ID работы: 1804849

Кровавое небо Шерлока Холмса

Гет
NC-17
Завершён
2570
Размер:
327 страниц, 47 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2570 Нравится 2714 Отзывы 937 В сборник Скачать

Запись 29. Услышать бездну, увидеть рассвет

Настройки текста
Я не запоминал свои сны, даже если на утро какие-то немые, тусклые обрывки ещё маячили на краю сознания, смешивали осязаемую реальность с искажёнными остатками прошлого. Вынуждали первые несколько секунд принюхиваться к постельному белью, всматриваться в сумрак комнаты, чтобы провести грань между глупым сновидением и явью. Эта бесконтрольная пляска образов, наугад вырванных из памяти, слепленных в нечто бессмысленное и дикое, никогда не представляла для меня ценности. Я не зацикливался на искривлённом отражении пережитого, не искал скрытого значения, очертания намёков несуществующих высших сил, любезно затолкавших в голову чуть ли не божественное откровение. Даже после столкновения с незримым миром, какой невозможно познать разумом, я не перестал считать сны всего лишь отходом человеческой деятельности, мусором сознания. Но, к сожалению, должен отметить, что был такой единственный, странный и жестокий сон, который я до безумия хотел увидеть снова, неизвестным мне способом повлиять на ход событий, что вращались там, в пределах гостиной родительского дома, вмешаться в сценарий подсознания. Но сколько бы ночей ни прошло с той поры, сколько бы раз я ни закрывал глаза, нелепо взывая к этому вихрю чувств, эмоций, лиц с зашитыми ртами, я больше не видел себя беспомощным ребёнком, прозрачным, как чистое стекло. Я забрался на тот безобразный обеденный стол, бил ногами, дробил тарелки и бокалы, разбрызгивая напитки, отбивая ритм ярости по осколкам, а взрослые, все в одинаковой чёрной одежде, совершенно не замечали меня, участливо кивали головой, с жаром жестикулировали. Вели беседы друг с другом, а их губы были накрепко сцеплены тугим швом, но они удивительно понимали этот язык без звука, не ощущали неудобств, препятствий, не видели недовольного мальчика из стекла. Я так и оставался никем не замеченный, пока вокруг, точно бешеная карусель, вертелась жизнь, швыряя взрослых с зашитыми ртами в какие-то бурлящие облака, из которых показывались фрагменты обыкновенной человеческой жизни. И вся эта буря кружилась вокруг меня, но я не мог ни влиться в кипящий поток, ни остановить, ни хотя бы спрыгнуть с этого ужасного стола и убежать как можно дальше. И прежде чем оглушительный рёв сирены скорой помощи вытолкнул меня обратно в реальность, я успел увидеть, как среди этого сводящего с ума хаоса вдруг возникла маленькая девочка, одетая в нелепое бесформенное чёрное платье, улыбнулась целыми губами без нитей и узлов, поманила рукой. Но вовсе не меня. Ей навстречу из ниоткуда выскочил Редберд, весело виляя хвостом, беззвучно лая, подпрыгивая, вертясь рядом с ней. Я запомнил, как они медленно уходили прочь, таяли, словно размытые водой краски. Мне приснился этот безумный кошмар в тот день, когда я вдруг предложил Адриане поехать в Маргейт. Возможно, я был раздавлен бессилием во сне и наяву, ощущал себя накрепко связанным узником и отчаянно стремился к действию, надеясь что-то изменить, ухватиться за жизнь, как за крохотного, неуловимого мотылька. Я не предполагал с унизительной наивностью, будто истерзанный временем и людскими капризами Маргейт – отправная точка существования, выстроенного по моему желанию – мог перевернуть всё вверх дном, забиться Адриане в голову мыслью о том, чтобы отказаться от принятого решения. Не оставлять меня наедине с жестокими, незнакомыми чувствами, что почти ощутимо вгрызались в плоть, норовя выпотрошить изнутри, сохранив целой лишь оболочку. Пустой кокон, который не пригоден для перехода к следующей стадии. Остаться в живых, очистить лёгкие от дыма, залечить ожоги, перестать видеть пламя за закрытыми веками ещё не значит жить, Адриана. Застыв посреди веселья, всматриваться в месиво ярких огней и пляшущих силуэтов еще не значит искать женщину, с которой неожиданно провел весь день. Знаешь, на свадьбе Мэри и Джона я ведь искал тебя, Адриана. Невольно, ненавидя себя за неумолимую, почти неразличимую внешне дрожь ладоней после звона обронённой вилки, ножа, угодившего под стол, хлопка дверей. Я воображал, будто ты внезапно воскреснешь из невыносимой тишины резким громким звуком, выбивающим из колеи. Идиот. Поездка в Маргейт отнюдь не являлась бегством ко всему известному, прежнему, упорядоченному. Уже тогда я осознавал с каким-то совершенно новым, нераспробованным отчаянием, что по-прежнему уже ничего и никогда не выстроится. Должно быть, я просто хотел показать Адриане город, где я родился заново, город, ставший частью фундамента моей жизни. Я не считал нужным предупреждать кого-либо о своём отъезде, который не предполагал никаких чрезвычайных опасностей, не был связан со слежкой, поимкой преступника, бегом по кровавому следу, и потому, не будь со мной Адрианы, никто, кроме, разумеется, моего брата не имел бы и малейшего понятия, куда испарился Шерлок Холмс на целую неделю. Я не собирался и миссис Хадсон посвящать в хоть какие-нибудь подробности предстоящей поездки. Однако вопреки моим твёрдым намерениям тайно покинуть Лондон, исчезнуть без объяснений, на сером перроне вокзала Сент-Панкрас, под сводами огромной стеклянной крыши нас провожали Джон и Мэри. Они напоминали одновременно радостных и обеспокоенных родителей, что с ноющей болью в сердце отпускали детей в непредсказуемое путешествие. Адриана, не слушая никаких уговоров, позвонила Джону и