***
Из всех мест, где довелось пожить сначала с матерью, а потом по службе, Рогбора любила только Бородули. Может, потому и любила, что не жила там постоянно, а лишь наезжала время от времени, но возвращаться сюда было приятно, как в юность. Вот на подъездах глянешь с пригорка на деревеньку, притулившуюся возле озера, так даже гордость берет: сама ведь, сама выбрала это место и настояла на том, чтобы именно здесь попытать счастья. Место, где они с матерью наконец-то прижились. Здесь не было никакой родни: ни близкой, ни дальней ― к которой мать всю жизнь по старой привычке тянулась и от которой, на памяти Рогборы, ни разочка не видала ничего хорошего. Не было усадьбы, которую «мелкому зеленому страховидлу» приходилось оббегать десятой дорогой, чтобы не раздражать господ. Не было тракта и осенних ярмарок, где заставляют плясать вертуне́ц с одышливым карликом и бегать на четвереньках. Не было дремучего соснового бора и псарни, куда по осени съезжаются господа. Правда и никаких иллюзий у Рогборы тогда тоже не было. Только заживающие укусы, злость и пьянящее ощущение впервые познанной собственной силы. Тогда на вид никто бы не дал ей девять лет ― полукровка с младенчества росла как на дрожжах, прямо как в сказке про княжича-сироту и его вероломного дядьку. Только благодарить, в отличие от сказки, стоило наверняка не милостивую богиню Остревицу, а нечистую дреянскую кровь. Уже в одиннадцать Рогбора на треть головы перегнала всех знакомых мужиков, а к пятнадцати заматерела так, что в Бородулях охали дня три, когда она после года на вольных хлебах вернулась к матери в гости. Сейчас, в двадцать, Рогбора давно и крепко уяснила, что и у этой деревеньки всегда был хозяин, просто очень богатый, потому и живет далеко, а сюда засылает приказчика. И что не была бы мама толковой ткачихой, на их пути не попалось бы столько мест, где в общину готовы принять одинокую бабу с нечистым ребенком. В жизни нужно чего-то стоить, если хочешь быть кому-то нужным. И лучше не иметь клыков и «мертвечиной» рожи. Увы, такое счастье достается не всем, но если хотя бы постараться не выпячивать отличия... Не зря же в Бородулях у нее впервые появились приятели! И даже подруга ― старшая дочка из семейства, которое приняло их под свою крышу! Да вон она ― вместе с младшенькими полощет белье на мостках. Оборачивается на шепот сестры, которая первой заметила чужака на дороге, и настороженно привстает, вглядывается из-под ладони против солнца. ― Рогня? ― недоверчиво охает. ― Ох, Остревица-заступница, это же Рогня! А раздобрела-то как ― уже влегкую не обхватишь! ― Что, ― смеется, ― ты всё ввысь, а я всё вширь? Тут одно неправда ― Рогбора уже пару лет как больше не росла. Но кому при встрече есть дело до мелочей! И встречи только начинались. Что за славное местечко ― Бородули! Только вот мать не проведешь широченной улыбкой и счастливым видом. ― Рогборушка... ― потерянно вздохнула она, завидев на пороге свое чадо, и улыбка дочери стала сама собой меркнуть. Ведь обе знали: если бы сладилось на службе, Рогбора бы сейчас тут не стояла. ― А чё сразу «Рогборушка»? Рогбора Стойкая, которая отказывает веттысам и княжьим посланцам ― во как! Никто тебя тут не обижал? ― Как ― отказывает? ― охнула мать. ― Как-так ― отказывает? ― С гордым видом, матушка, с гордым видом! ― не дожидаясь приглашения, она сама вдвинулась в сени, тесня перед собой Дубыниху, и со вздохом присела перед ей, чтобы та, как в детстве, могла прижаться щекой к бестолковой макушке. Но мать, слишком