свидетель, наблюдает лишь с лёгким интересом, но, кажется, изумляется, когда вместо слёз на лице мальчишки появляется холодная отрешённость, так похожая на маску его старшего брата. Видит, как резко дёргается вверх подбородок, как исчезают следы страха с детского лица. И только чувствует своим змеиным слухом, как стучит разбухшее сердце юнца. Кажется, Дозу тоже замечает перемену в его поведении. И это его забавляет. - О, Кукольник, а мальчик-то из смелых! Страшно? – спрашивает он насмешливо, глядя сверху вниз на Саске. Тот отвечает пустым взглядом. Совершенно пустой, зыбкий взгляд, не дающий права на возражения. Молчание. Дозу как-то нервно сглатывает. Он не боится, нет. Просто в глазах этого мальчика он видит нечто, что заставляет его отойти на шаг. Это похоже на гипноз, только сильнее. Хочется ударить, наотмашь, сильно, стереть это непонятное выражение полной покорности, равнодушия к собственной смерти. Он привык не к этому. Привык видеть дрожь, стоны, мольбы отчаянья и слёзы боли на лицах своих жертв, привык к слабому сопротивлению. Но оказался совершенно не готов к вседозволенности. Словно мальчик разрешает отнять его жизнь. Это выводит из себя. И, подцепляя интонацию, он мгновенно свирепеет. - Эй, да ты не обнаглел, малец? Размашистый удар звоном отзывается в тишине. Саске отшатывается, на щеке расцветает багровый цветок хлёсткой пощёчины. Кровь срывается с губы и ниточкой тянется по скуле вниз. Он не хочет этого видеть, нет, не хочет. Не хочет видеть густые капли, жестокий оскал. Боится, и закрывает глаза, готовясь к новому приступу боли, который не замедлил последовать. Новая вспышка боли, хлёсткой, дикой. Страх возвращается. Он ничего не видит, перед глазами кавалькада цветных пятен. Но чувствует пьяное, обжигающее перегаром дыхание на своей коже. - Неужели тебе нравится? Даже не собираешься сопротивляться? И правильно, хуже будет. Удар. Живот ноет диким зверем, тошнота подкатывает к горлу, стальные тиски сжимают мышцы, и хочется лишь одного: потерять сознание. Боль. Боль. Боль… В ушах отзвук собственного слабеющего дыхания. Уши закладывает чужой, беспощадный смех. Хорошо, что он этого не видит. Не видит, но чувствует, как обступают плотной группой разбойники, как растягиваются под натяжением струн самодовольства их жабьи улыбки, как скалятся их лица. Крылья рассыпаются за его спиной… Но что может быть прекраснее падшего ангела? Он уже не чувствует, как небрежным движением соскальзывает чужая, грубая рука по его щеке, как вновь соскальзывает тёмная кровь со щеки. Лишь инстинктивно дёргается, до боли в шее, лишь плотнее зажмуривает глаза. Ни единой слезы, ни единого взгляда, ни единого вздоха. Одна скулящая пустота на том месте, где должно биться сердце. Но почему же оно молчит? Уши закладывает плотная пелена, и он не сразу понимает, что происходит. Не сразу чувствует, как слетает, падает вниз изорванным полотном верхняя часть одеяния, как жалит безжалостный порыв ветра, как превращается из просто бешеного в какой-то хищный взгляд собравшихся. Похоже, они тоже попали под очарование его детской, ранимой красоты. По-прежнему Саске ничего не чувствует, лишь краем сознания улавливает неожиданное тепло в районе губ, безнадёжно разбитых, поалевших от восхитительной крови, по которым стекает его собственная кровь. Тихое шипение с оттенком жажды заглушают голоса, самый громкий из которых – ветер над вершинами деревьев. И вдруг, резко, слишком резко, он начинает понимать, что происходит нечто гораздо более страшное, чем приближающаяся смерть. Слишком остро ощущаются чужие руки на своём теле. Слишком жёсткими, колючими цветами теперь расцветают синие цветы синяков на груди и животе, слишком опасными становятся чужие взгляды. Кимоно разодранной в клочья тряпицей падает на молодые ростки травы, алчные руки хватают за плечи, впиваясь в кожу. И страх, наконец, пересиливает волю. Он захлёбывается судорожным криком. Рвутся