сообщила, хитро улыбаясь в ответ на моё возмущение, что мы отправлялись в Маргейт. – Что-то слишком рано вас потянуло к морю, – отозвался Джон, очевидно, ощущая некое колкое смущение, глядя то на два прислонённых друг к другу чемодана с грязными колёсиками, то на меня с любопытством и нетерпением. Его внимательный, полный недоумения и света настороженный взгляд ясно отражал буйство мыслей, догадок, предположений, отчаянного поиска ответа на вопрос, который он осмелится задать позднее. Джон боялся поверить в то, что настойчиво подсказывало своеобразное шестое чувство, поскольку нелепый вывод с трудом соотносился с закостеневшим образом того Шерлока Холмса, к которому он привык, который старательно изображал невозмутимую машину с ржавеющим без работы мозгом. Джон ещё ничего не знал о том, что должно было произойти через четырнадцать дней, думал, мы решили сделать паузу, сменить обстановку и снова ломать голову над решением древней загадки. – Сейчас в Маргейте должно быть ещё холодно, не сезон. – Брось, Джон, они точно не загорать едут, – с какой-то двусмысленной, торжествующей улыбкой проговорила Мэри, будто уже чётко обозначив для себя занимательное значение этой поездки и лишив меня права возразить и отстаивать собственное мнение. Но я и понятия не имел, какие бы слова смог подобрать в свою защиту, да и стал ли вообще спорить. – Где вы остановитесь? – В гостевом доме «Бичвью», совсем рядом с пляжем и галереей современного искусства, – ответила Адриана, стоя чуть позади меня, постукивая по пластмассовой ручке чемодана. О любопытном факте, что я уже бывал в городе вместе с семьей, в том же самом доме, она решила умолчать, и за это я был благодарен. – Вот, видишь, какая у них намечается обширная культурная программа, – не переставая таинственно улыбаться, провозгласила Мэри, хоть и мрачная тень тревоги просматривалась даже в бодром расположении духа. – Теперь уже можно садиться в вагон? – вмешался я, сравнивая затянувшееся прощание с безжалостной экзекуцией. Лёгкие объятия, шутливые напутствия, многозначительные взгляды, удар чемодана о ступеньку, голоса безликих незнакомцев, гудение, пронизывающее всё вокруг, тряска – всегда одинаковые интонации поезда – и мы уже уносимся по прочерченной рельсами дороге, всё ускоряясь и ускоряясь. Лондон превратился в мельтешение картинок в рамке длинных вытянутых окон с закруглёнными углами. Во мне неустанно колотилось нестерпимое раздражение от того, что Адриана находилась совсем близко, задевая ткань моего пальто, но вовсе ничего не говорила, мучительно делала вид, словно лишь случайно оказалась соседкой Шерлока Холмса, а в переполненном вагоне больше не было свободного места, чтобы пересесть и задышать ровно, сбросить напряжение, обратившее её в тряпичную куклу с туго перетянутыми швами. Она считала, что меня обязательно кто-нибудь узнает и посеет новые семена разрастающихся слухов, какие разнесутся пятнами заголовков на листах дешёвых газет. Ясновидящей не приходило в голову, что в поездах, в этом замкнутом мире на колёсах, промежуточном положении между пунктом отправления и назначения, меньше всего хотелось тратить время на изучение пассажиров. И я огляделся, чтобы доказать – никому не было до нас дела. Справа сидел мужчина средних лет, держа спину на удивление ровно, напряжённо, крепко вцепившись в подлокотники и неподвижно смотря вперёд, в выступающий над креслом затылок задремавшей женщины. Я предположил, что он был таксистом, и единственная функция, которую он был способен безукоризненно исполнять – управление автомобилем, выписывание чеков, настройка ритма жизни, разломанной изнурительным бракоразводным процессом, на лад дорожных знаков и сигналов светофора. И сейчас он чувствовал себя брошенным в вакуум, где постепенно и сам испарялся в абсолютной пустоте. Возможно, он однажды покончит с собой, остановит машину прямо на мосту и сорвётся в Темзу без сожалений и сомнений. Если бы поезд вдруг соскочил с рельсов, опрокинулся бы вверх дном, этот раздавленный унынием таксист был бы счастлив оказаться под завалами с металлом и стеклом, разорвавшим плоть. Потому и во мне тоже нередко просыпалось желание отключить все анализаторы и замереть без движения до остановки на нужной станции, чтобы случайно не заглянуть слишком глубоко в грязь чужой жизни. Напротив расположилась пожилая пара, привыкшая к медленному, невыносимому течению времени в мчащейся связке вагонов. Женщина, поправляя забранные тяжёлой заколкой поредевшие седые волосы, читала небольшую книгу с надорванной обложкой, мужчина, нацепив очки с толстыми линзами то поглядывал на раскрытые до треска переплёта страницы, то без особого интереса смотрел на разбросанные по бурым полям маленькие дома, похожие на горсть камней. Лик раскинутых по ту сторону равнин светился пепельным оттенком утра на поверхности его выпуклых линз, но я не сомневался, что он даже окончательно ослепнув, не собьётся с пути, не пропустит ни одного поворота, перешагнёт любую яму, обойдет по самому краю пруды, потому что всё это слишком глубоко вонзилось в его естество, вгрызлось в память. Им были абсолютно безразличны остальные пассажиры, ставшие за долгие десятилетия бесконечных разъездов неотличимыми от багажных полок, сидений с неудобными спинками, маленькими столиками. Я склонился к уху Адрианы, будто собираясь что-то прошептать почти неслышно, неуловимо, одним только воздухом, и она испуганно вздрогнула, дыхание на секунду оборвалось. – Ты молчала и в прошлый раз по дороге в Эксетер, пока я не заговорил с тобой. Я ненавижу твоё молчание в поезде.

