ID работы: 1804849

Кровавое небо Шерлока Холмса

Гет
NC-17
Завершён
2570
Размер:
327 страниц, 47 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2570 Нравится 2714 Отзывы 937 В сборник Скачать

Запись 30. Выжженная пустыня

Настройки текста
Утро зачастую являлось для меня чем-то вроде препятствия, какое хотелось скорее преодолеть. Скорее переступить этот зачаток нового дня, чтобы стряхнувшая сон жизнь обрушилась чередой загадок. Подбрасывала дело одно за другим, чтобы беззащитность, ощутимая после пробуждения, быстрее испарилась и не вплетала в мысли всякую чушь. По утрам я отчётливей всего слышал безразличный, монотонный, пустой стук сердца, тихий шум своего размеренного дыхания. Ощущал, как купол диафрагмы исправно приходит в движение, образует плоскость, волокна сокращаются, объём лёгких увеличивается, россыпь альвеол наполняется воздухом. Наблюдая за этим естественным, отточенным эволюцией механизмом, подмечая каждую деталь, отслеживая вдохи и выдохи, неизменно сменяющие друг друга, я всё больше склонялся к убеждению в том незамысловатом выводе, что я всего лишь совокупность слаженных систем, набор взаимосвязанных элементов, последовательность функций и мышечных сокращений. Машина, обречённая на повторение зацикленных процессов. Я существовал, отрицая собственное существование, день за днём выдумывая замену тому, с чем не желал мириться, что стремился вырвать, изгнать, раздавить. Возможно, Адриана, я боролся вовсе не с тобой и твоими безумными причудами, не с жестоким и костенеющим миром, а только с самим собой, с чем-то глубоко внутри, чем-то неизменным, неистребимым, вбитым в кости, но ужасно досаждавшим мне. Целая жизнь была рассыпана предо мной осколками утраченного, неиспользованного, отвергнутого, и теперь я, прошитый насквозь этим жутким вихрем событий, вдруг очнулся, опомнился и принялся их подбирать и лепить нечто несуразное, неустойчивое, боясь не успеть, промахнуться… После этой поездки в Маргейт я с подозрительной, нервирующей частотой стал заглядывать вглубь себя, пытался разобраться, кем я являлся на самом деле, что Адриана оставила во мне, а что померкло в дыму, растворилось в полыхающем огне следом за бинтом, перетянувшим её ладонь. В очередной раз искал ответ, но не был готов его принять, столкнуться с ним, выдержать удар. Кем я был и в кого я превратился? Джон Ватсон подорвал мою убеждённость в господствующей роли разума, подавляющего излишнее влияние эмоций, ограждающего от множества ошибок, чьи последствия я так и не познал. То ненавязчиво, то открыто он внушал, что я, пусть и чувствовал себя уютно в лабиринтах расследований, мог выгрызть правду хоть из камня, но во многом заблуждался и был слеп, поступал не совсем так, как того требовала ситуация. Мы с Джоном смотрели на мир с разных позиций, отнюдь не под одинаковым углом, выстраивали наблюдения в совершенно непохожие друг на друга картины, используя один и тот же исходный материал. Но именно эту разность в умении различать детали я и не переставал ценить. Должно быть, я нуждался в человеке, который мог бы видеть окружающую действительность иначе, спорить со мной и направлять мысль в те неведомые русла, какие я бы сам вряд ли сумел отыскать, а если б и смог, то, определённо, потратил гораздо больше усилий и не добился бы желаемого результата. Я всё чаще шёл на уступки под чутким надзором Джона. У него постепенно сформировалась невыносимая стойкая привычка всякий раз корректировать моё поведение, соотносить с моделью, принятой в обществе и указывать всевозможными способами, как мне следует обращаться с людьми. Однако он особо и не огорчался, если я был слишком упрям и не поддавался, не мирился с нарастающими переменами. В его понимании я был одним Шерлоком Холмсом – дорогим человеком, несносным, упрямым, обладающим поразительным умом и цепким вниманием. В глазах миссис Хадсон я, скорее всего, был ребёнком, втиснутым в тело угрюмого взрослого. Мэри определённо питала ко мне симпатию, её расположение и понимание я распознал уже при первой встрече, она, наловчившись срастаться с собственными тайнами, верить в свою же ложь и убедительно выдавать её за чистую правду, угадывала и моё незаметное стремление от чего-то скрыться. Лестрейд, по всей видимости, уважал меня и по-своему дорожил, за годы привык – я мог пробить стены любого тупика. Молли Хупер, непревзойдённая в застенчивости, в неумении подобрать уместную тему для разговора в напряжённой ситуации, но всё же откровенная и отзывчивая, на протяжении долгого времени оставалась предана мне. Хоть я никогда того не просил и не воспринимал её чувства всерьёз, не допускал и мысли отвечать взаимностью, используя подобный расклад в качестве преимущества, удобного средства. Такое положение вещей, пусть и не совсем справедливое, устраивало нас обоих в разной степени, каждый находил свою выгоду, пусть и потом в ответ на неизбежную деформацию убеждений моё отношение к Молли Хупер обрело новый, живой оттенок, размывающий пренебрежение. Стоит ли подчёркивать, кем я мог являться для Этой Женщины? Забавой? Страстью? Инструментом для достижения цели? Спасением? Должно быть, всё сразу. И в неустойчивом, изменчивом соотношении, зависимом от настроения и плети обстоятельств. Столько разных отражений Шерлока Холмса, растекающихся форм, то переполненных до краёв, то почти пустых, прозрачных, столько рваных кусочков причудливого пазла, которые можно попробовать соединить... Вот только в итоге, склеивая обличие за обличием, я не узнавал себя в том, что последовательно выстраивалось в кипящем воображении. Чего-то явно не хватало, в пульсирующей сердцевине сраставшегося облика разверзлась чёрная дыра, я не находил детали, что накрыла бы её или заставила затянуться. Чего-то не хватало… Только тогда за семьдесят восемь миль от Лондона я обнаружил последний фрагмент, заполнил пустоту и убедился: я знал себя слишком хорошо, знал с начала, с первого удара и всю жизнь прятался от настоящего отражения, не искажающего сути. Моё настоящее отражение, все