связки, из глаз текут пустые, кристальные слёзы, руки судорожно рвутся прочь из чьих-то мерзких лап, а сознание категорически отказывается воспринимать происходящее. - Ну-ну, малыш. Чего ты раскричался? Давай-ка я тебя успокою, - мерзко хихикает какой-то ублюдок и, хватая лицо мальчика за подбородок, резко тянет на себя. И всё замирает до одного судорожного, короткого мига. И все вдруг замирают, как актёры на сцене, разом позабыв свои слова. И рассыпается серо-фиолетовым сиянием ярких цветных вспышек один единственный взгляд пронзительно-чёрных, искрящихся слезами глаз и его – алых, пышущих бешенством. - Отойдите от него. Голос не душит громкостью, он тих, почти равнодушен. Вот оно, ключевое «почти». Оно заставляет их обернуться, отпустить застывшего в шоке мальчика, словно его здесь и вовсе нет. Заставляет поднять взгляд. Совершенно чёрная, без единого отлива чернота, истекающая густым алым цветом в глазах. Бледные, обескровленные губы, острые тени скул, делающие его похожим на утопленника. Непроглядная, насыщенная, плотная тьма в складках длинного одеяния, и красная, режущая взгляд остротой лента, стягивающая пряди цвета воронова крыла. Если не это великолепие, то что же? Одного взгляда ему хватило, чтобы увидеть красные цветы ссадин и разрастающихся созвездий синяков на теле Саске, чтобы заметить багрово-чёрные капли крови, спадающие с разбитых губ. И одного взгляда хватило, чтобы внутри него, подобно раздувающей капюшон кобре в высоких стеблях травы, поднималась неконтролируемая сущность истинного хищника. Он мог бы сейчас чарующе-медленно шагнуть вперёд, оцарапать ближайшего к нему противника диким взглядом из-под опущенных, дрожащих ресниц. Мог бы позволить ненависти взять верх над своими чертами и, пока шокированный юноша, не в силах оторваться, смотрит в его горящие огнём адской бездны глаза, достать из его же ладони длинный, проржавевший нож и всадить манящее лезвие в его живот. Мог бы наслаждаться его хриплым стоном, прерывающимся дыханием и шокированным, умоляющим взглядом. Мог вдыхать густой запах крови и слушать, слушать, как падают эти восхитительные капли человеческой жизни на ржавую, скупую, холодную траву. Мог свернуть шею следующему, совсем как птенцу. Это же так просто! Впиться пальцами в кожу, вслушаться в почти умоляющий стон-желание, увидеть в глазах мутную дымку похоти и улыбнуться – он не успеет ничего понять – и резко дёрнуть в сторону, заставляя из сломанного тела ненужной марионетки вырваться хрусту вывернутых костей. Он мог поставить их всех на колени – одним лишь взглядом, одним словом. О, нет сомнений, что они подчиняться, сделают всё, что ему будет угодно. И тогда он заставит их поплатиться за каждую слезинку единственного родного существа. Его жажда мстителя этого требует, нашёптывает дьявольски-заманчивым шёпотом в самое ухо, умоляя убить. Медленно, растягивая их стоны, их мучения до предела, вырывая позвонок за позвонком, наслаждаясь их адскими криками, всаживая холодное лезвия в их горячие, опьянённые похотью тела. Он хочет этого, и невыносимое искушение пёрышком щекочет ладонь. Он мог бы заставить их кричать, так громко, что далеко в особняке кто-то из гостей решит, что это птица поёт. Он мог бы заставить их всех захлёбываться своей кровью, умоляя их лишь о смерти, он мог бы… Он всё это мог бы, конечно. Если бы не видел его безумно напуганных глаз, умоляющих прекратить эту пытку. Если бы там, так далеко от его защиты, так далеко от безопасности, не стояло единственное дорогое ему существо. Если бы не сотрясающая хрупкое тело его брата жуткая дрожь, если бы не эти хрустальные капли отчаянных слёз. Если бы не его страх, где-то там, в безумно бьющемся сердце потерять его. Он мог бы уничтожить их, если бы не одна из миллиона возможность, что он может потерять его здесь и сейчас, из-за жажды мести. И потому умоляет яростное рычание дикого зверя задержаться на секунду. Он не