Оттенки чёрного

NC-17
Завершён
60
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
259 страниц, 159 291 слово, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
60 Нравится 48 Отзывы 13 В сборник

Глава 5: Огни на озере

Настройки

[Отец, почему ты бросил меня здесь, В этих водах? И отец, почему ты оставил меня здесь, В этих глубоких водах? Отец, здесь становится темнее, словно пролетают годы. И отец, я шепот над этим озером, Озеро в огнях.] © Swallow The Sun - Lights On The Lake _____________­______­___________

Животные тоже страдают различными расстройствами, но только у человека болезнь может превратиться в способ бытия. И это говорю вам я, Минерва Вильсон - невротик, человек с маниакальной депрессией, с алкоголической зависимостью, опытами в каннибализме, наркомании и некрофилии, убийца и мазохист. Во всяком случае, именно так бы классифицировали мои психические расстройства, пройди я определённые тесты в соответствующих отделениях государственных, или приватных госпиталей. Больна ли я? Да, я больна. У меня раздвоение личности, меня преследуют дошедшие до точки наваждения галлюцинации, я убиваю людей и потрошу их как скот. С точки зрения психологов и общественности я больна, безумна, неадекватна, назовите это как хотите, я представляю опасность для общества и для себя самой. Но я не считаю себя больной. Это не значит, что я отрекаюсь от того, что у меня действительно могут быть проблемы с психикой, ибо это лишь утвердит вышеуказанное. Нет, просто я придерживаюсь нигилистических взглядов, а относительна и абстрактна. И с точки зрения нигилиста мы все больны, все поголовно. Нашей душевной болезнью может быть и любовь, ибо она бьёт по двум основным физическим и психическим точкам человеческого существа: по гормонам и по голове. Любовь не что иное, как смесь химии и физики, и исходит она далеко не из сердца, как все полагают, и которое стало символом этого чувства, а из определённого отделения головного мозга, от нервных окончаний и по возможности из низа живота. Именно голова контролирует все эти иллюзии, воспоминания и страх одиночества, который держит нас рядом с " возлюбленным ". Ничего нравственного и возвышенного в этом чувстве нет, ибо за него отвечает ни какая-то там душа, а мозг, который если повредить в конкретном месте, тут же сотрёт это " мощное, незабываемое " ощущение, словно карандашные наброски ластиком. Нашей душевной болезнью может быть и искусство, поскольку творящие его люди частенько при его создании впадают в такое состояние, в котором творят образы сродни образам " конченых " пациентов психиатрической больницы. Нашей душевной болезнью может быть и вера, поскольку сама вера является добровольным отказом от понимания и логических выводов. Нашей душевной болезнью могут быть и сами чувства, поскольку все от а до я, все поголовно эмоции от горя и ярости до радости и влюблённости - не более чем психическое раздражение, убивающее наши нервные клетки. Все курильщики - больные люди, они знают, что курение их убьёт, но всё равно, с*ка, курят. Потенциальные самоубийцы. Все филантропы - больные люди, они одержимы идеей помочь ближнему своему, при которой с самым спокойным видом забивают на главное из всех животных и человеческих инстинктов - инстинкт самосохранения, иначе оставили бы свои деньги себе на собственные нужды. Все, кто занимается самореализацией - больные люди, они хотят доказать миру и самим себе, что не ч*ошники, поэтому годами ходят в те же самые спортивные клубы, где качают мышцы и вырабатывают идеальную растяжку, издеваясь над собственным телом. Все школьники и студенты - больные люди, они давятся, чуть ли не запихивают себе в глотку учебники, не хотят учиться, но учатся, из года в год получая стрессы и насилуя собственные нервы и психику нахрен не нужными им знаниями, чью бесполезность осознают абсолютно точно. И ради чего? Ради того, чтобы получить потом высокооплачиваемую работу, которую с большей вероятностью будут исполнять с тем же " энтузиазм " ради денег, которые потом потратят на бессмысленные вещи, что назовут дорогими сердцу и определяющими их как личность, и на те же самые сигареты. А теперь рассказываю, как выглядит нормальный человек: во-первых он ни х*ра не чувствует, он не умеет любить, он не уважает авторитетов, не видит осмысленности в человеческой жизни, ему на*ер не нужны красивые вещи и становление, сигареты и алкоголь, он не насилует себя развитием физических и когнитивных качеств и исполняет только основные процессы, продлевающие его жизненные функции - ест, спит, справляет естественную нужду и утоляет потребность своих гормонов сексом и руководством. И, как правило, такой человек сидит в психушке. Как сказала одна мудрая личность, в одержимости больных заявляет о себе доведённая до абсурда одержимость здоровых. И как говорю я, мы все ё*нутые. Причём окончательно и бесповоротно. Такова точка зрения нигилиста. Такова моя точка зрения. Жизнь не имеет смысла, и все мы бессмысленные непостоянные глупые существа со скудными воспоминаниями и потрясающим даром саморазрушения. Все мы знаем, что такое хорошо и что такое плохо, ибо понятия о зле и добре в нас вбили с детства. Но возьмём такую ситуацию: убивать плохо, но если ты убьёшь плохо дяденьку-диктатора, сгубившего миллионы человеческих жизней, тебя назовут хорошим. И всё же убийство продолжает оставаться убийством. Тупик. Одиночки считают, что одиночество - это искусство. И, тем не менее, в Нью-Йорке так же, как и на Новой Гвинее, люди цепенеют от страха перед одиночеством и покинутостью. По одному из древнейших индийских мифов Создатель вызвал мир из небытия только лишь потому, что чувствовал себя одиноким. А американские учебники психиатрии тем временем квалифицируют отшельничество как форму психического расстройства. Мы боимся конца света, ибо верим в древних Майя, которые предсказали конец света 21 декабря 2012 года и которые в свою очередь верили в бога кукурузы по имени Ах Мун. При этом порой мы ждём восстания роботов или зомби-апокалипсиса,­ просто надеясь, что станет повеселее. В Древней Греции люди считали, что мысли - это приказы свыше. Если в голову древнего грека приходила какая-то мысль, он был уверен, что её ниспослали боги. Какой-то конкретный бог или богиня. Аполлон говорил человеку, что нужно быть храбрым. Афина - что нужно влюбиться. Теперь же люди слышат рекламу картофельных чипсов со сметаной и бросаются их покупать; но это теперь называется свободой выбора. Мы любим наших друзей, и поэтому нам абсолютно всё равно, отчего они сдохнут - от передоза, цирроза печени, автокатастрофы или драки в ресторане. На то они и друзья, чтобы о них не думать ничего плохо. Мы считаем, что время - хреновый доктор, и потому изобрели виски. А когда виски превращают нас в алкоголиков, заявляем, что физической зависимости от алкоголя не существует и что физическую зависимость вызывает скорее уж еда, поскольку это потребность желудка, в то время, как алкоголь потребность души. Нас прикалывают фильмы ужасов, где какой-то чувак с бензопилой заживо распиливает свою жертву пополам, но стоит в новостях показать убийцу, проделавшего то же самое с какой-то школьницей, как мы начинаем ужасаться, осуждать его и желать ему смерти, или хотя бы пожизненного срока. При этом при таких пожеланиях мы считаем уё*ком его, а себя серафимами с нимбами вокруг наших светлых головушек. Головушек с памятью, похожей на огромных трёхстворчатый шкаф, где всё доверху заполнено лишними знаниями, пустыми воспоминаниями, бредовыми мыслями и где отыскать что-то действительно важное тупо нереально. Мы прекрасно осознаём, как выглядит безумец, но при этом нормальный семейный человек, который каждый день ходит на работу и ответственно относиться к своим обязанностям, мало чем отличается для нас от самого чокнутого психопата. Мы обсуждаем всех своих знакомых при жизни, но как только те подохнут, начинаем говорить о них только хорошее, ибо эта традиция, и поскольку об умерших либо хорошо, либо вообще никак. Ну, в таком случае я официально заявляю, чтобы я больше не слышала дурных слов о Гитлере, с*ки лицемерные! В конечном итоге из всего вышеперечисленного исходит, что наш мир ничто, ничто и мы сами. В этом мире ноль смысла, ноль смысла в нас самих. И, вероятно, услышав эти мои размышления, квалифицированные психологи признали бы меня невменяемой и неадекватной и поставили какой-нибудь красноречивый диагноз. Да-да, те самые психологи, которые сидят в своих кабинетах в кожаных креслах и пьют кофе, что на самом деле отвратительно на вкус и пагубно влияет на работу сердца, курят сигареты, которые вызывают у них кашель и пагубно влияют на работу дыхательной системы, поскольку убивают лёгкие, после университетов, где насиловали свою нервную и психическую системы, давясь знаниями и переживая об экзаменах, с сертификатом или дипломом на стене ( это обязательно, поскольку хотят продемонстрировать, что самореализация прошла успешно ), в окружении вещей, которые неимоверно ценны для них по той простой причине, что они на них столько корячились и вбухали в них столько денег, а дома их ждут любимые, пагубно сказывающиеся на всё те же нервную и психическую системы, которые вызывают у них преступные и развратные мысли и желания. Однако, не смотря на всё то, чем бы эти люди могли охарактеризовать моё расстройство поведения и мышления, помутнение рассудка и