***

К полудню мы прибыли в Маргейт, и хоть вокзал едва ли пережил серьёзные перемены за последние двадцать лет, я узнал восставший из памяти обрывок города лишь по названию на прямоугольном указателе, приделанном к одному из фонарных столбов. Первый вдох влажного, прохладного воздуха забился в грудь и защемил сердце. Мы подождали под крышей с тусклыми лампами, пока иссякнет поток людей, разминавших затёкшие мышцы и хлынувших на облупившуюся платформу с грязными водостоками и отметинами мха в трещинах и швах асфальта. Я, ощущая нарастающий трепет, смотрел на кусок голубого расцветшего неба, что было обрезано краем крыши платформы, вглядывался вдаль, туда, где за деревьями исчезал хвост белого поезда с жёлтыми полосками дверей. Семьдесят восемь миль от Лондона. Семьдесят восемь миль от сетей прежней жизни. Я сделал несколько шагов в противоположном Маргейту направлении. Набросок попытки отступить перед развязкой, спрятаться, перерыть сайт и телефон в поиске дела, что заглотило бы меня целиком, парализовало ту часть внутри, что чувствовала и пьянила. – Вокзал был открыт пятого октября тысяча восемьсот шестьдесят третьего года, – донёсся до моего на мгновение притупившегося слуха голос Адрианы, – и спроектирован Максвеллом Фраем, который в двадцатых годах прошлого века работал над дизайном трёх вокзалов для Южной железной дороги. Теперь здание охраняется государством, как памятник архитектуры. Какого чёрта она говорит? Что за нелепость? Я чувствовал дикую злость в каждой артерии, что неизменно насыщала сердце кровью, однако в ту минуту под затихающий гул поезда мне ясно казалось, будто этот мышечный орган выцарапали из груди, разобрали на вены, клапаны и предсердия, и кровь просто разливалась в опустошённой полости, подступала к горлу. Я боялся, что время утекало безвозвратно, и мы отпускали его, теряли, тратили на полнейшую чушь. Звуки шагов и скрежет чемоданов постепенно пропадали, гудки, смешиваясь с невнятным шумом громкой связи, растворялись, проносясь над рельсами, и слова Адрианы застывали в воздухе, делали его насыщенным, вязким. Пустота внутри резко заполнилась стуком сросшегося из ошмётков сердца, расходилась эхом по телу. Я глубоко вдыхал, пытаясь унять болезненное сердцебиение, внезапно настигшее головокружение, как от удара по затылку. Весь остальной мир словно засасывало безвредное для нас течение в кирпичное здание вокзала, обратно на сто пятьдесят лет в макет Максвелла Фрая. На миллиарды лет назад, в скопление атомов водорода и лития, оставляя нас одних в слиянии света ламп и солнца. Именно тогда, стоило Адриане оборвать вызывающее ярость молчание, заговорить прилипшими к памяти словами, как уставший гид, я столкнулся с самим собой. И разбился вдребезги. А затем воссоздавал себя заново, но уже совершенно другого, с трещинами и разрывами. Я обернулся: Адриана, одетая в наглухо застёгнутую чёрную куртку, тонкие джинсы и ботинки со шнурками разной длины, казалась смелее и решительней, чем два часа назад на перроне Сент-Панкрас и в вагоне на соседнем кресле. Между нами пролегла линия стыка двух слоёв асфальта. Это была последняя граница, которую я разрушил, осознавая, что грани порой выстраивались и для того, чтобы их перешагивать и становиться собой. Счастье резало, и чем сильнее я сопротивлялся, тем глубже становилась рана. Я был счастлив, Адриана? – Ты совсем иное хотела сказать, – откликнулся я на её излюбленный манер утверждать, будто я слишком часто нарочно произносил то, что занавешивало правду. – Не озвучивать подсмотренную в интернете статью. – Помнится, ты грозился пристрелить меня, если я скажу это ещё раз. Я приблизился к Адриане, вглядывался в её лицо, чуть утомлённое, но выразительное, с чёткой линией подбородка, спокойное лицо, сияющее здоровым румяным оттенком, словно внутри неё всё было цело и невредимо. Лицо, полное жизни, что по песчинке скатывалась в небытие. Улыбка, забытая где-то в туманах Девона, в хижине старика Уилла. На её губах, отмеченных прозрачным блеском, какой затерялся на дне красного рюкзака, застыло невыносимое признание, однажды брошенное мне в след. – Я трижды целился в тебя, Адриана Флавин, трижды направлял заряженный пистолет, – я провел ладонью по её шее, открытой за загнутым воротом куртки. – И отчётливо дал тебе понять, что спустить курок невозможно, как бы ни хотелось покончить со всем этим кошмаром, как бы я ни надеялся, что выстрел вернёт мысли к согласию, расставит в утраченном порядке. И сейчас говори, Адриана, говори обо всём, что угодно твоей безумной голове. Говори, – я прижался губами к её холодному гладкому лбу. – Даже если я не хочу слушать. – Покажи мне Маргейт, господин Вселенная, – прошептала Адриана, поддевая ногтем пуговицу моего пальто. И мы вышли в город, оставив позади сверкание рельсов, грязные водостоки, билетные кассы и залы ожидания под выбеленной сводчатой крышей, металлический ромб с проржавевшими краями, с буквой W по самому центру. Странный знак со множеством предполагаемых значений был прибит к одному из тёмных кирпичей этого здания, памятника архитектуры, и я не смог объяснить Адриане, на что он указывал и что в действительности означал. В воздухе всё ощутимей витал запах соли и прелых водорослей. Мы перешли на Кентербери-роуд и направились в сторону гостевого дома, волоча за