обескураженная новостью, только мазнула ладонью по жестким волосам. ― Так ты не шутишь? Ты взаправду отказалась? Рогборушка... Ох, Рогборушка, что ж ты натворила-то! Объяснялись долго и как-то клочками, урывками. То младенец в люльке разревется, то малышня прибежит. ― Ох, да что там, ты на меня-то больше не гляди, меня не сёдня ― завтра кликнут к Четверым на суд, уж как-нить дотяну. Лишь бы у тебя все сложилось, остальное-то ― ерунда. Да только ты и мою помощь ерундой оборачиваешь! ― втолковывала Дубыниха. Всего, что произошло на веттысовом подворье, она не знала, и дочь скорее откусила бы себе язык, чем стала унижаться. И без того слишком многое занозами застряло в памяти. ― Ишь, собралась! Тебя туда еще не звали, ― заворчала Рогбора. Дожить почти до четырех десятков, как мать, ― уже большая удача, но куда это годится-то ― хоронить себя раньше времени? Пускай и на словах. ― Чё, хошь накликать? Так накличешь. Будешь так говорить ― имей в виду, останусь тут! Чтоб за тобой приглядывать. А то ишь... Мать резко обернулась от печи: ― Не вздумай. Залесье велико, а мир и того боле. Мало, что ль, тебе в нем места? ― А чё? ― удивилась Рогбора не столько словам, сколько непривычному жесткому тону. ― Буду нашим помогать ― чего плохого? Или вон ― пойду батрачкой на хозяйские поля. Или молотобойцем к Вторушиному бате. Думаешь, хороший с меня получится молотобоец? ― она картинно сжала кулак. ― У Вторушиного бати давным-давно сам Вторуша ― молотобоец, ― осекла мать. ― Да ну? Этот дрищ? ― Рогбора подняла один палец, изображая приятеля, и без злости усмехнулась. ― Да-а, с таким мне не тягаться. Ну, значит, разживемся плоскодонкой, буду рыбачить вместе со всеми на озере! Уж как-нить, да выкрутимся. Это ведь от чужих не дождешься ничего хорошего, а здесь-то все свои! И своих община не бросает. Иногда ― обычно возвращаясь после долгой отлучки ― Рогбора и вправду подумывала: а не остаться ли в Бородулях насовсем? Ведь ничего лучше она за семь лет так нигде и не нашла. Мать, вытирая руки тряпицей, медленно подошла к столу, к дочери. ― А как же служба? Как же ты станешь десятником, коли осядешь тут, Рогборушка? ― уже мягче напомнила она. Дочь отвела взгляд. Пару мгновений помолчала, ковыряя ногтем угол столешницы и внимательно за этим следя. ― Да я и там никогда не стану. ― Ну по́лно, по́лно! Не клепи напраслину. А кто у бранна до благодарственного перстенька дослужился? А кто аж цельных четыре грамотки насобирал? Рогбора, не поднимая глаз, скривилась. Разве теперь, увидев, даже почти пощупав совсем иную жизнь, и честь, и службу, можно говорить о своих прошлых «подвигах» всерьез? Вот если бы перстенек был от Неждана Гудимыча, грамотка ― от веттыса Борового, вот тогда да-а! «Верному служаке Рогбору Дубову за сотню обневоленных и десяток примученных должников», ― представилось вдруг так ярко, что она едва не сплюнула от злости, но вовремя спохватилась ― дома ж как-никак. ― Ну ничё. Ничё, ― натужно сглотнув, процедила она то ли матери, то ли себе, то ли воображаемому веттысу с его паскудной грамоткой. ― Разберемся. Какая-никакая работа найдется. Раньше ж находилась! Мож, и вовсе уйду на Гремячку, на волоки⁴. Только там от Бородуль далековато... ― Рогбора вопросительно взглянула на мать, и та мигом закивала: ― Вот-вот! Всё лучше, чем здесь, ― да так порывисто, что даже немножко обидно. Будто спровадить хочет. Ну точно же хочет! Рогбора сощурилась, выпрямляясь на лавке: ― А ты уже куда угодно готова меня услать, да? Лишь бы отседа подальше? Мать, если