позволит Саске увидеть, во что он сам превращает его. Не позволит узнать, каким зверем ради него он готов стать, сколько крови пролить ради этих чистых, самых любимых глаз. Не позволит страху задушить его маленького напуганного братика и сделает всё… Глубокий вдох обжигает ледяным воздухом горящие лёгкие. Напряжением наполняется каждая клетка измученного жаждой тела. Он едва сдерживается, НО! Но… Чтобы не случилось, он не позволит Саске увидеть в нём беспощадного демона-убийцу, защитит его, даже если это будет стоить ему жизни! Змея немым свидетелем наблюдает за тем, как сменяется выражение беспробудной тьмы в глазах Итачи на холодную, отстранённую карательную пустоту. Как вновь охватывает спокойствие его черты, делая идеальными. Жадно проводит раздвоенным языком, словно в восхищении… Действительно красивое зрелище, даже хищник это понимает… Взгляд – лишь на секунду – тёплый, нежный, самый заботливый взгляд пронзительно-чёрных глаз касается, ласково останавливается напротив испуганных глаз отоото. - Саске, - шепчет он, и шёпот сливается с неожиданным потоком нагрянувшего весеннего ветерка, - закрой глаза, пожалуйста. Мальчик вздрагивает и послушно закрывает глаза. Пара секунд. Лист испуганно отрывается от черенка и медленно теряет высоту, кружась на воздухе. Его зазубренные края не успевают коснуться земли: подхваченный потоком насыщенного серого цвета, он взмывает вверх, уже разделённый серебряной вспышкой на две идеальные половинки. Звук запаздывает на сотые доли мгновения и коротким, знакомым до боли звоном впивается в сознание. Змея раздувает капюшон, отшатываясь назад. Пасть раскрывается, выпуская опасливое, удивлённо-восхищённое шипение. И насыщенный, растекающийся солёно-острым пятном аромат крови в воздухе. И размытая полоска ярко-красного цвета на чёрном, скользящем полотне. И слабый шорох парящей в воздушном потоке серой ткани длинного кимоно. Спустя долю секунды две половинки листа опускаются на землю. Пять тел почти одновременно захлёбываются слабым криком-стоном, хватаясь за шеи. Саске вздрагивает от испуга и резко распахивает глаза. Перед взглядом лишь волна струящейся, подрагивающей на ветру, ткани мокрого серого цвета. Широкий рукав кимоно плотно закрывает его взгляд, мешая смотреть. Ладонь Итачи нежно, мягко чуть надавливает на глаза, заставляя отклониться назад, в защищающие объятия. Тёплая кожа собирает, ловит соскальзывающие из-под закрытых век горячие слёзы облегчения; Прижимает к себе, пряча от разворачивающейся картины кошмара. Саске ничего не видит. Перед его глазами сейчас лишь его пальцы, выкрашенные, как всегда, в любимый лак маленького брата. За пальцами плотная пелена из атласной ткани. Он в его объятиях, близко, до дрожи горячо. И самое главное: он в безопасности. Потому что одна рука крепко прижимает к себе, защищая. А вторая сжимает ручку изукрашенную грязным, алым кружевом, катаны. С девственно-чистого лезвия торопливыми, горячими каплями падает свежая кровь. Кровавый узор расползается дрожащими, острыми завитками по лезвию и завершается на самом его острие. Кошмар набирает обороты. Всё произошло настолько быстро, что вряд ли кто-то, кроме той самой немой зрительницы с капюшоном и длинными ядовитыми клыками, видел, как скользнула со звоном дрогнувшего хрусталя из своей клетки освобождённая сталь. Как сверкнула серебристая вспышка, разрезая изуродованный теперь лист. Как двинулся с неуловимой скоростью охотник в своей стихии. И как ласково, трепетно, порывом ветра резануло острейшее лезвие катаны по горлу каждого из пяти преступников. Они не успели даже понять, что иглой пронзило их плоть. Успели лишь кинуть изумлённый, не верящий взгляд вслед мстителю, что уже стоял за спиной брата, закрывая его глаза. И мир замер. Дрогнул и замер в мучительной агонии нагоняя сгинувшее в полёте, слишком быстрое для мгновения время, затерявшееся по дороге. Раздался – или послышался? – облегчённый