собой чемоданы. До Элберт Террас от вокзала было почти полмили пути, и такое расстояние не составляло труда пройти пешком, осматривая улицы. Чемодан Адрианы весил в разы меньше моего, потому она решительно отказывалась передать его мне и, не прилагая, особых усилий, тащила сама, свободной рукой держась за лямку рюкзака. Колёсико из каучука то и дело прекращало крутиться и скреблось по сухому асфальту. На Бейкер-стрит Адриана сбежала, едва успев бросить лишние вещи в арендованной квартире, хоть и вернулась из Германии практически налегке: настоящий паспорт, оставленный в ящике стола на Хай Холборн, несколько комбинаций нижнего белья, пара синих джинсов, ночная сорочка, два однотонных платья из жёсткой ткани, клетчатые рубашки, запакованные колготки, носки, сцепленные по парам, серые туфли и ботинки, которыми она теперь ступала по тротуару Маргейта, вязаная кофта и свитер с короткими рукавами, чёрное пальто, купленное Бекки. Вот всё, что барахталось в её чемодане со сломанной «молнией» наружного кармана вместе с моими стараниями уложить все так, чтобы ничего не помялось. Прежде, чем поехать на вокзал Сент-Панкрас, мы забрали вещи из пустующей квартиры недалеко от Университета искусств. Забрали всё, кроме её паспорта с фамилией Фицуильям, будто оставляя в Лондоне ужас, связанный с этой семьей. Увидев, как Адриана небрежно скидывала вываленную на кровать одежду, я отогнал её от распахнутого брюха чемодана и принялся всё складывать сам, но их порядок сместился, когда это обтянутое тканью безобразие было поставлено вертикально. Объём не соответствовал малому количеству вещей, но укладывать их рядом с моей одеждой и ноутбуком, чтобы не брать лишнюю ношу, Адриана не согласилась. Я дал себе слово, что в день отъезда в Лондон её старый чемодан едва застегнётся и затрещит по швам. Не напрасно же эта без пяти минут рухлядь занимала место в багажном отделении и отбивала прерывистый ритм по асфальту. Необходимо было заполнить пустое место. Слева от нас пролегало чистое небо, сросшееся с морем, разворачивался песчаный пляж, в летнее время пестрящий скоплениями народа. Адриана, как любопытный и жадный до исследований ребёнок, слегка приоткрыв рот в немом изумлении, разглядывала только-только подступавшую к пересохшему берегу воду мутно-голубого оттенка, лужицы на песке, лежащие на боку лодки рядом с линией пирса. Я не знал, что породило в ней эту невыплеснутую тоску по морю, ведь для нее эта огромная масса воды все прожитые годы была только препятствием между континентами. Адриана никогда не видела море близко, и я подстроил так, чтобы нас, кроме боли и тайн, соединяло ещё и любопытное совпадение – именно Маргейт нарисовал в нашем сознании первую картину беспредельного моря, впечатал ее в самую глубину. – Здесь так чудесно, – не сводя глаз с берега, произнесла Адриана, и я улыбнулся этому искреннему, в чём-то смехотворному, наивному восхищению, исходящему из сердца, привыкшего биться в страданиях и муках, сжиматься от страха и унижения. Она не знала другой жизни, наполненной звуками праздников, вкусом путешествий, звоном радости, какая обыкновенно заставляет простых людей тянуться из грязи к солнцу, проталкивается сквозь отчаяние. Адриана испытала невообразимый восторг, увидев это унылое пепелище курортной зоны, истощившей свою популярность ещё в семидесятые, когда людей стал привлекать экзотический отдых за границей. Да, Маргейт обновлялся, как говорил отец, сбрасывал корку и наращивал новую кожу в безуспешном беге за временем, однако былого ажиотажа уже не вызывал. Лишь бередил выцветшие воспоминания, обжигал грустью и сожалениями. Но Адриана, только выскользнув из здания вокзала и высмотрев голубоватую ленту моря, казавшегося застывшим, прибитым сверху и разглаженным слоем прозрачного твёрдого матового стекла, уже не сдерживала светлую улыбку и готова была мчаться поперек улиц к песку, что скоро скроется под скользящими волнами. Детство изуродовало её душу, юность изувечила сердце, исказила характер, и эти две недели должны были спасти то, что от неё осталось, что светилось в детской улыбке и восторженном взгляде. – Спасибо. Я замер, как подстреленный в спину, ровно в позвоночник. Колёсики чемодана остановились. Парализующее удивление отступало так же быстро, как вихрь шелестящей воды, но это слово, почти утонувшее в звуках полуденного города, продолжало крутиться в мозгу, словно не находя себе места, не находя значения. Адриана никогда не благодарила меня вслух, и я отнюдь не требовал никакой благодарности. Она тоже сбавила шаг и застыла рядом со мной. – За что? – я вовсе не хотел уточнять, каким именно поступком заслужил робкое, тихое «спасибо», я спросил автоматически, как машина, реагировавшая на определённые заданные команды. – За то, что я живу сейчас. Я опустил голову на мгновение, горько усмехнувшись, отгоняя измучившие мысли, и протянул Адриане руку: – Морской воздух странно влияет на тебя, боюсь, как бы ты не начала цитировать Шекспира. Идём, Адриана, мы вернёмся на пляж, когда избавимся от чемоданов, и я заставлю тебя что-нибудь съесть. Не притворяйся, будто не голодна. Адриана аккуратно, словно опасаясь навредить, погладила мою ладонь и крепко сжала. Зеленела линия газона, широкий навес закрытого кафе, вдоль дороги со свежей разметкой тянулись цепочки одинаковых