мне не будут рады в Бородулях, так и скажи. Не будут? ― Да что ты! ― всплеснула та руками. ― Что ты, Рогборушка! Конечно рады, только рады! Просто… Ты ведь сама через пару зим тут волком взвоешь. На стенку полезешь. Убежишь. Не для тебя такая жизнь, Рогборушка, да и отвыкла ты от нее, давным-давно отвыкла… Выбравшись из-за стола, она неуклюже обняла мать за поникшие плечи. Надо было что-то сказать ― извиниться за резкость, наверное, но в речах Рогбора никогда не была сильна, особливо в такие моменты. Стояла, молчала да почему-то думала: а сколько зим прошло с тех пор, как сама Рогбора едва доставала матери до плеча, а не наоборот? Даже попыталась сосчитать. Но осеклась, заметив странное, и, не веря глазам, бесцеремонно оттянула воротник Дубынихи. Там, с правой стороны, темнела подживающая невольничья метка.***
― Да-а, ить вовремя Рогня явилась ― чисто почуяла, что Дубыниха послезавтрего от нас до хозяина уедет. Что деется-то, а, что деется! ― вздыхала бабуля, следя, как невестка стирает крошки со стола. За ужином только об этом и болтали, но бабка давно была туговата и на ухо, и на голову, потому даже если что и слышала ― всё мигом забывала. А внимания хотела. ― Что деется, Вторуш! Внучок Вторуша, молотобоец из единственной на три деревни кузницы, устало откликнулся: ― Чуяла-то, может, и чуяла, да не знала. ― Почему-то его, в юности дружившего с Рогней, каждый в семье считал знатоком в нынешней неурядице Дубовых. Хотя что он мог знать больше прочих? ― Остреви́ца ей, знать, нашептала, ― старушка многозначительно подняла узловатый палец. ― Или Ро́драг. А, Вторуш? Остревица или Родраг? ― Наверно Родраг. Но ей что-то опять не понравилось. ― Ох ты ж, ох ты ж. А ить Рогня-то ― это, часом, не та, не зеленая? Разве ж Четверо помесков принимают, а, Вторуш? Куда бы от нее сбежать? Бабулю Вторак любил и уважал, но не в те моменты, когда все тело ломит после трудового дня, а она жаждет обсудить то же самое, о чем весь вечер судачила не только вся семья кузнеца, но и, поди, вся деревня. Наскоро придумав что-то про якобы незатушенные угли, он выскользнул из дома и побрел их «проверять». Над пригорком еще светилась узкая полоса, блёкло-голубая, почти бесцветная, как бабулины глаза, но над озером уже блестели колючие звезды. Ветер дул с воды прохладой, лениво перегавкивались псы. Кузница чернела неподалеку ― сто шагов, не больше, но Вторак не торопился их пройти. Спокойствие и прохлада летней ночи казались стократ приятнее, чем кривотолки о Рогне в душной избе. Сдалась им эта Рогня. С тех пор, как она вернулась с первой благодарственной грамоткой, Вторак не очень-то любил о ней говорить и даже вспоминать. Подумаешь ― грамотка! Да он, если б захотел уехать из Бородулей, уже к зиме заимел бы не меньше трех! Подумаешь ― достижение! Всего-то и надо ― уехать. Но он так и не собрался. А Рогня возвращалась то уже с двумя грамотками, то даже с перстеньком... Теперь она вернулась с проблемами, но Вторак, вопреки своим же ожиданиям, не ощутил злорадства. И почему-то было неприятно слышать, как чужое горе полощут и полощут в разговоре, что усердные бабы ― портки. Он помнил, как Дубыниха недавно отбыла с подводой в город, но не знал зачем. Вроде бы к родне какой-то. Помнил, что подвода вернулась следующим вечером, а Дубыниха ― только через седмицу, пешком из соседней деревни. Уж как она там добиралась ― это, поди, только бабы с девками знали ― они же завсегда всё вызнаю́т. А вот когда через пару дней деревенский староста, краснея и потея, пришел