нервные заболевания, лично я своим первым и самым главным недостатком считала всегда склонность гробить своё здоровье самостоятельно с удовольствием. Так я однажды наткнулась на парнишку, который оказался куда более опасным ядом, чем водка и табак, и теперь даже после его смерти пытаюсь удержать наши во всех смыслах мёртвые отношения, хороня между тем живые с людьми из настоящего, с людьми из плоти и крови, с людьми такими как Фран и моя семья, которые, несмотря на всё, хотели мне помочь и для которых я по какой-то непонятной мне причине очевидно что-то значила. Ах, принц, мой милый, любимый, сказочный принц, ты ведь сейчас здесь? Ты ведь во мне, ты слышишь меня, слышишь мои мысли, видишь моими глазами, живёшь моим сердцем? Тогда ответь, молю тебя, ответь, почему я решительно не могу оставить тех, кто оставил меня, почему?... Я помню то время, когда не видела Бельфегора полтора года. 18 месяцев, 78,2 недели, 547,5 дней, 788400 минут, 47304000 секунд! Сейчас эта цифра ассоциируется у меня с тем временем, когда моя тоска по Потрошителю была так сильна, что каждый день для меня тянулся как три года, ведь я даже наносекунды, проведённые без него, замечала. Тогда, через некоторое время после того, как мы убили целую семью, он уехал в Прагу. Изначально то должен был быть только сезон заданий по Чешской Республике и Словакии, но растянулся он на целых полтора года. Я помню, как он сообщил мне об этом. Тогда между нами уже чувствовалась некая яма, точной глубины которой я ещё не знала, но только осознавала, что появилась она после той истерики, которая охватила меня в доме убитой нами семьи. Я не понимала, откуда она взялась, но лишь ощущала, как тишина, некогда возникавшая между нами и которая не вызывала во мне никаких опасений, стала появляться чаще и начала меня пугать. Раньше я чувствовала его, как звуки собственного сердца, и прислушивалась к нему, но потом его словно вырезали из моей груди и посадили в чьё-то чужое тело, словно донорский орган. А затем он сказал мне, что должен ехать в Прагу. Он не пришёл поговорить об этом с глазу на глаз, просто позвонил и после нескольких сухих фраз и вопросов о моём самочувствии, которое, как мне чудилось, его совсем не интересовало, сообщил эту новость. - Ты, может, заедешь всё-таки? Такие вопросы не решаются по телефону, - предложила я, но в ответ получила всё такой же отсутствующий тон голоса и слова, словно читаемые с бумаги, которые он записал заранее: - Это не вопрос, это факт. И у меня самолёт сегодня вечером, так что мне надо подготовиться... - Постой, а меня об этом предупредить раньше ты не подумал? - перебила я его на полуслове, хоть и отлично осознавала, как ему это не нравится, и что могу так нечаянно спровоцировать ссору. - Зачем? - однако, он никак не отреагировал. - Ну, мне ведь тоже собраться надо, чтобы поехать с тобой. Надо было заранее предупредить Демьяна, чтобы он на какое-то время перевёл меня в пражскую организацию, и... постой. А ты вообще заказал мне билет? - я запнулась, и неприятное подозрение дыханием мороза прошлось по моей коже. - Да, заказал. Я заеду за тобой вечером, - опять ноль реакции. - Постой. Во сколько заедешь? - хотела уточнить я, но он уже повесил трубку. Мне следовало бы перезвонить. Следовало бы позвонить в Варию, или в аэропорт, чтобы узнать, во сколько отлетает самолёт, но, не желая вызвать раздражение в нём, поскольку было видно, что он пребывал в не самом лучшем расположении духа, я просто поверила ему на слово. Поверила на слово, и первое, что сделала, это сходила в ближайший книжный магазин за чешско-русским разговорником, залезла в интернет, чтобы посмотреть достопримечательности Праги и выписать на листочек те, которые хотела бы посетить. После чего, нервничая, что могу не успеть к его приходу, стащила со шкафа единственный старенький чемодан, которым не пользовалась с тех пор, как переехала в Рим, запоздало подумав о приобретение нового, покидала туда всё необходимое, и к шести часам вечера, разобравшись со всеми домашними делами, которые стоило бы решить перед отъездом, решив позвонить на работу уже из Праги, села на заправленную без малейшей складочки постель у себя в комнате, словно студент, готовящийся, пока его имя объявят на экзамене, сложила руки у себя на коленях, выпрямилась и стала ждать его звонка. Время от времени я поглядывала на часы. Шесть-десять, шесть-двадцать, шесть-тридцать... Я пошла в ванную, чтобы поправить причёску и макияж, после чего позвонила Бельфегору. На звонок он не ответил, потому решив, что занят, или не слышит его, села обратно на кровать и продолжила ждать. Но чем дольше я ждала, чем сильнее начинала понимать, что ни сегодня, ни завтра, ни в ближайшее время не быть мне рядом с ним в Праге. Часы не стояли на месте, и я продолжила их проверять. Когда последний раз я взглянула на циферблат на своём мобильнике, электронные циферки показали мне без десяти восемь. Потом, перестав сидеть так, словно в любой момент я была готова подорваться с места и ехать в аэропорт, я легла на бок, и, слыша собственное дыхание, продолжила смотреть вперёд, мысленно рисуя себя картинку того, что он вот-вот придёт, что вот-вот объявиться в моей спальне, усмехнётся и издевательски спросит: " Ши-ши-ши, ты что, издеваешься? У нас самолёт скоро вылетает, а она вздремнуть прилегла! " И постепенно я действительно уснула. Проснувшись, я оказалась уже в сплошной темноте. А, взглянув, который час и обнаружив, что уже десять вечера, резко встала с постели, растрёпанная и с гудящей головой и, позвонив ещё раз Бельфегору, услышав в ответ, что абонент недоступен и т.д., и, решив не звонить в аэропорт, заказала себе такси и сама приехала туда, забежав в помещение со совершенно обезумевшим видом и сразу ринувшись узнать об отлёте самолёта. Правда оказалась неутешительной, поскольку тот отлетел ровно в восемь вечера. Уже начиная договариваться о резервации билетов на следующий рейс до Праги, женщина, которая приняла мой паспорт и, разок взглянув на меня, вытащила откуда-то тонкий конвертик и передала его мне: - Молодой человек, отлетевший на том рейсе, сказал, что вы появитесь, и велел передать это вам. В растерянности я приняла этот конверт, открыла его и вынула оттуда страничку теснённой дорогой бумаги, на которой почерком Бельфегора было написано всего два слова - " Не надо ". Вот так, всего два проклятых словца. Когда тебе больно, ты чувствуешь себя слабым. Когда тебе очень больно, ты чувствуешь злобу. Когда тебя раздирает от боли, тебе уже все равно. Так прошло время. Время, когда Бельфегор Каваллини исчез из моей жизни на полтора года. Сначала была слабость. Слабость эта проявлялась в том, что я стала много спать. Фактически обычная физическая потребность вроде сна превратилась для меня в хобби, заслонив собой моё скромное литературное творчество. Я больше не могла писать. Единственное, что я писала, это бесконечные письма в Прагу, на адрес, который узнала в Варии, и на которые так и не получала ответа, как и на свои звонки, ответом на которые была ежедневная безвкусная музыка длинных гудков. Поначалу это напугало меня, и я стала обращаться в Варию, обращаться с вопросами, всё ли с ним хорошо, как он долетел, как ему живётся в Чехии. Меня вполне успокоил бы ответ, что самолёт, на котором он улетел из Рима, потерпел крушение, что Бельфегор слёг с горячкой или ангиной, что он в бреду и в агонии от боли, что его посадили в тюрьму. Но как оказалось, Потрошитель был в добром здравии и качественно исполнял свои задания, что Занзас факсом высылал ему в Прагу из Рима. И тогда пришло осознание того, что его игнорированию нет оправдания, что тот старинный вид психического насилия, когда он не отвечал ни на мои звонки, ни на смс-ки, ни на письма, ни на мэйлы, он причинял мне добровольно, отказываясь идти со мной на контакт. И в то время, когда внутри меня кипела лава из невысказанных слов и не проявлённых эмоций, ни одну из своих мыслей мне не удавалось сложить в нечто конкретизированное и цельное, чтобы записать её; в голове у меня были сплошь радиопомехи, словно кто-то хорошенько приложился к ней кулаком. И тогда я начала просто убегать от реальности, от реальности, в которой его не было, принимая расслабляющие ванны и упиваясь тёплым молоком, напиваясь до бессознательного состояния и работая до полного физического изнеможения, отчего меня начинало клонить в сон и которому я уступала в первом же раунде, не желая с ним бороться. Я спала в разгар жаркого дня, когда от нагретых влажных салфеток в моей ванной комнате исходил прозрачный пар, спала, когда над городом стояло чистое, сверкающее утро, спала, когда ночью грохотал гром, и улица вскипала фонтанчиками чёрного серебра. Я спала у себя дома, спала в автобусе, припав лбом к грязному, вибрирующему стеклу, спала на лавочке, откинувшись на её неудобную, жёсткую спинку, спала в кинотеатре, как только выключался свет, и начинали крутить кино, спала в сауне, куда ходила " поправить здоровье ", спала всюду и всегда. Сны были для меня побегом от реальности, которую я не хотела знать без Бельфегора, и меня начало удивлять, что многие люди считают жизнь слишком короткой, чтобы спать более восьми часов в сутки - " столько всего надо успеть сделать! " - говорили они, и мои брови вздымались в удивлении. Что сделать? Работать, учиться, самосовершенствоваться? Разве они не понимают, что так же как и