домов, что прерывались невысокими, редко посаженными деревьями. Они виднелись вдалеке маяками длинных тенистых аллей. Парковки были полностью заняты, но тротуары и автобусные остановки пустовали, автомобили напоминали ленивых насекомых, что неспешно двигались по тропинке. По правую сторону дороги возвышался скелет будущего здания, бетонные плиты вперемешку с металлом, которые превратятся в залы торгово-развлекательного центра, ограниченного пространства, забитого магазинами. Город возрождался на собственных костях. И вот мы уже миновали часовую башню, чей механизм неумолимо отсчитывал жестокое время с семидесятилетия королевы Виктории. Так называемый «шар времени», установленный на мачте на вершине башни, используемый в прошлом для морской навигации и обозначения, корректировки точного времени, не поднимался уже более девяноста лет. Отец рассказывал, что металлический шар находился под самым флюгером до часа дня и после опускался к основанию мачты. Таким отец помнил это повреждённое устройство, замершее, казалось бы, навеки, поскольку действующих «шаров времени» в наши дни осталось не так уж много, однако год назад общественность заразилась патриотизмом, подхватила, точно болезнь, острую форму любви к истории родного края. Результатом такого душевного порыва стала собранная простыми жителями сумма в шестнадцать тысяч фунтов, потраченная на ремонт старого приспособления для проверки корабельных хронометров. – Быть может, к маю шар вновь будет двигаться по мачте вверх и вниз, но уже как символ того, что людям не безразлично увядающее место, в котором они живут или обречены жить, – заключил я, глядя на массивные стрелки. – Повод взбудоражить публику и смахнуть с Маргейта пыль, сыграть на чужой ностальгии. «Видишь, Адриана, – думал я, не решаясь высказать громко, почти криком, пока она рассматривала каменную кладку башни, – даже чёртов ржавый шар растормошили, чтобы привести в движение! И ты по-прежнему считаешь, что выхода не существует?». – Прошлое всегда будет казаться лучше, притягательней настоящего, потому не удивительно, что люди стремятся возвращать его обратно по кусочкам. – Разве твоё прошлое было лучше? – я посмотрел на её колени, и мне померещилось, будто они дрожали. – У меня же был шанс сделать его таким. А я попрощалась с тобой. И мы шли дальше, эти двенадцать минут дороги до Элберт Террас были схожи с вязкой вечностью, и я знал, что потом время резко сорвётся с цепи и хлынет с обрыва, помчится с бешеной скоростью. Я успел ухватиться взглядом за ослепительные всполохи красного и жёлтого – фасад «Фламинго», рассадника игровых автоматов, трёхэтажного здания, что было соединено в один ряд с другими развлекательными заведениями родом из ушедшего под песок столетия. Этот огненный всплеск выделялся среди умеренных коричневых и бежевых тонов. Крыша широкого крыльца, украшенная линией из огромных распустившихся лепестков, теперь вызывала более стойкие ассоциации с блестящей чешуёй дракона, чем в детстве, когда я пытался сосчитать тысячи лампочек, точками усеявших потерявшие цвет волнообразные бирюзовые и розоватые лепестки. Отец говорил, когда-то над крышей возвышались резные фигуры фламинго, смотрящих друг на друга, говорил, можно было отслеживать по переменам в облике этого игрового центра неумолимую, беспощадную метлу времени, что в итоге всё сметала прочь, и привычная жизнь убывала с каждым отливом. И теперь я вдруг подумал: так стремительно наступала новая эпоха. И её исток таился здесь, в ярких волнах-лепестках, гладких, вычищенных, без единой лампочки, в свежей облицовке, замаскировавшей разводы грязи, ржавчину, сколы и трещины, рассекавшие когда-то бледно-розовую краску. Наконец мы поднимались по багровым, исцарапанным ступенькам крыльца, по каменной лестнице, уводящей на третий этаж, к нашим апартаментам. Нашей пристани на берегу новой, пугающей эпохи, уже топтавшейся на пороге. Я не стал платить за воспоминания, спрятанные в тени семейного номера этажом ниже, я не нуждался в прогулке по этому тайнику детства, что и без лишних стимулов восставало откуда-то из пустоты, из свалки информации, утратившей ценность. Море, единое с небом, виднелось из панорамного окна просторной белой спальни с декоративным камином, зеркалом в узорчатой рамке и гладкими стенами, что были увешаны старыми фотографиями и размытыми пейзажами. Вполне уютная гостиная, переходящая в маленький коридор, была залита приятным светом и не казалась тесной, как мне думалось на первый взгляд. Разложив вещи по полкам высокого скрипучего шкафа, я повёл Адриану обедать в «Харбор Армс», что располагался на краю пирса и напоминал старый рыбацкий склад, внутри украшенный, чем попало, словно хозяин заведения подбирал выброшенный на берег и раздавленный волной мусор, развешивал хлам, отходы прошлого, как праздничные гирлянды. Под потолком обрывками паутины была натянута сеть, в ней разместили мягкие игрушки и детские лопатки, забытые в песках пляжа, надломанные вешалки, треснутые буйки висели по углам, привязанные к выцветшим спасательным кругам. К стенам были прислонены стеллажи и развалины шкафов с ракушками, пустыми бутылками, обклеенными газетными вырезками. Рядом теснились печатные машинки, фотографии, статуэтки и тарелки, исписанные красной краской. А вдоль стены напротив барной