Mockingbird
6 апреля 2012 г., 17:40
***
У меня в саду живет пересмешник. Маленькая серая птичка. Он умеет подражать голосам и звукам, он поет всю ночь. Он мне надоел.
Он живет на кусте белых роз. Я ненавижу эти розы. Они всегда напоминают о тебе, папа.
Hush little baby, don't say a word,
Papa's gonna buy you a mockingbird.
Я долго буду помнить твой уверенный шаг, приглушенный ковровой дорожкой в коридоре. И голос. Ты поешь. Ты всегда поешь, когда идешь ко мне. Ты поешь колыбельную пересмешника, и птичка за окном затыкается. Впервые за день.
Это испуганное молчание нервирует, гложет холодящим спину ожиданием, растекается страхом. Я знаю, что будет, когда ты войдешь. Ты всегда поешь, когда готовишь мне сюрприз. Всегда «Пересмешника». И я сжимаюсь в комок на кровати, пытаясь закрыться подушкой. Я боюсь тебя. До истерики, до тошноты, до нервных слез и спазмов в горле. Я знаю, что будет дальше.
And if that mockingbird won't sing,
Papa's gonna buy you a diamond ring…
О, да! Ты купил мне колечко. С бриллиантом, как в песне. Даже с целой россыпью камней. И я не могу его снять, только если шею перерубить. Золотой обод сдавливает, если пытаться его снять, не дает дышать, но я к нему, в конце концов, привык.
Тебе нравится меня наряжать, нравится дарить мне украшения, только твои подарки всегда пугают меня.
Помнишь, папа, как ты первый раз подарил мне серьги? Я прекрасно помню – это был мой шестнадцатый день рожденья.
Ты пришел слегка пьяный, ты улыбался, в руках был красивый пакет с бантом. Я вышел тебе навстречу, еще ничего не подозревая. Сказал, что днем ходил со школьными друзьями в бар на Одиннадцатой улице, рассказывал, как мы веселились, как задували свечи на торте, рассказывал про подарки, а потом подавился собственными словами. У тебя тяжелая рука, папа. Синяк не сходил у меня со скулы еще неделю, но это потом, а тогда ты схватил меня за волосы и потащил в комнату. Было больно и мне казалось, что ты вырвешь мне волосы, оказывается это и сравниться не может с тем, когда по живому прокалывают соски. Два крика, две серьги с бусинами гранатов на подвесках. Четыре струйки крови и жар от коньяка, который ты в меня потом залил. Было жарко, было больно. Ты проколол такие чувствительные части тела, что невольно возбудился, а ты смотрел на меня ерзающего, пытающегося прикрыться и улыбался. Потом поцеловал. И поцелуй постепенно перетек в сладкую ночь, из которой не хотелось вырываться. Ты стал моим первым, папа. Я любил тебя.
Но «Пересмешника» до сих пор ненавижу.
And if that diamond ring turns to brass,
Papa's gonna buy you a looking glass.
Я думал, больше никогда не будет больно, но я ошибался. Тебе нравилось прибавлять украшения в моем теле. Ты сам проколол мне уши. Семнадцать раз, папа. Ты пробил мне язык. Тебе нравилось, трахать меня в рот, заполненный распухшим языком. Я хрипел, задыхался, выл, когда серьга резко дергалась в сторону в еще свежем канале. Но тебе ведь нравилось, как я мог отказать? Каждый пирсинг - это событие без даты. Тебе просто хотелось. Тебе нравилось, когда свежие проколы по мне отдавались болью, нравилось, как я кричу в процессе миниоперации. Однажды ты проколол мне член, в трех местах. Головка – кольцо, тело – изогнутая штанга, промежность… Тебе нравилось опутывать мой набухший член цепочками, переплетать их с пирсингами, тянуть, видеть, как они впиваются, как я скулю и прошу прекратить.
За то, что я позволил поцеловать себя другому – ты купил мне этот чертов ошейник. Но я ведь столько раз говорил, что люблю тебя, папа! Неужели ты не слышал?! Тогда я начал специально тебя злить: задерживался, не ночевал дома, выкидывал телефон. С тела перестали сходить следы побоев, синяки были нормой жизни.
And if that looking glass gets broke,
Papa's gonna buy you a billy goat.
В ту ночь пел пересмешник. Я был мертвецки пьян, дурманяще пахли розы….
Он тискал меня, прислонив к покатой крыше земляного подвала, остывшее за вечер дерево так резко контрастировало с его кожей. От него пахло марихуаной, я не помнил его имени – то ли Джо, то ли Джек. У него был воспалено-горячий язык, жесткие прохладные руки… Он вбивался в меня с таким остервенением, что мне приходилось кусать его плечо, чтобы не орать от того пьяного кайфа. Так, наверное, дерут дешевых шлюх в подворотнях, но мне было все равно. Мне нравилось. На шее горели бурые пятна засосов и следы его зубов, в спину впивались занозы, а он тискал мою задницу, порыкивая, какой я куколка. Плевать. Мне было так хорошо, что я забыл, что ты можешь услышать, увидеть… Я не видел, как ты вырос за его спиной, но когда поймал твой бешеный взгляд - кончил, оглашая округу криком.
Я думал, ты убьешь меня. Ты бил не щадя, ломал так, что я орал от боли и захлебывался в слезах. Какой контраст, после выматывающего оргазма - твои кулаки. Ты говорил, боль может стать наслаждением, не раз говорил. Но нет, она никогда не станет… Я провел полгода в гипсе. Сломанная в пяти местах рука, три сломанных ребра, вывих шеи, сотрясение мозга, сломанная челюсть, перелом тазовой кости. Синяков и внутренних кровотечений не сосчитать. В больнице ты сказал, что я упал с лестницы. Интересно с какой? Но одно я понял за те полгода – тебе нравится моя беспомощность.