к Дубынихе вместе с важным господским приказчиком, это запомнилось всем. Приказчик, сухо щелкая костяшками счет, перевел дни отлучки сначала в дни отработки, а после и в устенцы́. Эту сумму потом пересказывали друг другу только шепотом, на ухо, чтобы ― чем Бездна не шутит! ― и себе не накликать столько же долгов. Кто-то для острастки брякнул, что половина Бородулей стоила бы меньше, но никто из селян не знал, так ли это на самом деле. Столь непомерная сумма с трудом умещалась даже в головах и наверняка не влезла бы ни в одну суму, а то и ни в одну телегу. Выход для Дубынихи напрашивался один ― идти в за́купы да отрабатывать. Разделаешься с долгом, можно ведь и в общину вернуться... Но она почему-то не захотела. И за оговоренные деньги продалась господину насовсем ― в холопки, в рабыни. ― Ить ясно же, ― прошамкала тогда бабуля, дослушав пересказ. ― Коль помрет закупно́й ― так Рогне дорабатывать. А коли холопкой помрет ― так никто энту Рогню и ноготком не тронет. И если догадалась даже бабуля, то уж Рогбора-то наверняка тоже всё поняла. И Вторуше было очень неуютно представлять себя на ее месте. Нет уж! В Бездну такое, в Бездну. Вдыхая ночную свежесть и нога за ногу дойдя почти до самой кузницы, он вдруг насторожился. В окошке и впрямь отблескивал свет, хотя Вторак мог головой поручиться, что всё, уходя, потушил. Батя вернулся? Но он первым лег спать. Чужак? Тогда почему не брешет Уголек? Свои? Но что им тут надо? Сделав на пути крюк и подобрав дрын поухватистее, Вторак осторожно толкнул незапертую дверь. Она ведь только снаружи на засов и закрывалась ― в Бородулях не от кого городиться ― и сейчас этот засов был отодвинут. Внутри кто-то пыхтел, кряхтел и возился, порой то ли постукивая, то ли позвякивая. Вор? А чем это изнутри пахнет ― никак брагой? Не зная, что и думать, Вторак бесшумно пробрался дальше ― уж он-то знал, что где стоит, чтобы не спотыкаться! ― и опешил, в тусклом свете лучины разглядев ночного гостя. Неподалеку от наковальни сгорбилась такая широченная спина, что на миг он даже пожалел, что полез сюда один, без дядьки и бати, и только потом сообразил: ― Рогня?! Ты чего здесь? Она быстро обернулась, и от ее располосованного тенями лица почему-то стало еще страшнее: вокруг рта на коже, кажущейся в полутьме совсем нечеловеческой, зеленой, чернело что-то размазанное и непонятное. Дреянка перебежала взглядом со Вторуши на дрын и в знак добрых намерений подняла левую руку. ― Я ж не со злом, ― сказала странным, но не пьяным голосом. ― Того... Не хотела вам мешать. Решила сама. А раз пришел, то пособи, а? ― и правой протянула ему маленькие клещи-плоскогубцы. ― Чего? ― вытаращился тот. ― Зачем? Рогня молча оскалилась: внизу между завидных зубищ темнела дыра шириной в два пальца, она же и сочилась чем-то черным и блестящим. ― Сдурела?! ― воскликнул Вторак, выхватывая клещи. ― Да ты ж себе всю челюсть разворотишь! Ты надралась, что ли, в дымину?! ― Обижа-аешь. ― Дреянка взяла с наковальни перемазанную тряпку и вытерла лицо. Приятель только сейчас заметил, как дрожат у нее руки. ― Это типа от заразы ― ну, костоправ болтал... Да Бездна с ним! Пособишь? Будь другом, а. Еще вот этот вот, ― и постучала себя по правому нижнему клыку. ― Один. ― Один? Да этим тока по три за раз можно драть! ― он потряс инструментом, до сих пор не понимая, что происходит, но на всякий случай не желая в это ввязываться. ― Да ну и хер с ними! ― сорвалась и Рогня. ― Рви! Всё равно к осени новые вырастут! И выросли. Новые, длинные, дреяньи.