я за всеми этими лихорадочными занятиями и беготнёй за будущим стараются просто не замечать жизни? И что единственное, что отличало меня от них, так это то, что я выбрала более приятный и спокойный способ, как это сделать. Сон, всякий сон - это психоз. Со всем, что присуще психозу: смешиванием чувственных ощущений, безумием, абсурдом. Своего рода кратковременный психоз. Безвредный, начинающийся согласием человека и кончающийся по его воли пробуждением. Очищающий. Так, по крайней мере, утверждал Фрейд. А он был знаток этой сферы. Для меня возможность спать большую часть суток было словно благословение свыше. Была бы на то моя воля, и я бы впала в спячку на полгода как истинная черепаха, а потом проснулась бы, и в зависимости от того, был бы Бельфегор уже рядом со мной, начала бы бодрствовать, или уснула бы ещё на полгода. Потому что без него мне не оставалось ничего другого. Потому что единственное, что мне без него оставалось, это спать и вспоминать дни, когда мы были вместе. Воспоминания же в свою очередь как озеро призраков - раз погрузившись в него, на поверхность уже не всплывёшь. Просто не захочешь. Это, к слову сказать, и называется ностальгией. Так и получается, что женщины живут воспоминаниями о том, что сделали, а мужчины - о том, что не сделали, об упущенной возможности. Но время шло, и моя боль, которая, как и всякое искусство, стало проклятием для своего творца, не утихала, она стала только сильней. И тогда сон перестал помогать, от него у меня появились жуткие мигрени, а на смену моей слабости пришло другое чувство. Злость. Эта злость была всепоглощающей. Злыми стали и мои письма к Бельфегору. Раньше, когда я спала целые сутки, если мне не было чем заняться, если не вызывали по работе, они были точно урывком из на редкость слезливой драмы, где было просто не понятно, как при таком наборе печалей и неудач главный герой вообще живёт на белом свете. Но потом они стали злыми. Я обвиняла принца во всём, во всех своих, его и чужих несчастьях, перебрала все орфографические слова, подыскивая, как же мне его обозвать на сей раз, даже придумала байку о том, что у меня появился любовник, в котором я души не чаю, и насколько это было возможно в моих творческих возможностях, расписала, как я с ним счастлива и какой он хороший. Написала, глупо надеясь тем самым вызвать и его злость тоже. Но он никак не реагировал. Не знаю, звонил ли он в Варию, чтобы осведомиться, действительно ли это так, или не стал, но он так и не отписал мне, не позвонил. Знаете, бывают такие моменты, когда боль до того сильна, что начинаешь задыхаться. Ты задыхаешься, инстинктивно пытаешься справиться с удушьем и на миг забываешь о боли. Потом боишься возвращения удушья и благодаря этому можешь пережить горе. Со мной стало именно так. У меня открылась психосоматическая астма. Кислород мне заменила водка. С ней я снова могла дышать. Я больше не могла так много спать из-за непрекращающихся головных болей, и поэтому я как никогда возненавидела утра, когда мне приходилось просыпаться и как-то справляться со своими мыслями. Свою боль я превратила в философию. Всё, что не было трагическим, безнадёжным, душераздирающим, было абсурдно. А те люди, на чьих лицах я на улице замечала неподдельную радость и весёлость, стали для меня эталонами сарказма и идиотизма. Я ненавидела и их. Пару раз эта ненависть зашкаливала настолько, что я убивала их только потому, что они были счастливы и не разделяли моей меланхолии. Бельфегор не умер, он только игнорировал меня и не разговаривал со мной, не общался, но вела я себя так, будто он умер. Да что там лукавить, мне было бы проще сжиться с мыслью, что его не стало, чем, что он есть, но больше не желает быть рядом со мной. Так, во всяком случае, я тогда думала. По этой же причине, столько раз мысленно пробирая вплоть до того, что возьму с собой в дорогу и что надену на себя, я так и не побросала всё, как планировала, и не прилетала к нему в Прагу, чтобы рассказать обо всём, что накопилось внутри меня, ему в лицо. Астма тем временем переросла в стадию того, что я боялась, что задохнусь. Просыпалась от этого ночью и боялась. Я, впрочем, многого начала бояться. Иногда просто лежала ночью с открытыми глазами и тряслась от страха, не зная, чем он был вызван. Но сейчас понимаю, то был адреналин. Адреналином было и то, что я задыхалась, и моя злость, и мои мигрени. Слишком много адреналина. И тогда моя боль перешла в последнюю стадию, а злость пропала, её сменило новое чувство. Равнодушие. Знаете, бытует мнение, что больше всего люди кончают с собой в периоды депрессии. Это не так. Для того чтобы устроить суицид нужна энергия. Так что пойти на убийство скорее уж проще в периоде стресса, чем в периоде депрессии. В разгар депрессии ты совершенно вялый и тебе неохота даже перерезать себе вены. Ты ходишь или лежишь, будто в схватывающемся бетоне. Для депрессии характерны следующие симптомы: уныние, страх, стеснение в грудной клетке, вялость, временами перерастающая в оцепенение, ощущение бессмысленности жизни, погребальное настроение или равнодушие. В таком состоянии тебе не то, что жить не хочется, тебе даже умирать лень. По идеи, находясь в депрессии, я должна была бы снова начать спать круглые сутки. И, так бы оно, наверное, и было, но я решила иначе: решила переждать, пока она пройдёт в санатории. Если быть точнее - в психиатрической больнице. Я самостоятельно пришла в госпиталь для душевнобольных и подробно изложив, как проходит моё психическое расстройство, умолчав разве что о своей профессии, назвавшись патологоанатомом, предъявив имеющие у меня поддельные удостоверения личности, и о том, что убиваю людей, но зато рассказав, что принимаю наркотики, а антидепрессанты запиваю водкой. Когда же всё это подтвердилось на моих анализах и психологи подтвердили, что мне необходима помощь, меня поместили в палату на два человека рядом с неким пациентом, который молча и с открытом ртом сутки напролёт широко открытыми глазами пялился в одну точку, в какое положение его не приводили бы врачи. Казалось, душой он уже отошёл в мир иной, и только физически продолжал оставаться живым, его состояния мне напоминало коматоз, а врачам - шизофрению. В психиатрической больнице мне стало лучше. Нет, те таблетки и нормотомики, которыми меня пичкали, а так же ежедневные разговоры с " профессионалами " на меня никак не воздействовали, мне помогало именно общение с душевно больными людьми. Может это и эгоистично, но от депрессии меня в первую очередь лечили драмы и описания страданий других пациентов, их общество. Сумасшедший дом стал для меня своего рода приютом для тех, кто не смог выжить в нашей сумасшедшей среде. А наибольшим его преимуществом было то, что в нём каждый мог говорить всё, что взбредет ему в голову, словно в парламенте. Именно эти разговоры напомнили мне о том, что человека нельзя любить постоянно. Это просто невозможно. Есть чёткие дни, часы, минуты, секунды, когда это чувство именно переполняет тебя так, насыщает, что ты чувствуешь его каждой клеточкой своего существа. В остальное время ты только трактуешь факт, и слова " я тебя люблю " из чувств превращаются в доказательство математической теоремы. Если же кто-то ощущает этот пик чувств все двадцать четыре часа, то это уже патология. Так от мыслей о том, как сильно я люблю Бельфегора я перешла к мыслям о том, как сильно и запущенно я им больна. Поэтому первое, что я сделала, когда легла в больницу, это перестала писать ему письма и пытаться дозвониться. Это было сложно. Почти так же сложно, как наркоману соскочить с иглы, но, как и ему, мне в этом помогали специально обученные тому люди и такие же зависимые от своих слабостей " наркоманы ", как и я, их поддержка и участие. Я вновь начала придавать значение мелочам. Начала смотреться на себя в зеркало, и после первой же встречи со своим отражением, стащила ножницы у одной медсестры ( пациентам психиатрической больницы не разрешалось иметь даже карандаши и ручки, поскольку те являлась предметами острыми и могли навредить как самим больным, так и персоналу, поэтому их заменяли цветные мелки, кисточки и краски, иногда мягкие фломастеры ) и подстриглась под мальчика, из-за чего кудрявые завитушки моих прядей, торчащие в разные стороны, сделали из меня этакого чёрного барашка, и отрезала такую же " непослушную " чёлку набок. Возобновила свою творческую деятельность, и без капли стеснения давала читать рабочему персоналу всё, вплоть до черновых зарисовок. Ради справедливости, наверное, стоит сказать, что даже если бы я была против, они всё равно ухитрились бы это прочитать, поскольку им было необходимо знать, что твориться у меня в душе, так что моё добровольчество отнюдь не было чистым сердечным порывом и желанием выползти из своего морального панциря. Лучший способ узнать человека, проникнуться в его душу, в саму его сущность, это проследить направление в его творчестве, если, конечно, это человек творческий. Проникнуться к тому, о чём он пишет, о чём слагает песни и стихи, что рисует, какие лепит скульптуры, какие снимает фильмы, какова его натура в искусстве. Реальное общение, глаза в глаза, жесты, действия и психоанализ - всё это чушь собачья, всё это можно наиграть, можно недосказать, можно перехитрить. Но творчество - это выражение своей сущности, и даже если художник рисует портрет другого человека, он больше рассказывает в этой