его чёткие контуры, мутные блики, тёмные пятна навсегда запечатлелось в Адриане. В глубине её раздирающего душу взгляда. Запечатлелось ещё на Монтегю-стрит, стоило нам, увязшим в одиночестве и изматывающем поиске, впервые посмотреть друг другу в глаза, не допуская ни на секунду такой невероятной нелепости – мы обречены помнить и терять. Обычно утро тянулось невыносимо медленно, расползалось нестерпимым вязким безмолвием, постепенно пропадавшим в ворохе звуков. Но то утро в Маргейте после первого секса значительно отличалось от всех предыдущих: оно разгоралось слишком быстро, время утекало, тонуло безвозвратно в море, что стонало за окном, гладило опустевший берег. Я не считал унизительным признать: мне становилось страшно оттого, насколько я был бессилен против воли времени. Я впервые хотел остановить утро, не дать ему выплеснуться светом на возрождённый город и продолжить обратный отсчёт, неумолимо приближать ненавистный день жестокого расставания. Я хотел вцепиться зубами в солнце и затащить его обратно в бездну за горизонтом, заставить мир застыть в вечном ожидании рассвета, который никогда не наступит, не прогонит ночные кошмары, не принесёт надежду. Мне нужно было больше всего на свете в те ускользающие, неповторимые минуты остаться на границе между ночью и утром, замереть на тонкой грани между…. Звуки моего дыхания сливались с едва уловимыми вдохами и долгими выдохами Адрианы, резали тишину спальни единым ритмом. И если собственное дыхание я не переставал считать обыкновенным механическим действием, не вызывающим любопытства, то путь воздуха, что скользил по трахее и бронхам Адрианы, меня удивительно увлекал. Целую ночь я внимательно, не ощущая усталости и скуки, следил за биением пульса, представлял неизменный ток крови, сокращения сердечной мышцы, движение кислорода по тканям, жаждущим питания. Я не знал, какой сон видела Адриана, что распороло её подсознание и высветило, исказило и перемешало обрывки воспоминаний. Но я отчётливо различал и вдевал в память звучание её спокойного сна. Слышал умеренный такт сновидения в пульсации артерии, воздухе, скользящем в лёгкие. Всё, что поддерживало в Адриане жизнь, сообщало о бесперебойной работе связанных систем. Это интересовало меня, обретало необъяснимую важность. Жизнь, которую я потерял. Упустил. Не смог уберечь. Адриана открыла глаза и несколько секунд внимательно смотрела в потолок, словно непременно видела там что-то кроме матового белого цвета, по которому расползались лучи восходящего солнца тусклыми лужицами света. Проследив за её пристальным, слишком сосредоточенным для мига пробуждения взглядом, я не нашёл ничего, что можно было рассматривать, затаив дыхание. Но Адриана, вне всяких сомнений, видела таинственное нечто, изучала неотрывно, пока сон отступал, и боль возвращалась к ней дрожью сердца, учащённым пульсом. Пронизывала вену за веной. Её веки дрожали, губы были плотно сжаты, как если бы она из последних сил сдерживала крик, что расцарапывал стенки горла, скрёбся в груди, но она не смела открыть рот и выплеснуть в диком вопле скопившееся отчаяние. В уголках её потухших глаз сверкнули слёзы, рассекли щёку и пропали в сбившихся прядях волос. Я не шевелился, молча лежал рядом, оставляя Адриану наедине с тем, что продолжало перемешивать её изнутри, рвать и резать. Казалось, она не чувствовала моего присутствия, не замечала звук ещё одного дыхания, тяжёлого и тревожного. Но вдруг я содрогнулся, сглотнул ком, застрявший в глотке, как горсть сухого песка, – на самом дне её зрачков я высмотрел глубокую тьму, жуткий знакомый оттенок, по вмиг побелевшей коже, цветом напоминавшей чистое облако, паутиной расходились чёрные линии. Вены вздувались, на дрожащих губах проступала густая слизь, она стекала по подбородку, гладкой шее, впитывалась в смятую простынь. Это была не Адриана. Я, ведомый вспыхнувшим гневом, резко вскочил, вцепился в её плечи, ледяные, как куски острого льда, и встряхнул без всякой жалости. Слизь брызнула на подушку, растекалась пятном по плотному абажуру светильника, тонкой полоской отпечаталась на моём лице. – Убирайся прочь! Измазанные губы растянулись в издевательской ухмылке, изломанный голос затрещал, забулькал в горле: – О, сколько можно повторять, что я попросту не могу освободиться, пока нужен этой оболочке. Я замер, ощущая, как слизь, точно липкая, скользкая личинка ползла по виску, и не произнёс ни слова. Хищник нужен Адриане? – Забавно, что её страшные тайны постоянно приходится раскрывать мне, будто я невольный связной между тобой и пропастью этого грязного разбитого сознания. Хищник, очевидно, лишь ненадолго прорезался сквозь Адриану, и даже не был способен на прежние фокусы, что вращали и дробили предметы. Только жалкая насмешка, дрожь прикроватной тумбочки, лязг отвинчиваемых металлических ручек. Нарастающая сила удерживалась внутри Адрианы, не вырываясь наружу с прежней мощью. – Я больше не собираюсь слушать тебя. Ты крадёшь оставшееся время. – Хочешь сказать, ты не сомневаешься, что ей никак не удастся выжить? Отчего-то я улыбнулся. Быть может, это подобие смеха над бессмысленной надеждой, самая странная и бесполезная улыбка. – Адриана каждый раз возвращалась, что бы ни случилось. И всегда будет. – Неужели ты сам в это веришь? – с трудом разбираемые на конкретные слова булькающие звуки были схожи с отголоском какого-то презрительного сожаления. Роль невольника, подчинённого Адриане, явно не устраивала хищника, и потому он использовал острую силу слов, чтобы сломить меня, вогнать в отчаяние, усмехнуться. – Я верю в постоянство привычек Адрианы. Она любит резко врываться в мои дни без предупреждения и переворачивать всё вверх дном. – Ты должен хотя бы догадываться: есть дороги, на которые стоит лишь ступить, и уже никогда не вернёшься обратно. Разумеется, я не просто догадывался, представлял себе эту аморфную, таинственную дорогу без возврата, а уже давно ей следовал. Адриана закашлялась и зарыдала, не сдерживая крики, зажав ладонью перекошенный рот.