вздох Саске, которого прижимали к себе любимые руки. И взгляды пятерых мертвецов стали на секунду более осмысленными, даже почти яростными, чтобы спустя несколько минут потухнуть навсегда. Дозу, что стоял ближе всего к Саске, не верящим, ошеломлённым взглядом смотрел в глаза Итачи. Он всё ещё не мог понять, почему становится трудней дышать, почему обжигает жаром кожу груди, почему намокают с непозволительной скоростью пальцы, сжимающие горло. С его губ слетает жуткое, предсмертное бульканье, смешанное со стоном. Он захлёбывается, утопая в собственной крови, перерезанное горло не сдерживает алой воды, и та липкими, густыми потоками покидает погибающее тело. Саске не видел ничего, кроме пальцев заботливой руки, но слышал, как расстаются предсмертными хрипами раскаяния тела со своими чёрными душами. А спустя мгновения всё стихло. Сгинули в агонии все звуки, смолк в минуту гробовой тишины последний порыв хрустального, испуганного ветра. Конец. Занавес. Овации. Актёры покидают сцену под несмолкающую бурю немых восторгов, слёз, ужасов. Алые, мокрые портьеры, пропитанные остро-солёным запахом моря, наконец, опускаются. И единственные победители, звёзды, с облегчением вздыхают, заново переживая пик наивысшего блаженства. Там, в совсем другом мире стихают нескромные комплименты и оглушающие хлопки, тускнут заинтересованные взгляды, поднимаются с кресел дамы и господа, под печальную мелодию чужой трагедии покидая свои места. За пологом плотного бархата ночи всё ещё стоят они, в момент забытые, оставленные своими почитателями, продолжающие играть роль. У их ног застыли в ломаных позах тела в пропитанной тёмными пятнами крови одежде. Покинутые душами, расставшиеся со свободой, которая так часто мнилась им гарантом вседозволенности, в конце концов, именно тела поплатились за халатность своих хозяев. И всё резко потеряло свой смысл. Талантливо разыгранное представление подошло к своему трагическому, печальному концу, а единственные актёры, до конца выдержавшие роли, стояли посреди этого ало-чёрного полотна, и готовились, не успев завершить первый, ко второму акту. Острый, солёный привкус смерти витал в воздухе, холод, слишком зябкий и пронизывающий, замогильный, поселился здесь и тенью скользил по сухим травинкам. И не осталось в душе Итачи жажды к мести, стремления причинить боль, почувствовать на руках липкие перчатки чужой смерти, сотканные из мокрого шёлка их задохнувшихся злобой тел. Только пустота вязкой тиной тянула его на дно, и лишь ощущение дрожащего, так отчаянно нуждающегося в защите тела не давало ему поддаться манящим чарам вечного покоя. Он закрыл глаза. Какое в этот страшный миг он испытывал отвращение к себе, как противно ему было ощущение застывающей на пальцах крови. Это казалось втрое отвратительным, потому что эти пальцы целовал – давно, словно во сне – и касался Саске. И теперь они были запятнаны, заклеймены этой отвратительной влагой. Но он должен был немедленно остановиться. Прекратить бессмысленную пытку. Размашистым движением лезвие описывает полукруг и мокрый, потемневший металл замирает остриём в сторону немого свидетеля, ещё не сказавшего своего последнего слова. - Я не намерен продолжать сегодня. Быть может, завтра? Секунду, уставший миг Итачи думает, что возможно ошибся. Что мальчик, по возрасту едва ли старше его самого, случайно оказался здесь. Что только лишь шок заставил его остаться и досмотреть кровавое представление до конца. Что это самое жуткое совпадение в жизни совсем молодого юноши. Но нет. Не может быть у свидетеля убийства такого пустого, оценивающего взгляда. Не может он до конца сохранять вальяжно-непринуждённую позу, не может так прямо смотреть в глаза убийцы. Кукольник хмыкнул. Устало, с оттенком скуки провёл по волосам рукой и, кинув презрительный взгляд на тела пешек, падших за честь неведомого короля, кивнул наследнику клана. ***
132 Нравится 30 Отзывы 47 В сборник
Отзывы (1)