картине про самого себя, а ни про объект, отображающийся на полотне. Творчество как молитва - оно рассказывает самые сокровенные вещи о молящемся, даже больше, чем он сам может сказать о себе в этой самой молитве, оно выворачивает наизнанку саму личность человека. Взять хоть, к примеру, меня. В жизни я в зависимости от настроения представляю из себя милую, не совсем добропорядочную, или честную, но открытую и доброжелательную особу, которая быстро прощает огрехи окружающих, будь то долгая вражда, или просто, когда мне кто-то больно наступит на ногу, делящаяся со всем с окружающими меня людьми, от сигарет до денег, не ожидающая того же взамен, немного молчаливая, улыбчивая и слегка нервная, из-за чего остальные думают, что меня легко смутить и что я боюсь их, хотя на самом деле это происходит механически и из-за того, что я просто не умею общаться с людьми, ощущаю себя не в своей тарелке рядом с ними; или же замкнутая и равнодушная, но совершенно безвредная, словно переживающая последствия какого-то стресса, или сезонную депрессию. Люди не придают мне особого значения, я их не сильно раздражаю, напрягую, или, наоборот, нравлюсь им, они вполне могут обойтись без моего общества, но и моё присутствие им не особенно-то мешает. В живом общении я из себя ничего не представляю, мне трудно раскрыть себя так, как я это делаю, когда пишу, и всё получается очень поверхностно и неаккуратно, словно я пытаюсь сорвать маску, которая держится на моём лице при помощи цемента. У меня не получается правильно изъяснять свои мысли, моя речь путанная и обрывистая, а мои жесты дёрганные и неубедительные. Ко мне, наверное, даже можно испытать жалость, а некоторые люди вполне уверены, что такую личность можно безнаказанно и безо всяких последствий турсучить и давить на неё. Их мнение обо мне, вероятно, изменилось бы и стало бы более точным, знай они то, что скрыто за всем поверхностным, вдалеке от возможности зрения, слуха и логических выводов. И вот у такой " общественной " меня есть " настоящая " я, которая находиться в моих работах, среди текста, среди десятков изуродованных трупов, литров пролитой крови и слёз, боли и криков, истерик, безумия и безграничной ярости ко всему живому, среди моих персонажей, которые все как один активные социопаты, неспособные сдерживать то, что в реальной жизни довольно часто раздирает меня изнутри на клочья, но остаётся в своей клетке, они ненавидят этот мир и всё в нём, они даже ненавидят тех, кто по сути являются самыми близкими им людьми, единственными родственными душами в их жизни, они бесятся, впадают в безумие, делают отчаянные и зверские вещи, и, в конце концов, уничтожают себя, так как это существование для них уже само по себе настолько мучительно, что при таком раскладе сама смерть является для них своеобразным хэппи-эндом. Но показать всё это тем, кого ты знаешь лично, это то же самое, как если бы один из твоих выдуманных личностей в этих самых историях, один из этих безжалостных нелюдей, повесил бы на себя табличку " я маньяк-убийца " и пришёл бы с ней в полицейский участок. И в то же время как раз поэтому меня чуть ли не до членовредительства из-за распирающей меня злобы, которую просто некуда и не на кого вылить кроме как на себя, доводило то, когда кто-то начинал меня учить, как писать, и главное, что писать. Навязывал мне те уставы приличия, которые я и так обязана выполнять в этом омерзительном реальном мире, и от которых избавлялась в большинстве своём, только когда набивала буквы по клавишам клавиатуры. Это похоже было на " давись, с*ка, давись! ". И, слава Богу, честно говоря, что никого из этих людей я не знала в реальности, что они были вне досягаемости от меня, парочки мотков изоленты, ножей с зазубренными лезвиями, обычной человеческой ярости, и находились, мать их, под защитой правоохранительных органов! Творчество как исповедь, оно отпускает что-то в тебе, даёт успокоиться, очиститься, и толку, если ты начинаешь врать на этой исповеди, начинаешь притворяться? Так что, думаю, что сейчас выражаю мысли всех творческих людей, которые были, погибли за свои идеи и теперь являются достоянием культуры, которые есть и которые будут, что лучше, б*ять, творить для себя и на*уй потерять всех поклонников, чем творить для грё*аных поклонников и потерять себя. Никто не станет притворяться в своих творениях, и как раз к этому и была вся дискуссия, - ничто так много не говорит о личности, как его искусство. Не знаю, что решили для себя мои надсмотрщики, читая, что я писала, ибо результаты они мне не показывали, но обычные тесты в виде белых картинок с чёрными кляксами они продолжали мне давать. Я складывала из них оригами. А на вопросы моих психологов отвечала цитатами поэтов, писателей, философов и прочих, никогда не добавляя ничего личного от себя, из-за чего психический портрет моей личности продолжал оставаться для них под вопросом. Так, например, на вопрос о моей личной жизни ( не знаю, откуда они узнали о моей " трагичной, не взаимной " любви ( может, кто-то из тех пациентов, с которыми у меня были самые близкие контакты, нечаянно, или будучи спровоцированным на это, проболтался ), но в результате захотели узнать о ней некоторую информацию ) и по поводу того, что мои чувства были одиноки, я отвечала, что девочкам следовало бы в детстве на ночь читать Русалочку Андерсена вместо Золушки, чтобы понять одну-единственную вещь: ты можешь вырвать себе язык, ходить по острым ножам, оставить родной дом, но он так и не полюбит тебя, просто потому что ты не та, или что мне жаль, что я не клавиатура, и что в моём " сердце " нет кнопки Delete. Так же я отвечала и на их прочие вопросы. Когда меня, например, спросили, почему я пила, свой ответ я взяла из Маленького принца, и сказала, чтобы забыть. На вопрос, что забыть, - что я стыжусь, на вопрос, чего стыжусь, - что пила. Вышла из больницы для душевнобольных я только спустя полгода. Представляете себе эту цифру? Я нет, хотя и должна была бы с учётом того, что в отличие от большинства её пациентов, уже утративших связь с внешним миром, или просто забыв о существовании времени, была достаточно здравомыслящей, чтобы уметь подсчитывать часы, проводимые в палате, на сеансах психотерапии, в столовой, когда наступала моя очередь убираться, и в маленьком, по тюремному ограждённом решётчатым забором под напряжением и с колючей проволокой " парке " за пределами лечебницы, где даже так званые скамейки было не оторвать, не отодвинуть от земли ( не представляю, чем они к ней были привинчены, или прилеплены ), чтобы безумцы не могли попробовать с ними что-то начудить. И когда же это случилось, абсурдность мира, в котором мне, как и ещё около шести миллиардам людей, приходилось жить, стала выглядеть для меня ещё отчётливее, а приют для умалишенных как бы растворился в социальном пространстве, потому что нормальность дошла до такой идеальной точки, где она сама обретает характерные черты сумасшедшего дома, потому что вирус заточения проник во все фибры " нормальной " жизни. Но это сейчас не так и важно. Из всего, что случилось со мной за эти полгода, мне запомнился только последний разговор с моим лечащим врачом, после которого я решила резко " выздороветь ". Семьон Вульф, мой персональный " мозгоправ ", который для старта своей карьеры по какой-то необъяснимой причине приехал из Нью-Йорка в Рим, в свои двадцать девять лет уже имел докторскую степень в разделе психиатрии, и, насколько мне было известно, выпустил несколько книг относительно душевных заболеваний человека. Он был довольно необыкновенным собеседником. Да, именно собеседником, поскольку не старался допытываться до меня и пытаться помочь мне с моими проблемами, а просто беседовал, даже не записывая ничего в свой блокнот, который, тем не менее, носил с собой. Для полноты картины наших встреч стоило бы только приклеить на покрытые белой раздражающей краской стены кабинета, в котором мы беседовали, какие-нибудь тёплые, уютные обои с цветочками, на такого же холодного оттенка стол повесить какую-нибудь весёлую скатерть, вазу с цветами, а мой чай, который я пила на наших встречах из металлической кружки с намеренно затупленным ободком перелить в нормальную чашку, и подать к нему печенья. У Семьона был собственный подход к пациентам. Вульф придерживался мнения, что ничто не вызывает такой сильной паники, как крик " Только без паники! ", поэтому и следовал собственной выработанной тактике общения со своими " сумасшедшими ", по которой общался с ним как будто состоял в лёгких приятельских отношениях с каждым, а не являлся человеком, которому платят деньги за то, что он в чьей-то душе ковыряется. К примеру, когда на первом сеансе я заявила, что не хочу с ним разговаривать, он согласился, сказав, что тогда мы можем просто помолчать, и последующие несколько встреч, длящихся по полтора часа, мы и впрямь молчали до тех пор, пока мне это не надоело и я первой не начала разговор. В диалоге мы сразу же перешли на " ты ", и по большей части обсуждали не меня и моё самочувствие, а совершенно будничные темы, как например фильмы и газетные новости. Конечно, даже из таких мелочей и из того, как я себя вела до того, как начала с ним разговаривать, из того, как сидела и как были сложены мои руки, он даже по жестам делал для себя выводы, но гораздо приятнее всё же было думать, что мы просто общались. - Уф, ну и погодка, - опоздав