***

Однажды мы наткнулись на баптистскую церковь во время одной из многочисленных прогулок по неизвестным улицам, когда в произвольном направлении исследовали Маргейт, блуждали в пространстве города, овеянного морем, разрухой, пылью и эпохой перемен. Прохладный воздух был пропитан запахом сырой земли, растоптанной ливнем, пожухлых листьев, терпкостью дыма от сгоревших поленьев. Стонущий ветер раскачивал тяжёлые обнаженные ветви, разрезая густую тишину треском старых затвердевших деревьев. В их тени затаилась каменная церковь, вонзаясь в серебристое небо острым шпилем с прибитым к нему ровным белым крестом. Мы на миг замерли, затем молча продолжили идти, пробираясь к старым кварталам, встречая по пути новую громадину церкви со старым кладбищем. Адриана остановилась возле покрытой прошлогодними листьями узкой тропы и долго смотрела на выпирающие из бесцветной травы серые покосившиеся надгробия, заляпанные пожелтевшим мхом, чёрными точками и какими-то белыми отметинами, напоминавшими мазки белой краски. Казалось, на камне не было высечено ни единой буквы, ни завитка символа – только своенравное, беспощадное время изрисовало эти плиты, оставило въевшийся след. – Ты лютеранка, но едва ли похожа на тех верующих, кто целиком подчиняет жизнь строгим догмам или иногда заглядывает в церковь, как в банк, чтобы взять кредит на жизнь, заручиться поддержкой невидимых покровителей, – вдруг произнёс я. – В прошлом ты почти приравнивала религию к безумству, стремилась к научным знаниям. Что случилось с тобой? Адриана с содроганием вдохнула и отвечала, уставившись на крест: – Ты прав, в Англии я ничего не исповедовала, не принадлежала ни одной религии... Но два года назад я примкнула к Евангелическо-лютеранской церкви Мекленбурга, надеясь, что вера действительно способна заполнить пустоту, сшить заново всё, что было безжалостно разорвано… Но пастор говорил, что я не чувствую веру сердцем, не пришла к её истинному пониманию, не представляла всей полноты значения слова верить, и потому с лёгкостью отступала от принятых заповедей, не найдя в вере источника сил. Я никогда не молилась за себя, не ждала спасения, не просила Бога направить меня. Я считала, что если Бог действительно существует, то его милости хватит на всех, кто мне дорог. Свою же долю его благодати я была готова отдать, не задумываясь. Пастор сказал, что во мне горела и противилась иная вера, которую я отказывалась признавать, спрятала слишком глубоко. Я до сих пор не могу разгадать, что же он имел в виду, на что намекал, и что мне следовало искать внутри себя самой. В его сознании царил такой невообразимый покой, прочная гармония, бескрайняя пустыня, залитая негаснущим светом веры. Пустыня, где было выжжено всё преходящее и пустое, омерзительное и дикое. Он был так умиротворён, разум и сердце существовали в нерушимой связи, не противоречили друг другу. В каждом нерве стальная уверенность в том, что все заблудшие дети отыщут дорогу домой, всех выведет из мрака свет Бога. Я не знаю, есть Бог или нет, но я видела иную сторону реальности, и, возможно, где-то можно найти ещё одно ответвление, путь, ведущий к Небесному Царству. Она замолчала, вглядываясь в небо, застывшее над городом одним огромным беспросветным облаком, и я поначалу был растерян, не знал, что сказать, и стоило ли вообще продолжать разговор о религии, вздорной фантазии, если уже выяснил – Адриана в исступлении кинулась к распятью, обессилев и потеряв надежду. – Где вы жили в Германии? – спросил я, сунув руки в карманы пальто. Прежде я не уточнял, не возникало необходимости знать, на какой именно земле Арис держал её в заложниках. Впрочем, Адриана ему особого сопротивления и не оказывала, скованная страхом. – На севере Шверина. Город зверя, как его раньше называли. Чем дальше я продвигалась от центра, ближе к лесам и деревушкам, тем уютней и свободней чувствовала себя: холмы и множество водоёмов, как разбросанные повсюду зеркала, напоминали мне пустоши Девона, успокаивали хоть ненадолго, – Адриана на мгновение закрыла глаза и, наверно, в мыслях перебралась через залив, опустилась в сердце Шверина и шла по знакомым улицам, пробиралась к зелёным холмам, на которых возвышались ветряные мельницы, виднелись крыши низких домиков. – Мне нравился этот город с его ежегодными парадами прогулочных теплоходов, гонками гребных судов, рождественскими ярмарками… – Шверин находится далеко от Гамбурга? Адриана взглянула на меня с тревогой и подозрением, в секунду прошлась по воображаемой карте Германии, ощущая в вопросе оттенок укора: – Между ними около шестидесяти миль. – Получается, полгода назад нас разделяли примерно шестьдесят миль, – я тяжело выдохнул, комок злости и сожаления заскрёбся в груди. – В Гамбурге я оказался единственным из присяжных, кто посчитал подсудимого виновным, и не промахнулся. Ты слышала о деле Трепова? – Да, и я знала, благодаря кому этот мерзкий тип угодил за решётку, – Адриана печально улыбнулась, слегка побледнев. Её состояние вызывало всё больше опасений. – Но мы с тобой не могли встретиться тогда. – Только если ты не ошибаешься.