стойки мерцала россыпью огней гигантская буква «D», должно быть, вынесенная из закрытого парка развлечений, что напоминал о себе огромным колесом обозрения. Оно застывшим призраком высилось над крышами домов и было прекрасно видно со стороны пирса. «Харбор Армс» являлся полной противоположностью кристально чистых, стерильных ресторанов, куда обычно мужчины приглашают женщин, надеясь произвести впечатление. Но я не сомневался и минуты, что именно это место, вдыхавшее вторую жизнь во всякую рухлядь, колыбель забытого и отвергнутого, понравится Адриане больше, затронет душу. Мы заказали жареный картофель с томатным соусом и фрикадельками – лучшее, что здесь подавали, хотя местные предпочитали грызть орехи и чипсы, звеня кружками пива, а питаться дома разогретыми полуфабрикатами. Мы вовсе не привлекали никакого внимания в этом лёгком полумраке, разбавленном тусклыми лампами и сиянием огоньков, среди рыболовных сетей, куда угодили не отмытые от грязи игрушки. Все, кто приходил сюда, мгновенно становились неотделимой частью этого бара в тихом заливе. – Знаешь, какое самое очевидное отличие между нами и, – Адриана пробежалась взглядом вдоль барной стойки, деревянных столов с железными стульями, на которых посетители в потрёпанной одежде разворачивали газеты и слизывали пену с краёв кружки, – всеми этими людьми? Им больше нечего искать, их жизнь заполнена доверху, как перегруженное тоннами судно, пустых отсеков не осталось, один лишний фунт – и всё дорогое и привычное потонет. И они знают, куда плыть и зачем, когда накатит шторм, где от него скрыться. А мы, – Адриана положила голову мне на плечо, – повернули вспять русло собственной жизни и настроили её на бесконечный поиск без компаса и ориентиров. Наш «шар времени» тоже сломан. Эта немыслимая сумасшедшая всегда оказывалась права, если её правда не звучала простым набором слов, а выворачивала рёбра отчаянием и бессилием. Мы оба действительно жили так, будто нам чего-то постоянно до изнеможения не хватало: адреналина в крови, страсти погони, наслаждения от разгаданного и раскрытого. На свадьбе Мэри и Джона я ведь искал тебя, Адриана. Искал в каждом шорохе, стуке в дверь, шагах по ступенькам Бейкер-стрит, в газетных статьях, на игле с брызгами кокаина. Бессмысленное ожидание-приговор, от которого невозможно отделаться. Но тогда я только усмехнулся, трогая узел бинта на её расслабленной тёплой ладони. Затем мы добрались до залива Вестбрук, медленно шагая по линии обнажённого пустынного пляжа, который напоминал землю, выжженную после глобальной катастрофы, затащившей обрубки жизни обратно на дно. В воду, откуда она, как считается, однажды вышла на поверхность. Поднимался холодный ветер, я боялся, что Адриана простудится, пусть прежде ливни и фокусы в ледяных прудах не кромсали её физическое здоровье. Я знал, что мы каждый день будем возвращаться к морю, чертить дорожки из петляющих следов, потому что Адриана с первого взгляда, первого вдоха влюбилась в эту колыхавшуюся громадину, привязалась к шуму волн с такой невыразимой отчаянной преданностью, что я не мог сдержать улыбку незнакомой радости. В Адриане уцелело любопытство и беспечность ребёнка, каким ей не позволили стать. Иногда я замирал, останавливался с почти полностью погружёнными в песок ботинками и смотрел, как Адриана подставляла омытое свежестью лицо навстречу резким порывам ветра, подступала к воде, стараясь не увязнуть. Волна просачивалась сквозь её пальцы и вызывала звонкий смех, повисший над безлюдным пляжем. Я с жадностью ловил каждое её движение, наблюдал за ровной походкой, фигурой, скачущей по камням, но понятия не имел, что же пытался высмотреть в согнутых коленях, песчинках на шнурках и складках джинсов, руках, изображавших взмахи крыльев. Отец сравнивал меня с самим собой, когда отпустил к зияющим пещерам… А что сравнивал я? Адриана решила залезть на исполосованный разрезами валун, но я дал ей присесть, только когда постелил своё пальто. Я всё боялся, что она простудится, хотел хоть от чего-то опасного уберечь, если она отказывалась принимать помощь в своём последнем деле. Большая, бурлящая волна вздыбилась, разлетелась на осколки мелких брызг, ударившись о сваленные к берегу камни. Я подошёл к Адриане сзади и уткнулся лицом в её затылок, едва она успела сделать вдох, я обхватил её руками так крепко, словно в следующий миг нас могла разрубить пополам беспощадная стихия. Длинные пряди Адрианы скользили по коже, забивались в глаза, рот, нос, но я не смыкал веки, лишь слегка щурился, смотрел на небо, что плескалось в завихрениях воды. – Знаешь, почему я назвала себя Адрианой? Я мгновенно перебрал значения, приписываемые этому имени. – Hadrianus – тот, кто родом из Адрии, города на севере Италии. Это когномен, третья часть римского имени, своеобразное прозвище, его присваивали по каким-либо отдельным признакам. Производные от него возникли в Англии в Средних веках, и наибольший процент пришёлся на религиозную среду, но вряд ли ты так почитаешь веру, что решила взять имя какого-нибудь святого, римского папы или древнего правителя. – Значит… – протянула она, поглаживая мой локоть и призывая закончить мысль. – Значит, – теперь я мог быть уверен в предположении, – тебя привлекло то, что это имя – отсылка к Адриатическому морю, где ты мечтала побывать. Она