на сеанс и влетев в кабинет, в котором я его уже поджидала с кружкой остывающего Earl Grey-ского чая, взбудоражено заявил он, стаскивая с себя и одновременно отряхивая намокший под дождём плащ, который бросил на свободный третий стул и, шлёпнув на стол свежую недельную газету, заявил, - Чуть не побил продавца, пока пытался ему объяснить, какую газету хочу купить. Человек живёт в Италии, а ни по итальянскому, ни по английскому не понимает. - Так почему не побил? - поинтересовалась я. - А то ты не знаешь, - улыбнулся он в мою сторону, открывая свой модный кожаный портфель и вываливая на всё тот же стол блокнот, истории болезней пациентов и какой-то конверт, - Сейчас не 90-тые, нельзя просто так двинуть человеку в е*ало. Нужно перед этим сказать что-нибудь крутое. А с этим у меня никогда не клеилось. Да, вот так он проводил психотерапевтические сеансы со своими пациентами. Вульф сел на стул на противоположную от меня сторону и, взяв в одну руку свою кружку с чаем, очевидно, не опасаясь, что я могла бы раздобыть какой-нибудь медицинский препарат, пока его не было, и подлить ему его в напиток, а в другую газету, пробежался по ней глазами и тут же, нахмурившись, отложил. Впрочем, наверняка за то время, что он меня " изучал ", Семьон уже понял, что я не кидаюсь в подобные крайности. А если и да, то в том, чтобы усыпить его, или отравить, не заинтересована. - Если бы моими пациентами были политики, для меня наступил бы рок изобилия. Этих чокнутых вылечить уже не вылечишь, но работы с ними было бы хоть отбавляй, - сообщил он мне, отложив выпуск. - Хм, ну по этому поводу нет смысла переживать. Мир всегда приходит в норму, важно лишь, чья она, - ответила я. - И что ты такая умненькая здесь делаешь? - да, кстати, иногда он со мной флиртовал. Не возьму в голову, зачем. - Лечусь от ума. - Да уж, а я только что начал читать последнюю главу твоей повести, если ты не против... - Не против, конечно. Нашёл что-то интересное? - полюбопытствовала я. - Да, вот здесь, - достал из своих листовок копию моей писанины он и задумчиво зачитал, - " Было уже не смешно, но клоун продолжал вскрывать вены. " Всё никак не пойму, в каком жанре ты пишешь, - триллер, или это у тебя такое своеобразное чувство юмора? - Проще. Это чёрная комедия, - улыбнулась я в ответ. - Мда, смерть и циничность, - пробормотал Вульф, отложив листок, после чего вновь обратился ко мне, - Часто о смерти думаешь? Вопрос был довольно личный, обычно в наших разговорах мы так далеко не заходили, но я с лёгкостью пошла на контакт: - О смерти как о таковой - периодически. О своей - нет. Меня слишком волнует то, что после моей смерти кто-то будет рыться в моих вещах, так что суицид не для меня. Когда же мне не хочется жить, я просто иду спать. Утром, кстати, хочется в туалет. Потом - есть. И как-то не умирается. Он снова улыбнулся. После чего пальцами по поверхности стола передвинул мне тот таинственный конверт, который принёс с собой, и сказал: - Адресовано тебе. Уж извини, пришлось вскрыть. Но я его уже не слышала. Я сначала в слегка ошарашенном состоянии вытащила письмо, и как только обнаружила знакомый почерк, состояние удивления переросло в крайнюю возбуждённость, и, вцепившись в лист бумаги трясущимися руками как пиявка, я тут же быстро стала бегать глазами по написанным словам. Когда же чтение было закончено, и Семьон, всё это время вежливо держа паузу и лишь наблюдая мои реакции, мысленно фотографируя и тут же обрабатывая у себя в голове каждую из них, посчитал, что пришло время перейти к делу, задал один единственный вопрос: - Теперь-то ты заинтересована в том, чтобы выйти отсюда? ОН: После жестоких игр на выживание, убийств и себя, принца, у меня всегда было одно лишь серьёзное хобби - моё подсознание. И я игрался с ним так же изощрённо и рискованно, как с жизнями других людей. Бывали у меня периоды, когда я проделывал это при помощи подручных средств, которыми чаще всего оказывались наркотики. К примеру, опиум я курил, когда разряжался мой запал, что случалось довольно редко, но всё же случалось, и то для меня был как курс медитации. Психоделическими грибами я высвобождал свой разум, обычно прибегая к ним, когда оказывался в высшем обществе и хотел вместо скуки, в которой непременно потонул бы, рассматривать к примеру дорогие картины великих художников, купленные с аукциона, и не зевать, видя в них только холсты и краски, а восхищаться, видя в них больше, чем другие, начинать фантазировать и видеть в них спец-эффекты. ЛСД я принимал, когда хотел творческого возбуждения, и применял его всюду от игры на пианино, до творения произведений искусства из человеческого тела или, скажем, тела рыбы, лепил этакого гомо-акватикуса ( только дохлого ). Амфетамин употреблял в тех редких случаях, когда хотел с корнем оторваться от реальности и улететь в некий внутренний космос, где мог настраиваться и отключаться. А кокаин и героин я обычно смешивал с кровью, чтобы усилить воздействие возбуждения от последней, или с Минервой, чтобы наоборот ослабить её воздействие на меня. Я не получал физической зависимости от наркотика, возможно лишь психической, из-за которой в процессе " ломки " впадал в резкие перепады настроения и из статуса " чуть-чуть " окончательно переставал контролировать своё поведение. Однако чаще всего игрался со своим подсознанием я при помощи боли, ибо это приносило мне самые восхитительные ощущения. Может для обычных людей это и выглядит парадоксально, но в момент причинения физической боли на энцефалограмме мозга появляются точно такие же волны, как при оргазме, наносил ли я себе серьёзные кровоточащие ранения, или ограничивался лишь тупой болью, от которой звенело в голове. Ощутить подобное наркотическое опьянение труднее всего, для этого нужно переключиться на особенную частоту чувствительности, но те, у кого это получилось, подседают на этот наркотик окончательно и бесповоротно. Вот почему садизм и мазохизм не лечатся. Вот почему у садиста, который какой-то определённый период не мог удовлетворять свои потребности кровопролития, случается заскок чрезмерной жестокости и он может избить кого-то так, что сделает из него инвалида, но не удовлетворится этим, в то время, как получив необходимый ему вид крови и действительно " оторвавшись " становится предельно милым, довольным жизнью, и даже добрым. Помню я однажды после воздержания в три недели, когда на очередном задании получил увечья, с которыми угодил в госпиталь, когда наконец смог восполнить свою жажду крови ( выпотрошил троих мужчин, заставив одно из них перед смертью поедать пылающие угли, а с остальных заживо снял кожу с лиц, и зарезал двух женщин, одной из которых сначала вонзил в матку раскалённую иглу, а второй влил в естественные отверстия серной кислоты ), потом ещё, наверное, полдня гулял по городу, помогая старушкам дотаскивать сумки до подъезда или машины, переводя через дорогу слепых, раздавая деньги бездомным, и играя с малышнёй в салки и в футбол. У мазохистов примерно та же реакция, только во время " безболезненного " периода они наоборот становятся вялыми и инфантильными, а " кайфанув ", снова получают заряд энергии и хорошего настроения. Вообще-то всё, каждая реакция, настроение, ощущение и чувство, всё зарождается у человека в мозге. Поэтому мне всегда так нравилось экспериментировать над собственной чувствительностью, но при этом, чем больше и глубже я познавал новые грани, тем в действительности становился более бесчувственным. Я, к примеру, знал, что когда " любишь ", мозг вырабатывает эндорфин и насыщает им кровь. Из расположенной в одном из полушарий железы истекает органический морфий, и влюбленный испытывает кайф, как от дешевого опиума. Мы нередко путаем любовь с кайфом. Думаем, что любим человека, а на самом деле любим шприц. Гладкая, как шелк, кожа, запах волос, изгибы тела, улыбка, глаза, чувства, мысли, доверие - все это хорошо, но шприц - лучше. И наблюдая поведение " безумно влюблённой в меня " Вильсон, всё чаще убеждался, что она любит не предмет, как думает, своего вожделение, а само чувство. Её " любящее " сердце было переполнено кровью от этого кайфа, и когда я её специально отвергал, лишал " шприца ", она сдерживала так званый " импульс любви ", выходящий из сердца ( хотя то действовало в первую очередь под уверенным ведением всё того же мозга ), задерживала дыхание, её межрёберные мышцы сжимались, вокруг грудной клетки формировался мышечный панцирь, который защемлял сердце и вызывал боль. За свою не такую уж и длинную жизнь я был избалован в сфере пыток и насилия, как средневековый палач, служащий цирковой инквизиции, но при всём разнообразии унижений и издевательств, не одно причинение боли не приносило мне такого удовольствия, как то, что я так искренне и безвозмездно дарил ей. Минерва отличалась от остальных женщин в первую очередь тем, что её чувствительность руководствовалась не необъяснимыми душевными порывами, а мозговыми неполадками. Я, к примеру, даже никогда не старался найти у неё эрогенные зоны, потому как она для меня являлась эрогенной зоной вся в целостности, а в этой целостности самый эрогенный участок у неё был мозг. Чтобы возбудить её, мне не обязательно было её касаться, её существо было построено больше на эмоциях, чем на ощущениях, из чего выходило так, что имея достаточное мастерство складывать слова в красивые выражения, умея рассказывать ей сказку