***

Последний день в Маргейте подкрался бесшумно, незаметно, придавил могильной плитой, выстрелил в спину, стёк дождём по водостокам, прорвался сквозь тихие вечера в огнях «Харбор Армс», бесконечную ленту сообщений, среди которых Адриана так и не нашла для меня интересного дела. Она включала большой плазменный телевизор в тёплой гостиной (непонятно только зачем, ведь на экран ни разу и не посмотрела), хватала мой телефон, садилась на диван и листала список смс, что лились нескончаемым потоком и неизменно заполняли память, не помещались целиком. Иногда зачитывала вслух, отметала скучные и чересчур простые варианты и говорила, что, должно быть, это всего лишь мимолётное невезение, затишье перед чем-то грандиозным. Последний день читался в плавных движениях нелепого, полного отчаяния танца на центральной площади, когда мы подхватили такт музыки, доносящейся из старенького ресторана, окутанного светом красных лампочек. Адриане понравилась невыносимо печальная песня, завывания скрипки, плач фортепьяно и она протянула руку, приглашая на танец. Мы напоминали изломанные скользящие по гранитной брусчатке сцепленные тени. Последний день просочился сквозь облака туманов, разлитый по бушующим водам тлеющий свет – неосязаемые призрачные образы, застывшее дуновение и водоворот бурь на картинах Уильяма Тёрнера в галерее современного искусства имени этого известного художника. Его манера изображать всполохи света, улавливать совершенство в движениях природы запоминались мгновенно, однако не вызывали однозначных впечатлений. Галерея снаружи напоминала вбитые в землю каменные паруса и той весной открыла выставку работ Тёрнера, что не раз бывал в Маргейте, отражал его облик на холсте, сохранял в слиянии красок лучшее время города, зарытого в песок прошлого и пытающегося вновь оказаться на плаву. Поймать ветер перемен огромными каменными парусами. Адриана хотела снова пройтись по берегу и упрямо убеждала меня, что с ней всё в порядке, головная боль отступила, и я сдался, пусть и не избавившись от мучительных сомнений: хищник с подозрительной частотой мелькал в её сознании, искажал поведение, насмехался и провоцировал меня, но каждый раз забирался обратно куда-то вглубь Адрианы, вбиваемый силой её воли. Ждал назначенного часа. На закате мы приблизились к набережной. Море казалось переполненной чашей, которую неустанно трясли, и волны выбрасывались на излизанный водой берег, раскалывались о камни, превращались в пыль холодных брызг и шипение пены, отступали назад, брали разбег и снова нещадно колотили берег. Ничто не увлекало Адриану в этом городе, сдиравшем с себя застарелую плесень, кроме моря, что подчинялось силе ветра и выплёвывало прогнившие листья и ветки. Даже грот ракушек не впечатлил так, как покорили бурные завихрения воды, скользящие по песку. Иногда нам встречались люди, они брели парами, выгуливали собак, срывающихся с поводка, или просто бродили, замкнутые в сплетениях мыслей, привыкшие к голосу моря. Не следящие за каждым его шорохом с таким удивительным любопытством. – Так интересно, волна поднимается, и мелкие камни будто начинают плясать, – говорила Адриана, опустившись на колени прямо в залитый водой песок. Синие джинсы мгновенно обрели тёмный контур и промокли. Эта сумасшедшая женщина была готова кинуться в объятья моря, не думая о холоде, стылом ветре, и не боялась заболеть, не различала в простуде или воспалении серьёзной опасности. Адриана уже была больна захлестнувшей её жаждой жить, пробовать мир на вкус, задыхаться от воздуха, хлынувшего в лёгкие. Она напоминала заключённого, которого после десятилетий непрерывного заточения выпустили на волю, и тот, сбросив кандалы, в пучине огромного мира внезапно перестал чувствовать вес собственного тела, и его подхватывало любым дуновением ветра, бросало от берега к берегу, потому что он, привыкший к плену стен и чувству глубокого безразличия, не знал, как следует распоряжаться внезапной свободой. Если бы меня не было рядом, Адриана бы уже оказалась в воде, чувствуя неподдельное биение жизни в колотящей дрожи, испытывая необъяснимую радость от холода, что проникал бы даже в кости, пронзал насквозь, как битое стекло. В восхищённом взгляде Адрианы угадывалось счастье вперемешку с горечью, невыносимой грустью, какую она молча изливала бесконечным клокочущим волнам. Солнце пропадало из виду, таяло за ворохом облаков, оставляя пляж замерзать во мраке. Низкое небо сделалось темнее моря, а исчезающая в блестящей гальке пена – белее, чем днём, и чуть ли не светилась, как разбившаяся о камни луна. Так сказала Адриана, погружая ладони в холодную воду, перебирая пальцами пляшущие песчинки. Я смотрел на женщину, которую не смог спасти, и болезненные мысли звенели в голове. Адриана существовала эти семь лет, притупляя чувства, вытряхивая из себя жизнь, оставляя только страх, как единственную связующую нить. Страх закреплял её в реальности, прибивал, как лодку к пристани. Сдавливал рёбра, зудел под кожей, диктовал условия, раскраивал душу. Она до онемения боялась моей смерти и считала, что поступала верно, выстраивала свои дни в таком порядке и по определённым правилам, чтобы её расколотая жизнь, проглоченные желания не угрожали мне, не нанесли вреда. Она всерьёз опасалась, что я однажды вспомню и выверну мир наизнанку, чтобы её найти, не пропущу ни дюйма. Возможно, так бы я и сделал. Камня на камне бы не оставил от этого проклятого мира, если б тот посмел её спрятать. Адриана