Ты готов часами сидеть у моей постели, кормить через катетер, обмывать, ухаживать. Ты безумно любишь расчесывать мои волосы, пропускать их сквозь пальцы. Говоришь, они похожи на пшеничное поле. Я же их ненавижу – тяжелые, свивающиеся в крупные локоны, густые, длинные. Ты заставил меня их отрастить. С самого детства запрещал стричь. Ты любишь копаться в них, причесывать, убирать в замысловатые прически. И всегда поешь. Поет и пересмешник.
And if that billy goat won't pull,
Papa's gonna buy you a cart and bull.
А потом мне исполнилось восемнадцать. Ты решил мне сделать особый подарок. Никогда не забуду свой истошный вой, надорванные связки и алые от крови простыни.
Папа, ты всегда был такой затейник. Ты распял меня на кровати, ты вырезал на моем теле. Срезал тонкие полоски кожи, покрывая филигранной вязью тело. О, какая это была боль! Каждая новая полоска свивающимся окровавленным червем представала меня перед моими глазами. С такой любовью сжимали их твои пальцы. И это была передышка, мигрень в висках была блаженством. А потом снова вспышка боли, когда ты снимаешь очередной лоскут. И мои вопли тонут в пении проклятой птицы.
Месяц я валялся пластом. Ты приходил, меня повязки, но иногда когда тобой овладевало желание, и ты насиловал меня, сдирал кровавые корки, рвал меня изнутри, а потом оставлял биться в бессильных слезах. Иногда утешал.
- Ну, тише, маленький, все будет хорошо. Папа любит тебя. Папа не даст тебе уйти, как сделала это твоя сучка-мать. Она бросила нас. Но папа рядом, папа с тобой.
Я слышал твой шепот ─ фанатично-ласковый, обманчиво-заботливый. Слышал, но не понимал, а когда понял – могло стать поздно.
And if that cart and bull turn over,
Papa's gonna buy you a dog named Rover.
… Сижу в подушках, беспомощный, как младенец. Бесполый пупс, спеленатая в плену усеченной плоти душа. Лучше бы убил меня, чем так мучить. А ты стоишь позади, в руках мелькает черепаховый гребень. Я смотрю в зеркало, и по щекам текут слезы. Что ты со мной сделал? Зачем? За что? За то, что я тебя любил? Своей странной, ужасающей заботой ты превратил меня в растение. Так розам подрезают шипы и стебли, чтобы поставить в вазу. Не зря ведь ты вырезал на моем теле восемнадцать роз. Их стебли опоясывали все мое тело. И ты их подрезал. Я знаю, я видел, чувствовал, как ты отсекаешь от меня куски плоти. Цветок в вазе не может быть украден. Цветок в вазе не может уйти. А я могу лишь шевелить головой, глядя на собственное уродство.
Ты грустно улыбаешься. Пересмешник поет.
And if that dog named Rover won't bark,
Papa's gonna buy you a horse and cart.
Ты сказал, что у тебя есть последний подарок. Я устало прикрываю глаза. Лучшим подарком станет пуля в висок, но у тебя другие планы. Ты берешь меня на руки, так, как носят новорожденных. Ты несешь меня и поешь.
Коридоры опоясывают дом, мы спускаемся в подвал. Говоришь:
- Все цветы увядают, маленький.
Я слышу стук твоего сердца, слышу, как резко и прерывисто вырывается из груди твое дыхание. Короткое восходждение, и округлой конечности туловища касается что-то холодное, мокрое. Оно раздражало, распахиваю глаза и… ухаю в бездну. Перед глазами что-то желтовато-мутное, отвратительная жидкость лезет в нос, забивается в уши.
Хочу всплыть. Но ни рук, ни ног, и только пшеничные космы щупальцами шевелятся вокруг. Сейчас я почти ощущаю свои отсутствующие конечности, до зуда в купированных суставах! Мне бы только всплеск руками, только бы вытолкнуть себя из этой жижи. И только плечи спазматично дергаются, и слезы в глазах. Там, за толщею жидкости и стекла стоишь ты. В твоих глазах такая грусть, такая боль. Что же ты делаешь? Меня тянет ко дну этой проклятой колбы, распахиваю рот, и в него тут же льется что-то с привкусом спирта и других химикатов. Так вот, значит, как ты хранишь свои цветы.
А ты стоишь. Ты поешь. Колыбельную. Пересмешника. И я читаю по твоим губам последние строки:
And if that horse and cart fall down,
You'll still be the sweetest little baby in town!..
И просыпаюсь. С диким воплем вырываясь из вязкого, реалистичного сна. Выпадаю на мокрые от пота простыни, путаюсь, кричу, гляжу на покрытые шипастыми шрамами, трясущиеся руки. Слышу твои шаги, приглушенные ковровой дорожкой в коридоре.
Нет, папа, сегодня не будет «Пересмешника», под моей подушкой сухой розовый прут…
***
У меня в саду живет пересмешник. Маленькая серая птичка. Он умеет подражать голосам и звукам, он поет всю ночь. Он мне надоел.
Он живет на кусте белых роз. Там под ними немного просела земля, но ничего - я сегодня заровняю. Я ненавижу эти розы. Они всегда будут напоминать о тебе, папа. Но сегодня я тебе спою, только… Тшшш…
Hush, sweet papa, dying doesn't hurt
On a rosebush sings a mockingbird…