о каждом участке её тела, за минуту её можно было заставить сходить с ума от желания. Всё очень просто, и вместе с тем очень сложно. Наверное, поэтому психическое и физическое состояние Мины меня всегда привлекали в равной мере, что и ножи. Но при этом отнюдь не являлись, как и ножи, лишь оборудованием. Они скорее были предметом восхищения, который я хотел бы всё время держать у себя в руке и оттачивать его, полировать, ухаживать за ним. Она была единственным в моей жизни этаким антикварным кинжалом, который мог вызвать во мне подобные ощущения. И теперь, кажется, он уже навсегда застрял у меня внутри, ковырялся в моих внутренностях, не давая вздохнуть полной грудью, застревая между рёбрами, задевая разветвления жил, вены, и корябая сердце. Я бы должен был получить неслыханное удовольствие от этих ощущений, но это была самая противная, мученическая и отрицательная боль, которую я когда-либо чувствовал, и которая вовсе не приносила наслаждения. Когда мы с Минервой были вместе, то контактировали так же " хорошо " как медуза и булыжник, валяющийся на дороге. Гуляя, она пялилась с небо и делилась своими ассоциациями, тем, что оно ей напоминало, я же рассматривал рекламные вывески и прохожих, и делился тем, как они для меня выглядели. Она была мечтателем, которой скучен реальный мир, а я реалистом, который понимал, что реальный мир - лучшая иллюзия на свете, и потому для меня он был довольно забавен. Она превращала каждую свою эмоцию в романтику и фантазию, руководствовалась мозгом и психикой, а мне чем рассказывать ей ту же сказку, которую я, признаю, мог бы придумать так же хорошо, как и она, проще было вместо тысячи слов её тр*хнуть, поскольку я руководствовался кровными потоками и гормонами. Она обо всём думала, я же всё лишь физически ощущал. Мине нравилась ночь, поскольку она представлялась ей неким таинственным явлением, мне же было всё равно, для меня ночью было только темно, а днём только светло. В каждое природное явление, жару, холод, или дождь, она была другая, на меня погода не влияла вообще. Она как зеркало, которое отражает то, что перед ним поставили, вела себя в зависимости от влияния на неё окружающей среды, всего внешнего, мои реакции происходили же только внутри, поэтому они никогда не менялись. Она считала, что противоположности притягиваются, и что, не смотря на разные " составные части " наших характеров, на чувствительной точке мы идеально подходим друг другу, потому как была некая гибкая полоса, где наши различия склеивались в идеальный инь-янь, и считала этой самой точкой тишину между нами, когда мы не говорили ни слова, я же, хоть и верил в то, что любовь - одна из множественных химических реакций организма, и как таковая она не существует на духовном уровне, знал, что близкие отношения надолго устанавливаются только между теми, кто может договаривать фразы друг за друга, был равнодушен к драмам, горячему сексу и борьбе противоположностей, а просто хотел того, с кем всегда можно потрепаться. Нет, бесспорно, в чём-то мы были похожи, в чём-то сочетались и даже чувствовали друг друга, но обычно всё это " что-то " ограничивалось нашими обострёнными животными инстинктами, - секс, боль, убийство. Всё. Это были три главных составных нашего " взаимопонимания ". Она слушала музыку и наслаждалась тем, как та на неё влияла, я же слушал музыку и наслаждался звуком. Подобные разногласия от самого начала нашего знакомства раздражали нас друг в друге, и хоть Мина думала, что это нормально, когда человек тебе не безразличен, у меня эта нервотрёпка вызывала одно лишь отторжение, которое однажды всё-таки достигло своей высшей точки, и тогда я решил просто вычеркнуть её из своей жизни. Я уехал в Прагу. Да, вот так банально. Я не бежал от неё, просто решил проверить, что с нами сделает расстояние и протяжное время молчания. Поэтому, как только выпал шанс " отправиться в командировку ", я тут же им воспользовался. По поводу того, что я так резко оборвал связь с Вильсон и что она будет из этого чувствовать, я нисколечко не задумывался. Самое сильное проявление неуважения к себе - стеснение того, что тебе нравится. А себя я уважал, к тому же мне нравилась перспектива того, что какое-то время её не будет рядом, и я смогу жить так, как жил до неё. Ши-ши, во всяком случае, я думал, что мне это удастся, но эта неугомонная эгоистичная с*чка начала ежедневно писать мне письма, затягивая мой процесс выздоровления. Можно было бы, конечно, не читая их, тут же выбрасывать, но, а как бы на моём месте поступил какой-нибудь наркоша, который решил завязать, но перед которым ежедневно помахивают пакетиком с " мукой "? " Ладно, в последний раз, " - всё время думал бы он, но получая дозу, на следующий день так же не в состоянии был бы отказаться от добавки. Дело не в силе воли, дело в том, что желание физических ощущений всегда побеждает моральные идеалы. Против животного инстинкта не попрёшь, и хоть многие считают, что люди сейчас находятся на верхушке эволюционного развития, мы всё те же зверюги, которыми были и раньше, когда бегали в шкурах убитых нами животных, мы лишь начали выдумывать причины, объясняющие наше поведение. Но я никогда не прибегал к оправданиям. Я делал всё интуитивно и только как мне хочется. Не думал о будущем и о прошлом, жил только одной минутой и желанием, которое у меня было именно в эту самую минуту. Если тебе плюют в спину, не надо там философских мыслей, что ты выше, просто повернись и сломай ему челюсть. Если хочешь убить - убивай, для убийства причина не нужна. Многих сейчас убивают за машину, кошелёк, за старую обиду, ну и что, - всё это действительно подходящая цена человеческой жизни? Нет, конечно. Такой никогда не было и никогда не будет, так зачем ломаться как песочное печенье? Просто делай, что считаешь нужным, и всё. Многие говорят: " Что бы ты сделал, если бы узнал, что завтра умрешь? " Так вот, нет никакого завтра, зато есть факт: мы все умрем, определенно, все, теперь вы официально в курсе, так почему бы вам не пойти и не сделать сейчас то, что вы припасли на случай внезапного конца света? Поэтому я никогда и не старался перестать думать о ней и перестать читать её письма. Каждому человеку предопределено убить хоть раз кого-то. Только большинство убивают этого самого " кого-то " в себе, а я... я чёртов экстраверт, я открыт миру. Ши-ши. Вначале её письма были драматичны и сладки, как театральные выступления. Они приносили мне некую эйфорию, от которой я терялся, как конченный ч*ошник. Бывало, что после очередного послания я медленной походкой повелителя мира прогуливался по Карловскому мосту и по семь минут курил одну и ту же сигарету, видел её огонёк, но не чувствовал дыма, словно она лишилась своей материальности. Я замечал мелкий моросящий дождик, как тот причудливо считался со светящимся туманом, и как впереди мост погружался в светло-серебренную дымку ничто, так напоминавшую мне то, что принято называть будущем, мой собственный путь. Проходящие мимо безликие, точно манекены какого-нибудь брендового магазина, люди демонстрировали якобы отличающие их от других вкусы и стиль одежды, что на самом деле лишь подчёркивало их пустоту, их бессмыслицу, а наряды продолжали оставаться лишь пёстрыми тряпками от кутюрье. Всякое искусство абсолютно бессмысленно, как говорил Оскар Уайльд. Торговцы недурными картинами собственного производства, чей внешний вид словно был списан с пословицы о голодном художнике, прятали свои работы под шуршащие пакетовые накидки, или совсем сворачивали лавочки, решая, что в такой день мало кто захочет купить у них их творения. Иногда попадались небольшие скопления людей, с фотоаппаратами, висящими на шеях, и кепками на головах - туристы, решившие расширить свои знания и кругозор. Они точно православные в день крещения, с лицами, полными немого, глупого и наивного восхищения, следили за каждым движением экскурсовода, властно и целеустремлённо указывающего на какую-нибудь старинную постройку на другой стороне Валтавы, хотя даже я с моим воистину феноменальным кошачьим зрением мало что удавалось разглядеть тогда, когда весь город оказался в гибком объятье дождя и тумана. Я, впрочем, никогда не ощущал особой радости, или печали в такую погоду, под влиянием которой все люди почему-то заметно менялись, лишались своей материализации точно как сигарета, зажатая в моих тонких стальных пальцах. Однако тогда, после её письма, даже проклятый моросящий дождик вызывал во мне раздражение. Каждая капля дождя напоминала мне её поцелуй, её прикосновение. Дождь проникал сквозь рубашку; он был таким же тёплым и мягким, как кожа её рук, как её руки. Даже здесь она не желала оставить меня в покое. Так я думал. Я представлял, как она сейчас лежит где-то далеко-далеко, у себя в квартире, на кровати, в моём свитере, который носит на манер трофея и который стала одевать дома в виде намёка на то, что в этой х*рне на улице уже просто нельзя появляться, как он облегает такие знакомые очертания любимого женского тела, и мои руки начинали трястись мелкой дрожью, когда картина становилась невыносимо реальной, реальной настолько, что я уже чувствовал сладкий запах её кожи, волос, но не мог коснуться её. И тогда ощущение " шприца " ( к чёрту любовь! ) медленно переливалось, точно водяные часы, в ощущение ненависти. Эти чувства пожирали меня, как огонь стог сухого сена. Так забавно, и безэмоциональная