была одной из тех, кто два года хранил тайну Шерлока Холмса, отыгрывал скорбь и страдал от мнимой потери – уж кто, как не она, унаследовавшая от бабушки страсть болтать с мёртвыми, наверняка знала: я выжил и был занят работой, обернувшейся глобальной чисткой. И почему бы не воспользоваться моим инсценированным самоубийством и временным спокойствием Ариса, не бросить всё без малейших колебаний и не подстроить встречу со мной где-нибудь в глухих задворках мира, схватить за рукав, как тогда в Кенсингтоне, заставить обернуться и прокричать прямо в лицо: «Оглянись же! Это я, Джеральдин! Не пытайся притворяться, что ни черта обо мне не помнишь». Однако на деле же возникало слишком много препятствий, сомнений, подводных камней, яд заблуждений и предрассудков, наши пути не могли тесно сплестись раньше. Когда я выметал прочь все отростки сети Мориарти, Адриана начала активно исследовать проблему проклятья, сотни раз перечитывала книгу Джессалин, добывая информацию о семье из всех доступных источников, не привлекая излишнего внимания Ариса. Некоторые обряды и опасные эксперименты оборачивались трагедией. Садовник Густав, крепкий умный парень, стриг газон, кустарники и поливал клумбы у соседки, едва передвигавшейся на больных ногах старухи. После нескольких коротких разговоров превратился из блондина с садовыми ножницами в надёжного друга, замечал все перемены настроения, забавно шутил и соглашался на любое предложение. Любопытство и чрезмерная отзывчивость погубили этого доброго весёлого парня. Густав умер от кровоизлияния в мозг, когда Адриана решила проверить потенциал его сознания, последовала примеру бабушки и что-то внутри себя навсегда сломала. Адриана ни с кем не заводила тесных знакомств, не делила одиночество, сторонясь всяческих привязанностей, зависимостей от чужих мыслей и воли, и потому друзей на континенте у неё практически не было. В школе, где она время от времени преподавала, заменяя учителей, Адриана почти не выделялась из гудящей массы: носила скромную строгую одежду тёмных тонов, даже ходила по одной и той же линии коридора, говорила всегда ровно столько, сколько требовалось, никаких лишних слов, пространных рассуждений, изощрённых намёков, что вынуждали бы окружающих внимать каждому звуку и барахтаться в недосказанности. Все теории и знания превратились в гигантскую стену, из-за которой ей постоянно приходилось вытаскивать себя, чтобы быть понятой людьми. Стоя перед старшеклассниками, большинство которых в последнюю очередь интересовалось радиоактивными распадами, Адриана научилась держаться непринуждённо, растворяясь, как атомы, в том материале, что соответствовал изучаемой программе и заполнял пустые ячейки в чистой, нерастраченной памяти этих юных существ. Адриана никогда не опаздывала, уклонялась от любопытства и провокационных вопросов, вежливо отвечала на приветствия, мгновенно захлопывая внутри себя всё, что могло отразиться во внешности, хоть самой едва уловимой тенью обнажить изорванную душу. Адриана вливалась в школьный коллектив, этот единый орган, в качестве инородного тела, стараясь занимать как можно меньше пространства, заталкивая на дно души (если такое вообще существовало) въевшуюся грязь и невообразимые тайны. Слишком объёмные для чужого тесного, зажатого сознания, неспособного уместить её страдания и не разорваться на части. Это она была целой Вселенной, что пыталась сжаться до размеров атома, который порой заносило игрой гравитации в водоворот другой галактики, откуда ей всякий раз удавалось вырваться по неизменной выверенной траектории. Атом, избегающий всяческих связей, реакций, соединений, необратимости формул извечных человеческих отношений. Атом, стиснутый в кулаке Ариса. Он не раз накручивал на себя её внутренности, разрисовывал пятнами гематом. Разрыв сосудов, выплеснутая кровь – только внешнее проявление разрушительного процесса. С чрезмерно губительным постоянством сокращая, сжимая, разрезая свою истинную сущность, Адриана, сама того не осознавая или принимая с патологическим равнодушием, в действительности распадалась фрагмент за фрагментом. Пожирающая пустота подступала к ней постепенно, как медленная, нарастающая бесшумная волна, подхватывала перемешанные песчинки её истёртого естества, закручивала и вымывала, уносила прочь. Там, где когда-то теснились воспоминания, звучали отголоски подростковых желаний, припевы старых песен, теперь зияли выеденные волнами дыры. Эти потери, гниение, разложение прошлого, не объяснялись физиологически, были лишь жутким побочным эффектом то неосознанного, то намеренного стремления стать обломком целого. Адриана – это обломок Джеральдин, атом, вобравший в себя Вселенную, что вопреки всем известным законам сужалась, таяла, работала, как выведенный из строя механизм. Адриана следовала тому пути, необходиму Арису, и никто не подсказал ей и обрывком слова это абстрактное, вечно существующее отдельно от наших поступков некое «правильно», к которому отчего-то всех тянуло в разной степени. Семь лет не являлись только отрезком времени, цепью дней, угодивших в вакуум, прожитых в страхе и едком ощущении острой нехватки чего-то недостижимого. Семь лет растоптали её, вывихнули сознание, которое она, прикусив язык, с трудом сумела вправить. Год за годом Джеральдин плавилась и стекала растопленным воском в новую форму, которая слилась с моим существованием почти два месяца назад. Немыслимо – в общей сложности мы прожили бок о бок даже меньше