судорожно выдохнула, будто освобождаясь от невыносимой тяжести, швыряя её на гребень волны: – Бенджамин не любил ни море, ни океан, потому летом мы никуда не выезжали, даже на выходные… – Забудь о нём, – я чуть повернул голову Адрианы и говорил, касаясь её дрожащих губ: – Отныне больше ни слова об этом ублюдке, ясно? – Обещаю, Шерлок. Я целовал её, пока ветер нагонял клокочущие волны, словно стараясь вывернуть мир, искалечить, придать иную форму всему, что я знал и в чём никогда не терял уверенности. Солёные брызги стекали по лбу Адрианы, путались в волосах, угадывались на самом кончике языка. Я удерживал в сознании звук собственного имени, слетавшего с этих губ всякий раз иначе, с новым оттенком, как нота, аккорд из неисчислимого множества звучаний. Опьянённый вкусом моря, я искал самого себя, чтобы тщательно, фрагмент за фрагментом, собрать заново, выяснить, кем же я был по-настоящему, какая версия меня обладала истинным содержанием, очертаниями того, кого назвали Шерлоком Холмсом. Что-то настойчиво прорывалось сквозь меня, колотилось, наполняло мышцы потоком энергии, как если бы я был всего лишь скорлупой, оберегавшей до поры нечто абсурдное, дикое, неподвластное мне, рвущееся на волю, ведомое биением сердца Адрианы. Первая женщина, с которой я пил вино. Первая и последняя женщина, что прокляла меня до конца дней тремя словами, рождёнными измученной душой. Мы вернулись в гостевой дом, когда на улице стемнело, и заморосил мелкий дождь. Она выключила фен, стало внезапно тихо, словно всему миру перекрыли электричество. И оттого отчётливей слышалось то, что звучало едва уловимо в кипящей массе жизни, схожей с огромной мельницей, которая перемалывала цивилизации, память, истории, нас самих превращая в пыль. Адриана вышла из ванной комнаты, прошла в спальню, где я лежал в постели, откинув одеяло и равнодушно рассматривал узор на каминной полке, подсвеченной сиянием зажжённого светильника. Адриана была бы абсолютно обнажена, если б не рубашка, застёгнутая на все пуговицы. Лиловая рубашка. За окном с рёвом пронёсся автомобиль, его эхо билось о стены спальни, и потом исчезло без следа, провалилось под землю. Больше я не различал ничего, что вертелось, прогнивало и грохотало за пределами этих белоснежных апартаментов. Адриана приближалась медленно, будто ступая по покрытому трещинами льду, по надорванному канату, растянутому над бездонным ущельем. В её осторожном шаге не читались прежние страхи или беспокойство, лишь предвкушение и стремление разобраться, находилась ли она в реальном мире или в его параллели, где повсюду пахло морем, и бар был заставлен развалинами чужой жизни. Это могло произойти уже дважды: семь лет назад в хижине под бой гремучего ливня, четыре дня назад после рассуждения о возникновении Вселенной, но меж нами неизменно что-то вторгалось, прокладывало черту, обрубало инстинкт быть собой, выбираться из клетки собственного тела. А случилось в Маргейте на заправленной утром свежей простыни, за семьдесят восемь миль от наших двойников, что жили, расставляя ловушки и погибая в капканах своего заблуждения. Всё, что я оставил в Лондоне, сменилось новыми ощущениями, убеждениями, залатавшими пробоины в моём существовании. Всё срасталось, заживало, обретало смысл. Адриана забралась в постель, села на колени чуть поодаль, мерцание лампы отражалось в её чистых, задумчивых глазах, высвечивало нечто, лишающее покоя, выскребающее из глубокой тени сознания страсть, загубленную и неизведанную. Она не решалась начать, опасаясь ошибиться в том, правильно ли истолковала мой предательски откровенный, прямой взгляд, невнятный, нелепый шёпот, что путался у меня в горле, небрежно срывался с губ, когда я обнимал её на берегу и сам напрасно старался понять, что за слова смешивались с гулом прибоя. Я будто говорил на другом языке, который прежде был мне неизвестен, чужд, но вдруг зазвучал наперекор волнам и разуму. Адриана не спрашивала открыто, были ли у меня другие женщины, когда и с кем я занимался сексом в последний раз. Даже если она высмотрела ответ, исследуя сознание вдоль и поперёк, для неё это не имело ни малейшего значения, и я яростно пытался уничтожить воспоминание о том, что её семь лет рвал Бенджамин Арис, отождествляя насилие с искуплением и избавлением. Я подвинулся к Адриане, сел напротив, коснулся её мягких, расчёсанных волос, пропустил тёмные чистые пряди сквозь пальцы, как невесомые ручейки, что распадались и опускались на ткань рубашки, укрывшей её худые плечи. Я ощущал доверие Адрианы в каждом затаённом вдохе. Пуговицы выскакивали из петель, раскалывались звенья цепей, что сковывали, заглушали желание, зародившееся на второй день знакомства в смятении и жажде свободы. И мы оба стали свободны, выгрызли, выстрадали этот путь, крепко ухватились друг за друга, как ослеплённые ужасом пассажиры обречённого на гибель корабля, что не хотели становиться утопленниками, искали спасения в этом внезапном столкновении одиночеств и забытых надежд. Я целовал шрамы Адрианы, обводил языком изгибы побелевших рубцов, чувствовал запах мыла, нежный запах чистоты. Адриана сдавленно всхлипывала, вжавшись в подушку, я вытирал губами её слёзы, такие же солёные, как море, что раскачивалось за окном, убаюкивало ночь. Никакой спешки, неловкости, сомнений, яростных соитий на