усмешка проносилась по моим губам, а ведь это я всю жизнь считал себя огнём. Ураганным огнём, адским ветром, срывающим крыши домов и сжигающим их обитателей дотла, словно выжигая муравейник, смеясь над их невнятным писком ужаса и боли. И так оно и было до встречи с Минервой. Я любил буйную игру крови, но моё сердце оставалось пустым, поскольку человек способен сохранить лишь то, что растёт в нём самом. А на ураганном ветру мало что может прорастать. Теперь же всё изменилось, теперь всё было иначе. От моего сангвинического темперамента не осталось и следа. Кровь остыла. Сердце утихло. Это была эйфория. Я словно плыл куда-то по тихому озеру, смотря пустым взглядом в небо, которое после её писем из азотного скопления становилось для меня грё*анным голубым шёлковым флагом, повисшим надо мной. Страсть высосала из меня всю жизнь. Ураганный ветер прошёл мимо, а внутри меня моросил лёгкий дождик, и что-то хрупкое, но проросшее корнями глубоко и намертво мне в сердце, росло под этим дождём. И я носился вокруг этого ростка, как неприкаянный. То укрывал его от дуновения ветра, то хватал за стебелёк и с криком старался вырвать из себя, но лишь распарывал себе кожу рук до крови об его шипы. Шипы резали мне и запястья, и моя кровь сочилась из мелких сосудов тёмных вен. А я лишь умывался собственной кровью, и находил это прекрасным. Истерзанные мыслью клетки мозга всё чаще показывали помехи и давали сбои, а от калейдоскопа упоительно-сладких иллюзий у меня началась мигрень и головокружение. Это невозможно было терпеть, от этого было невозможно отказаться. И я ненавидел свой " шприц ". Если бы я знал, что эту " любовь " можно удушить, я бы это сделал собственными pуками. Если бы я знал, что ее можно утопить, я бы сам привесил ей камень на шею. Если бы я знал, что от нее можно убежать на кpай света, я бы давным-давно глядел в чёpную бездну, за котоpой ничего нет. Но от неё нельзя было избавиться, ибо, как мне казалось, она жила во мне самом. Да, тогда мне казалось, что я себя не знаю. И впрочем, так оно и было. Это не был я, это тот самый наркоша, о котором я уже упоминал прежде. Я настоящий стал появляться тогда, когда от нежных посланий бедной мученицы Вильсон перешла в атаку, и её письма стали преисполнены бессильной ярости. Помню, одно из них я читал в одном пражском баре ближе к ночи и невольно усмехался после каждого написанного ею предложения, что со стороны выглядело, наверное, немного нервно, во всяком случае, бармен, надраивающий свои пивные кружки с концентрацией и чувственностью, с которой вероятнее всего др*чит по вечерам в своей затхлой квартирке на фотографии полуголых моделей, ни одну из которых ни разу в жизни не сможет увидеть в реальности даже издалека, временами с подозрением поглядывал на меня, словно проверяя, а не собираюсь ли я что начудить. Я мог бы заставить его потерять ко мне интерес одним единственным взглядом, который, не смотря на то, что за моей чёлкой он бы не смог его разглядеть, пробил бы его на озноб и отбил бы всяческое желание и дальше сканировать моё поведение. Мог бы, но не стал. Не до того было. Я вновь и вновь вчитывался в строки Вильсон, в неровные ряды чёрных злых букв, похожих на пришлёпнутых комаров, и всякие внешние раздражители просто переставали на меня действовать. То, что она писала, было путано, невразумительно и больше походило на обвинение в многочисленных убийствах, выдвинутого разъярённым судьёй, низвергающим пламя при вынесении приговора, но никак не на послание своему " возлюбленному ", как часто она утверждала, зная, что меня раздражают все эти романтические погоняла, но упрямо продолжая меня ими кликать, удивляясь, когда я потом агрессивно на них реагировал. Впрочем, может, это было такое проявление так званой любви с её стороны. Вполне возможно. Я закурил сигарету и не сдержал очередного смешка. Как забавно... Многие люди утверждают, что любовь делает человека сильнее. Но как посмотришь на мою черноволосую дремлющую бестию... или это чувство и впрямь только исключительно из неё делает недееспособную истеричку? Отложив письмо на стол, я отвернулся к окну и увидел дождь. Да, только дождь, и ничего больше. Удивился, что от её письма меня не торкнуло и что я остался самим собой, после чего вернулся к скрипящему от злости посланию, которому словно передалось настроение его автора, и, пробежавшись по нему взглядом в последний раз, щёлкнул зажигалкой и подпалил край листка. Пламя быстро разрослось и начало постепенно поглощать собой всё письмо. Я заметил, что бармен теперь смотрит на меня уже с конкретной настороженностью, но почему-то всё же в нерешительности стоит за своей стойкой. Ну, давай же, с*ка, подойди. Тебя ведь так и распирает мне что-то сказать. Я здесь сижу уже полчаса и не заказал себе даже ваш мерзкий кофе. А теперь ещё решил маленькое fire-show устроить. Ну, чего же дрейфишь? Однако письмо догорело раньше, чем тот решился предпринять какое-то действие, и огонь обжёг мне пальцы. Я поморщился, но не более того. Облизнул пальцы. В голове супротив воли раздался её стон. Её губы мягкие, нежные, её шумное дыхание... Страсть пробежалась по моим венам, как закатное солнце, и я понял, что всё же немного кайфанул. Б*ять... ( И когда я начал так ругаться? ) А ведь прежде до такого вожделения меня доводило только забивание кого-то на смерть, и прежде лучшим любовником для себя я считал только самого себя. А теперь мне почему-то всё чаще начинает казаться, что все мои чувства и эмоции начинаются и заканчиваются в ней. Она словно растёт во мне, и я явственно ощущаю, как из одного эпизода моей жизни она становится самой моей жизнью. Я разозлился. Б*ядская романтика! Сопливый лепет! Сентиментальный вздор! Но что ещё в жизни трогает так, как дешёвые символы, дешёвые чувства, дешёвая сентиментальность? В конце концов, что сделало их дешёвыми? Их бесспорная убедительность. Люди верят в то, что помогает им жить. В то, во что хотят верить. А чего хочу я? Чего я желаю? До сих пор мне казалось, что свои желания не являются для меня загадкой, что они просты. Да обычно так оно и было. Кровь и веселье. Впрочем, кровь - это есть веселье, а веселье - это и есть кровь, когда она бежит по моим жилам быстрее обычного, заводя моё сердце как новенький двигатель спортивной машины. Но теперь... Теперь же я желал нечто большего. Желал её неистового огня, её пылающей страсти, её порочной ласки, её красного жаркого поцелуя, её молочно-белой груди и угольных локонов, желал с ней ночей и утреннего света, её восхитительной грации и её смехотворного безумия... Да, теперь мои желания стали сложнее, но зато конкретнее. Светловолосая девушка, которую я так же заметил, как только она пришла и села за стойкой бара, всё это время украдкой посматривавшая на меня, как и бармен, но чей взгляд был не насторожен, а наоборот игривый и зазывающий, после долгого и упорного посылания мне кокетливых улыбок и взглядов, наконец, решив, что на расстоянии вряд ли чего добьётся, сползла с высокого стула на свои отлично ухоженные ножки в босоножках на сплошной платформе и крохотных, обтягивающих шортиках, и, подойдя ко мне походкой истинной феи, непринуждённо села напротив меня, забросив ногу за ногу. Она подождала, пока я посмотрю непременно на неё, и только потом мягким, соблазнительным голосом спросила на идеальном английском: - Не угостишь меня? - Ши-ши-ши, а ты мышьяк пьёшь? - задал я ей встречный вопрос. Девчонку мой ответ удивил - это отразилось в её взгляде, который сразу же стал гораздо проще и избавился от пафоса. Однако мою маленькую грубость она выдержала с честью, после чего так же, как ни в чём не бывало, встала со стула и, презренно бросив " ненормальный ", ушла в другой конец бара. Я же вновь остался один, но посмеяться над ситуацией не успел, - следом за первой феей ко мне тут же подсела вторая. - У тебя такой вид, словно несколько раз встречался со смертью, - да, признаю, экзотичное начало знакомства, но это лишь более хитрая формулировка вопроса " как дела? ". - Ши-ши, да, встречался, и не несколько раз, а гораздо больше. Но я её бросил. Шл*ха та ещё. Как только ушла вторая, пришла третья, не менее изысканная, стервозная, пустая и дешёвая, чем первая: - Могу тебя сфотографировать? - так, а вот это уже было что-то новенькое. - Зачем? - я с весёлой любознательностью относя к этому нестандартному походу. - Чтобы я могла показать Санте, что хочу к Рождеству, - мило и бесхитростно ответила она. Так, насчёт стервозности я, походу, ошибся. Теряю навык... - Ты здесь сам, ведь? Ты мне показался каким-то грустным. Думаю, я смогу тебя немного развлечь. - Ши-ши-ши, - я просто не сдержался от смеха. Я что и вправду выгляжу таким голодным, что ко мне всякая шваль клеится? - Причина твоей грусти в том письме, которое ты сжёг? - не теряла хватку прилепливая девчонка. - Ши-ши, нет, в другом. - Так в чём же? - Да вот, вбил несколькими часами ранее другу осиновый кол в грудь, а он взял и умер. С самого детства с ним дружили, никогда бы не подумал, что он вампир. Она рассмеялась. Яростно и искренне, как смеётся только человек, оценивший хорошую шутку. Мне стало скучно. Куда приятнее пугать людей, чем веселить их. И с каких это пор я вообще стал отшучиваться от ответа? Я вновь повернулся к окну, и мой взгляд, точно вспышка фотокамеры, поймал в темноте сотворённых из двух страстно дрожащих одиноких звёзд знакомые глаза. Да, глупый