года, едва наскребали месяцы из обрывков и кошмаров, но успели выжать из отведённого времени всё до последнего: подозрения, догадки, крепкое любопытство, презрение, вопросы без намёка на ответы, ненависть и ярость, тошнотворная злость, пробивающая насквозь боль, истома и жажда. Наблюдая за Адрианой, увлечённой бегом камней во вздыбленной воде, я понял: мы оба, разбежавшись по углам своего безнадёжного одиночества, тлели друг в друге. Те потерянные мы из упущенной реальности. И вот нас выбросило на берег мусором, подхваченным диким штормом: детектив-консультант и ясновидящая-атом, перемолотые, перебитые временем наброски прежних амбиций и стремлений. Какая-то ядовитая, удушливая тоска смыкалась вокруг горла – дурной привкус сожаления, разлагающейся души. Вдруг огромная волна сгорбилась и едва успела хлестнуть россыпь камней и броситься на Адриану, я схватил её за локти, потянул назад и рухнул на спину. Адриана тут же перевернулась на живот, слегка оперлась на меня, в её испуганных глазах плескалось беспокойство: – Тебе больно? Вопрос повис в воздухе, зацепился за мерцающие брызги и разбился о взрытый песок. Вопрос, впечатанный в каждую кость, пробивший сустав за суставом, охвативший параличом каждую мышцу, что в ту секунду утратила чувствительность, сохранив жадность и нежность прикосновений, лёгкость немого танца на безлюдной площади: мышцы вдруг обрели собственную память и весьма разборчиво отсеяли все сокращения и напряжения, не связанные с Адрианой. Ветер плёл из её волос замысловатые узоры, рот слегка приоткрыт, выражение лица отражало внутренний разлом. Она словно спросила вовсе не потому, что я налетел на булыжник, ударился затылком, а спрятала за ретушью заботы совершенно иную интонацию, иной смысл, имевший отношение к неизбежной развязке всего, закрученного в слишком тугой узел. Тебе больно? Безжалостная проверка на человечность. Да, чёрт возьми, мне больно, и я без раздумий раскрошу череп, рассыплю все свои позвонки, вывалю лёгкие из укрытия рёбер, только бы ты осталась жива, сумасшедшая идиотка! Я сжал лицо Адрианы ладонями так до безумия жёстко, крепко, словно смыкал края разорванной раны, словно по её лицу в любой момент могла разойтись трещина, а я уже был готов соединить все частички ровно по швам, собрать Адриану заново, уберечь то, что она могла потерять, как теряла эти долгие семь лет. Пальцы упирались в её виски, Адриана прикусила нижнюю губу, и я, всматриваясь в её тёмные глаза, почувствовал, что кончики холодных мокрых пальцев коснулись моих висков. Сознание тут же прорезал недавний фокус, казавшийся безобидным, но едва не выбившим мозг наружу: Адриана решила попрактиковать нечто вроде телепатии назло моему упрямому скептицизму, а также преследуя и не озвученную вовремя цель. Так мы выяснили, что я не умру от кровоизлияния, как её дедушка и садовник Густав. Внутри черепа вспыхнул лёгкий толчок, как брошенный камень, ударивший о стену. В этот раз мы не сомкнули веки, почти не моргали, не отводя взгляда. Я впустил Адриану. Впустил и ощущал, как она бережно скользила по моим воспоминаниям, вытягивала их отовсюду, и капля по капле сознание разрасталось от хлынувших осколков её прошлого, неистовой боли. Очень часто в её словах заключалось гораздо больше, чем помещалось в уловимые слухом звуки: Адриана попросту не научилась облекать поток своего сознания в чёткую, исчерпывающую словесную форму. Не научилась делать это вслух. Привычка замыкать свою речь в строгие, неумолимо сужающиеся рамки пагубно повлияла на способность выражать безграничные мысли без внешнего катализатора, по некому внутреннему позыву, необходимости упорядочить процесс мышления, выговориться и отпустить скорбь, как запертого зверя, что обгладывал её изнутри слишком долго. Это отнюдь не означало, что Адриана не умела быть искренней, напротив, её неподдельное откровение всегда таилось между строк, между звуками, в молчании и глубоком вдохе. Я подобрал ещё один её осколок и приложил к нужному месту, воссоздавая разбитый образ безумной женщины, и услышал заново её рассказ о зарождении Вселенной, и будто поднёс каждое слово к мысленному зеркалу, и все символы, отразившись, мгновенно предстали в красках недоступного прежде подтекста. Дешифровка завершена. Абстракция обрела вполне конкретные очертания, у каждой фразы нашёлся перевёртыш-разгадка. Говоря об остывающей Вселенной, Адриана подразумевала своё остывающее, потерянное время, существование без вкуса и смысла. Она не смогла сказать прямо: «Я родилась, взрослела, искала свой ответ, но не чувствовала жизни: это всё равно, что появиться на свет вне Вселенной, без формы и содержания, и потом блуждать, точно вслепую, не зная, куда примкнуть, где почувствовать себя собой. Бенджамин отлично потрудился над тем, чтобы я даже дома не находила покоя и защиты. Только встретив тебя, Шерлок, я смогла увидеть, разглядеть настоящую жизнь, вдохнуть её и разобраться в самой себе, осознать, насколько я изуродована и разворочена. Я полюбила тебя сразу и навсегда, всего целиком, без остатка. Ты стал той Вселенной, внутри которой я обретала значение. Это чувство было очень сильным, глубоким, и я порой не представляла, что с ним делать, как признаться, как выразить или даже как избавиться, заглушить, вытравить. Но вскоре я чётко уяснила, что любовь к тебе – это единственная правда, единственная целая часть меня, которая никогда не умрёт». Я услышал заново её признание в больничной палате, изгибы