зло самим себе, проигранным партиям глупой игры, в отместку тем, кого мы презирали и ненавидели. Мы утоляли безумную жажду мелкими глотками, запоминая каждый оттенок вкуса, тающий на языке, проникавший в самую суть нашего естества, стекавший в горло вязким воском, и мы не пропускали ни капли. Одеяло сброшено на пол, загнутая простынь обнажила линии матраса, слишком жарко, нестерпимо жарко, кажется, что плавятся кости, сгорает рассудок, и мы плещемся в его горячем пепле. – Мы не будем ни о чём жалеть, правда? – её шёпот я угадывал будто и не слухом вовсе, а кожей, превратившись в скопление напряжённых нервов, что отзывались на лёгкие, но настойчивые прикосновения, томительное дыхание Адрианы. Жар её выдоха разливался по моему животу, просачиваясь в вены. Я не нашёл сил ответить, здесь слова утрачивали известное значение, их власть пропадала, за меня вполне разборчиво и полно отвечало растревоженное, разбуженное тело, жалкие попытки подавить стон, затолкать его обратно в глотку. Даже до зубного скрежета сжимая челюсти, я не мог молчать. Так звучала моя истерзанная природа, и я обомлел, услышав её вибрирующий, прерывистый голос. Во мне теснилась мольба, разрасталось безумие, стало невыносимо больно при мысли, что Адриана остановится, отступит, бросит меня гореть одного, топтаться на стихшем разуме. – Только не останавливайся. Только не уходи, сумасшедшая… – я прикусил чёртов язык. – Куда же я уйду? – от этого вопроса внутри всё рвётся. Я резко, грубо схватил её за плечи, приподнял, стиснул голову в вспотевших ладонях, припав губами к довольному разгорячённому лицу: – Ты поняла меня. Поняла, как никто больше не сможет. Никто. Я не лгал, не бредил в дурмане наслаждения и жара. Я был обнажён и откровенен, всё насыщено слепящей первозданной истиной. Я был свободен, в ладу с воспрянувшим телом, отныне мы с ним были заодно, никакого предательства и фальши. Адриана больно целует, вцепившись в спутанные волосы, толкает на сбитую простынь, доводит меня до изнеможения, упивается обжигающим удовольствием, моим вкусом, что распаляет в ней трепет, немыслимый голод, бравший исток где-то внизу живота. Она одновременно послушна и требовательна, ей всего становится так несправедливо мало. И я готов был дать Адриане то, о чём она, содрогаясь, просила. Снова и снова.

***

Разряженный пистолет с пустой обоймой. Грохот выстрелов, крик, рвущий сети связок, звучащий во мне, под самыми рёбрами, заглотивший сердце. Это был я. Измотан, растаскан на куски, исчерпан, испит без остатка, но я так и не сумел заставить себя заснуть, хотя бы закрыть глаза и лежать в темноте без движений, что, казалось, до сих пор отдавались вибрациями из глубины постели, как подземные толчки. Адриана поначалу крутилась, как запертая в тесном замкнутом пространстве в поиске выхода, глотка воздуха, что-то выкрикивала, била ногами. Я напоил её водой из графина, стоявшего на столике в гостиной. Это были отнюдь не отголоски нашего безумия, я сразу распознал потустороннюю дрянь, что никак не покидала тело, предназначенное только мне. Яркая эмоциональная вспышка всколыхнула хищника, но вскоре Адриана успокоилась, уснула, подогнув ноги, устроившись мимо подушки. Немая ночь Маргейта, тень, запутавшаяся в четырёх стенах, укрыла её, усыпила до первых лучей солнца. Я повернулся набок, осторожно протягивал руку, едва касаясь, повторял контур её мягких, чуть приоткрытых губ, боясь ненароком прервать сон, нарушить безмолвие. Внезапно мои пальцы обрели поразительную чувствительность, и хватало даже почти невесомого прикосновения, чтобы ощутить незаметные тонкие полосочки на губах, равномерное биение пульса, вздрагивание кожи, колебания стенок сонной артерии. Уязвимая точка, разветвлённый сосуд, несущий жизнь. Я не спал, слушал бездну сновидений и кошмаров Адрианы, видел, как туманный, тихий рассвет с опаской заползал в окна и придавал спальне медовый цвет, выхватывал из сумрака скомканное одеяло на блестящем паркете, задержался на острых коленях Адрианы. Мне не было стыдно заглянуть ей в глаза после всего, что пылало и сводило с ума, дёргало в нас отвергаемые механизмы, сшивало воедино. Я вдруг осознал, оглушённый эхом страсти: я мог ужиться с Адрианой, делить с ней свою жизнь, втягивать в авантюры и расследования, потому что она и без особой помощи непременно куда-нибудь вляпается вместе со мной в очередную переделку. Она не умела жить без риска, без ощущения электрического тока в жилах. Джон будет неустанно ворчать, у него войдёт в привычку ругать Адриану за то, что она продолжает искать короткий путь в могилу, увязываясь за консультирующим детективом в нелепой шляпе в сердцевину преступного бытия. Может, заставить её снова поступить в Кембридж, чтобы однажды профессор-ясновидящая потрясла научное сообщество, подвергла сомнению застарелые авторитеты? В таком случае, процент поучительных лекций от Джона значительно сократится. Наблюдая за тем, как утреннее, вялое солнце растворяло её сон, играло светом и тенью на коже, я поймал одну безрассудную, мимолётную мысль, что выбилась из беспорядочного роя напрасных надежд: я, не раздумывая бы, умер за Адриану, наглотался бы её болью, принял удар, заслонил от когтей проклятья, если б был способен. Веришь, моя женщина из Адрии?
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.