интонации, размеренный ритм, не совпадающий с биением пульса, почти механическое звучание без эмоций и силы. Бегущая строка на чёрном экране. Это были только слова, скорлупа, а внутри неё теплилось невыразимое чувство, непосильное, неподвластное языку Адрианы, слишком сложное для неполноценного умения облекать истину в слова. Но я не нуждался в подтверждении этого факта в каком-либо виде, различимом каждым анализатором по отдельности. Казалось, я распознал её неистребимое чувство вовсе не за мгновение до того, как она куском зеркала распорола ладонь, а всё там же, в полумраке хижины старика Уилла. Я не мог добраться в остатках осязаемых воспоминаний до своего, по выражению Джона, хоть какого-нибудь любовного опыта, предшествующего встрече с Адрианой. Возможно, его и не было вовсе, а, может, я испытал столь невыносимое отвращение, что затолкал подобного рода связь на самое дно, чтобы никогда, ни при каких обстоятельствах до него не докопаться. Случившееся в хижине, как бы сильно мне ни повредили память, захлестнуло сознание, будто звук настоящего имени Адрианы сдвинул прочно вросшие преграды, дёрнул рычаг, и отовсюду посыпались мгновения семилетней давности, достраивали меня до целостного образа, заполняли пустоту. Почему я поддался желанию этой странной девчонки, затравленной жестоким отчимом? Шутка ли – ещё по дороге в Эксетер я сдержанно, в меру резко и уверенно отстаивал принципы, что точно сваи были вколочены в фундамент моей жизни, ни с кем не стянутой воедино. И вот уже на следующий день я подхватываю жаркое любопытство юной Джеральдин, подчиняюсь ритму её страсти, бесформенной, дикой, нераспробованной. Я оправдывался стремлением дать ей свободу движений и мысли, но что если я вместе с тем и себя хотел освободить, уже тогда нащупывал трещины своего замкнутого мировоззрения, контуры будущего, где я начинаю дорожить людьми и идти на жертвы ради них? Меня швырнуло в русло этих размышлений, когда наши сознания столкнулись, схлестнулись друг с другом, перемешались, и стало практически невозможно отличить, что принадлежало мне, а что мучило Адриану. Это слияние по времени длилось значительно меньше секса, поскольку опасность навредить никуда не пропала, но было гораздо насыщенней, одновременно опустошало и набивало по самое горло, завершало процесс принятия, понимания друг друга. Именно в тот момент мы были предельно обнажены, уязвимы, восприимчивы, накалены, но никто не боялся поделиться чем-то постыдным, грязным. Я нанизан на иглу, Адриана – на Ариса, гнев перемежается с состраданием, мы перетекаем друг в друга, как вода, которую гоняют по двум сосудам, исследуем без тупиков, границ и препятствий. Так Адриана рассказала мне всё, что не умещалось в слова. Предпоследнее откровение. Тебе больно? Адриана убрала пальцы, схватила меня за запястья. В мозгу будто одна за другой лопаются неизвестно откуда взявшиеся струны и истошно гудят, сводят с ума, искажают пространство. – Шерлок, – позвала она. Море шелестело громче прежнего. – Шерлок, ты слышишь? Наконец я смог сделать вдох, и секунда за секундой организм всё быстрее оправлялся после жёсткой встряски, реагировал на шевеление внешнего мира, обретал с ним связь, абстрагировался от сгустков чувств Адрианы. Казалось, внутренности тоже были перемешаны, поменяны местами, а полушария мозга рассечены, разорваны. Тело словно вспороли, основательно выпотрошили, вычистив каждый дюйм, и потом наспех затолкали всё содержимое обратно, не заботясь о порядке и качестве, путаясь в органах и мышцах. Не знаю, ощущала ли Адриана то же смятение и подступающую тошноту, разрыв органа за органом, но в её испуганных глазах, пронзающих, как десятки игл, всаженных под кожу, я увидел мерцание жизни, всполохи воспоминаний и непробиваемую решимость. Даже теперь она не отказывалась от задуманного, опиралась на мысль о последнем деле. Я поймал прядь её растрёпанных холодным ветром волос и стиснул в кулаке. ... я больше не могла слушать рассказы Джона о загадочной женщине Шерлока Холмса. Мне захотелось наконец её увидеть. С этих смелых слов, выстроенных в форму шутки, Мэри решила завязать знакомство с Адрианой. Она, ещё даже не представляя, что встретила проклятую ясновидящую, по одним только рассказам Джона (а я до сих пор не понимаю, что именно и как он мог наплести во всевозможных красках) чётко и уверенно обозначила свой вывод, будто и не поддающийся никакому опровержению, контрудару. Мэри зачастую была резка, подводя итоги и соединяя в цепь логики определённые факты, но то лишь потому, что она нещадно отметала лишние факты, бесполезные детали и вбивала суть в головы собеседника в чистом виде. С этим Мэри справлялась практически безупречно, чем и вызывала искреннее восхищение. Видимо, мы были во многом похожи. Теперь я не возражал и не спорил, не пытался твёрдо отрицать такое нелепое определение «моя женщина», как бы это сочетание ни вызывало отторжения. Женщина Шерлока Холмса. Моя. Пожалуй, на этом есть смысл завершить отрывок о путешествии по возродившемуся миру Маргейта. Махнув на прощание морю рукой, Адриана улыбнулась с нежной грустью и проскочила в раскрытые мной двери здания вокзала, выросшего из макета Максвелла Фрая. За ней на пороге подпрыгнул чемодан, полный книг, которые Адриана не успеет прочитать, платьев, какие она никогда не наденет. Но ткань, даже сложенная втрое и придавленная прочими вещами, навсегда сохранит очертания её хрупкой фигуры. В примерочной мы стояли вдвоём: я замер у задёрнутой занавески, Адриана снимала платье с вешалок и влезала в каждое по очереди, вертелась перед зеркалом, выискивая изъяны в игре света и тени, недостатки покроя, искажения швов. Она не собиралась обновлять гардероб, подозревая, что новая одежда ей уже не пригодится, но я настаивал, почти требовал, чтобы Адриана ничем не ограничивала себя, выбирала, прятала неисправимую худобу под тряпкой за любые деньги. Странная блажь, ударившая мне в голову. Наблюдая, как Адриана надевает платье за платьем, меняет выражение лица, то смеётся, то пытается быть серьёзной, я представлял, что в одном она могла прийти в дом моих родителей, шагать по коридорам, лестницам и комнатам, которые когда-то берегли меня. В другом она могла втиснуться в очередь спускавшихся в зрительный зал сверкающего театра. Вот уж не знаю, любила ли Адриана театр, но в зелёном платье с короткими рукавами, вышивкой вдоль гладкого подола в моём воображении она сидела в мягком кресле, держалась за подлокотники и жила игрой на сцене, выдуманными историями и трагедиями. Жила… Зеркало – единственная фотография, где мы были запечатлены вместе. Я помогал ей застегнуть длинную «молнию» синего платья, вглядывался в отражение и старался дышать ровно, тихо, обыкновенно наполнять лёгкие воздухом, скрыть удары тяжело стучавшего о рёбра сердца. Притвориться спокойным, почти безразличным. Вот и всё, что я пытался делать и в Лондоне, когда дни продолжали скатываться в бездну. Адриана покинула Бейкер-стрит около полуночи. Я сидел в кресле гостиной, непрерывно постукивал пальцами, отбивая ритм напряжённых, раскалённых нервов, слушал её утопающие в тишине шаги, следил за неловкими движениями, переливами нового чёрного платья с золотыми узорами, что в свете тусклых ламп мерещились косыми дьявольскими ухмылками. Внутри меня закручивалось нестерпимое, жуткое чувство, жгло горло и разрывало виски. Не выдержав этой изуверской пытки, я вскочил, крепко вцепился в руку Адрианы, сдавливая так, что можно было услышать хруст костей, приложи я чуть больше силы, желай я убить её, вывернув все конечности: – Ты не можешь уйти! – Шерлок… – Если решила угробить себя, то я пойду с тобой, чтобы убедиться, действительно ли ты воспользуешься шансом выжить! – Нет, Шерлок, – Адриана толкнула меня обратно в кресло, сжала лоб холодной ладонью, будто намереваясь добраться до мозга, расцарапать его ногтями, выбить из меня все мысли и чувства. Я успел заметить, как цвет её глаз пропал в зияющей тьме, в глубине чёрных зрачков. – Тебе нельзя идти со мной. Нельзя преследовать. Не заставляй делать то, чего бы мне совсем не хотелось. Останься здесь… Знаешь, ведь я так и не приготовила чай и сэндвич. Сознание тут же заволокло густым, непроницаемым туманом, что проникал извне, обволакивал, усыплял, выравнивал пульс. Разрозненные, перепутанные воспоминания заплескались, забились, как безумные, дробящие волны о разбросанные повсюду камни. Настойчиво колотились о стенки черепа, я отчётливо различал этот глухой, пропадающий в безмолвии успокаивающий ритмичный стук, и больше не слышал звуки окружающего мира, не ощущал запах бумаг и карамельного шампуня Адрианы. Я будто оказался в стискивающей лёгкие непроглядной толще воды и медленно погружался на дно, проваливался в себя самого и никак не мог вырваться наружу, выплыть на поверхность и избавиться от наваждения. В голове то и дело раздавались незнакомые, искажённые, едва отличимые от мерного стука воспоминаний какие-то назойливые голоса: – Папа, ты обещал прийти на праздник, но тебя снова не было! – Боюсь, по дороге в школу твоему отцу подвернулось очередное любопытное дело, а за это порой он готов хоть Англию продать. – Людей убивают и грабят каждый день не по одному разу, а я впервые выступал перед кучей народа и думал, ты поддержишь меня. Родители Стэнли сказали, что ты явишься на порог школы, только если там кого-нибудь повесят прямо в актовом зале. Голоса смешивались, таяли, я перестал понимать их, пытался дотянуться, закричать, но под затихающую дрожь сердца меня будто разорвало изнутри, и я оказался заперт во сне. Люди с зашитыми ртами, разбитая вдребезги посуда, немой лай Редберда и улыбка маленькой девочки… Когда я снова открыл глаза, уже брезжило утро. Мёртвое, ледяное, застывшее утро. Утро-покойник. Утро-пепел. Я медленно моргал, глядя на полосы занавесок, подсвеченных чуть разгоревшимся рассветом. На миг возникло ощущение, что моё лицо покрылось трещинами и вот-вот могло рассыпаться. Я поднял затёкшую руку, чуть коснулся щеки и нащупал что-то влажное, холодное, поднёс пальцы к губам, попробовал влагу на вкус. Язык обожгла горькая соль. Я не помню, как звонил Джону, с трудом вынимал звуки из сдавленного горла. Ждать поезда или самолёта до Эксетера было непозволительно долго, два или четыре часа, поэтому я стеснил Джона на пассажирское сидение, схватился за руль его автомобиля, вдавил педаль газа и направился прямиком в сторону Баклэнда, не теряя ни минуты на ожидания удобных рейсов. Из города удалось выехать, минуя перекрытые участки дороги. Вне всяких сомнений – Адриана бросилась к пустошам Девона. – Что мы станем делать, когда доберёмся до поместья? – спросил Джон, сонно потирая затылок. Обстоятельства, в которые я снова его втягивал, выдернув из-под одеяла, ещё не прочистили голову, не вымели остатки сновидений. – Не знаю, Джон. Не имею ни малейшего понятия. Я просто должен успеть.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.