был вопрос... - У тебя есть какие-то планы на сегодняшний вечер? - голос приставучей девчонки вновь безжалостно вернул меня на землю, словно воздушного дракона кто-то потянул за верёвочку, вытаскивая из облаков, куда он рвался, видя в них свободу. - Да, есть, - я поднялся со стула и уже полез в карман за чешскими кронами, как вспомнил, что так ничего себе не заказал и усмехнулся этой ситуации. - Серьёзно? Постой, куда ты идёшь? - когда я направился к двери, окликнула меня та цепкая девушка. - В бордель, поддержу представительниц старинной классической работы. А то, сдаётся мне, в современном мире проститутки скоро останутся без работы. Зачем лишний раз переплачивать, когда почти каждая девушка – б*ядь и даёт бесплатно? - последнее, что я увидел, прежде чем покинуть этот бар, как удивлённо и поражённо вытянулось лицо той девицы, что дало мне чудесный повод последующие несколько минут безостановочно смеяться, не обращая внимания на то, когда спешащие укрыться от дождя люди случайно задевали меня плечами и сумками и, не извинившись, шли дальше. Но в какой-то момент запал хорошего настроения закончился, и я, притормозив около Влтавы со стороны некого ночного клуба под названием Карловы Лазни, подошёл ближе к парапету и, достав пачку сигарет, в очередной раз вернулся ко всё растущим, словно пятно от крови на белой простыне, периодам меланхолии в моей жизни. Знаете, такое случается, когда огонь оказывается потревожен сквозняком. Сначала он просто становится менее жарким и большим, после чего начинает бороться, то раздуваясь сильнее, то чуть притихая, а потом резко последнее дуновение ветра - и всё, огонь погас, и от него остался только дым и по возможности горстка пепла. Только когда чья-то страсть вот так тушится, вместе с ней тушится и жизнь. И в мире не найдётся дол*анного Прометея, способного зажечь её снова. - С*ка, - прошипел я в пучину прохладного ночного воздуха. В голове словно вспыхнули на короткий миг слова из письма Минервы. Начинались они так: " Я познакомилась с парнем... ". Не знаю, действительно ли она уже так быстро утешилась со своей " любовью ", или таким ходом пыталась спровоцировать меня на ответ, на звонок, или на то, что я всё к чёрту побросаю и приеду к ней, чтобы в порыве ревности прирезать её и её нового дружка. Всё возможно. Но пока что единственным точным достижением этого " куплета " в её драматическом послании было то, что ей действительно удалось добиться моего раздражения. Надо срочно кого-то убить... Такие ощущения вредно держать в себе. Я обернулся вокруг своей оси, припал спиной к парапету ( вернее, как спиной, тот едва ли доходил мне до талии, не представляю, кого местные строители такой крошечной оградкой хотели удержать от прыжка в реку ), вальяжно расставил руки по обе стороны, слегка откинулся обратно торсом, согнул в колене правую ногу и, опиревшись ей о парапет, стал высматривать себе жертву на сегодняшнюю ночь. Можно было, конечно, поступить, как в старые добрые времена в Италии - просто пойти прогуляться и по дороге прирезать какую-нибудь шайку недоделанных преступников, вскрывающих чью-то машину, или толпой накинувшихся на какого-нибудь беззащитного пацанёнка. Вполне можно было. Но только Прага, да и Чехия в целом, хоть здесь и была своя мафия, являлись далеко не криминальными городом и страной. Тут вот недавно показывали экстренный случай новостей, как какой-то псих со шприцом напал на водителя трамвая, говорили, что это уже не первый подобный случай и предупреждали мирных граждан о нависшей опасности... Для сравнения, в России под экстренный выпуск новостей обычно попадают акт террора, когда взрывают очередную станцию метро, или находят семейку каннибалов и " дом тысячи трупов ". Так что действительно профессиональному " злодею " в Праге нужно бы стараться контролировать свои желания и исполнять их постепенно и аккуратно, поскольку если кто-то пронюхает о заведшимся в городе серийном убийце, начнётся просто охота на оборотня, не иначе. Объявят комендантский час, кругом развешают автопортреты, расставят посты полицейских, станут отлавливать туристов и нелегалов, перекроят границу... Ши-ши-ши, мне даже лестно будет. Однако глупо вот так просто попасться, поэтому всё же на время проживания в Праге мне придётся примерить на себя лисью маску. Ши-ши-ши, кто-кто в теремочке живёт? Две подружки выпали из Карловых Лазней. Разгорячённые, полные жизни, они без устали смеялись и придерживались друг за друга, чтобы случайно не свалиться со своих высоких каблуков, хотя при этом выглядели скорее уж моими одногодками, и пьяными не казались. Просто весёлыми. Хм... Надо сказать, когда мне это необходимо, я могу становиться вполне обаятельным. То есть таким же, как обычно, только сменив ядовитость на приторность. Так что когда одна из этих девушек мельком взглянула на меня, заметила мою ответную полуулыбку и невидимый взгляд, очевидно направленный прямо на неё, стала возвращаться ко мне каждую секунду разговора со своей приятельницей, пока та тоже не обратила на меня внимание. И тогда заулыбались обе. Ши-ши-ши. Шах-мат. Несколькими часами позже я уже сидел в своём загородном домике в нескольких километрах от Праги, построенном около лесов, который Вария приобрела специально для меня, зная, что в съёмной квартире я не уживусь со своими соседями, и, слушая музыку, время от времени перебиваемую всхлипами и жалостным ноем потерявшегося щеночка одной из тех девушек, с довольной улыбкой наблюдал за весёлыми подружками из кресла, правый подлокотник которого уже весь был истыкан ножом, лезвием которого я периодически покручивал в нём в такт песни. Впрочем, девушкам уже было не до веселья. Во всяком случае, одной из них. Вторая теперь молчала. Странно, но я даже не заметил, когда её убил. Обычно этот момент, момент последнего стука сердца не ускользал от моего внимания, поскольку и являлся для меня высшим пиком удовольствия, как оргазм в сексе. А ведь она мне понравилась... Я всё ещё чувствовал подушечками пальцев шёлк её спины, шёлк её рёбер... - Ши-ши-ши, ей зайчик, зайчишка, - обратился я к той, что оставил на десерт, - Бедный, маленький зайчик, угадай загадку. У меня есть буква " п ", есть буква " р ", есть буква " и ", есть буква " н ", есть буква " ц ". Что это за загадка? - в ответ я услышал только всхлип привязанной к моей кровати и перепуганной до смерти девчонки, - Что это за загадка?! - повторил я громче, а когда она снова промолчала, подорвался с кресла, подлетел к ней, и, нависнув над её заплаканным лицом, подставил ей острие ножа под подборок и повторил уже криком, - Что за загадка?!! - Принц, - задыхаясь от рыданий, прошептала та. - Ши-ши, чёрт, а ты права, - согласился я с ней и, перестав угрожать ей ножиком, стал гулять по ней указательным и средним пальцами правой руки, весело напевая, - Тра-та-та, тра-та-та, мы везём с собой кота, чижика, собаку, петьку - забияку..., - после чего перебрался на кровать к мёртвой девушке и, взяв её одной рукой за подборок, другой за волосы на макушке головы, начал играть с ней, - А ты что не подпеваешь? Давай, подпевай, - обезьяну, попугая, вот - компания какая! - та, что ещё была жива, продолжая плакать, закрывала глаза и отворачивала лицо, когда труп её подруги моими стараниями начинал подпевать, время от времени целуя её в щёку, шею и губы, - Вот - компания какая! - Нет, пожалуйста, не надо, пожалуйста, нет! - начала она опять вскрикивать, и я, расставшись со своей марионеткой, перебрался на неё, сел сверху и, наклонившись, успокаивающе погладил по щеке. - Тшш, тшш, ши-ши-ши, тише, заинька, не плач. Хочешь морковку? - я подобрал с постели отрезанный палец мёртвой девушке и стал совать живой его в рук, - Давай, хрум-хрум. Ши-ши-ши. Открой ротик. Рот открой, с*ка!!! - как только она меня послушалась, тут же запихнул ей его и, заставляя давиться, начал водить по всей полости. Ммм, а заводит... - А знаешь, что? Я, пожалуй, отпущу тебя. Ши-ши, если выиграешь, - вытащив обрубок у неё изо рта и кинув куда-то наугад в сторону, я нескольким резкими росчерками, заставившими её вскрикнуть, обрезал верёвки у неё на руках, которыми привязал её к железным прутьям кровати и тут же придавил её запястья к постели, когда она рванулась вперёд, - Давай так, успеешь добраться до озера, которое находится здесь недалеко от дома, и ты свободна. Нет - и конец тебе! Только беги быстрее и старайся не кричать. Помни, это не догонялки, а прятки - найду, убью, - и с этими словами я схватил её за руки, встал с кровати, потащил её, упирающуюся и вырывающуюся за собой, вывел из дома, столкнул со ступенек вниз, заставив упасть, а сам обернулся к стене и, припав к ней, объявил, - Считаю до пяти. Раз..., - она тут же сорвалась с места и, запыхиваясь и падая, побежала прочь, - Два, три, четыре, пять, я иду искать! Кто не спрятался, молись! - вытащил запасной ножик из-за пазухи и, обернувшись, заметив, как она только-только скрылась за первыми деревьями, прислушался к ветру, ухмыльнулся и побежал следом за ней. В темноте, да и в лесу, ориентироваться было трудно не только ей, но и мне. И тем не менее, я, как хранитель урагана, обладающий чрезмерной чувствительностью к малейшим порывам ветра и звукам, довольно скоро по хрустящим под её босыми ножками сухим веточкам и палочкам деревьев обнаружил, куда она побежала. Дальше уже было дело техники, поскольку я так же обладал неимоверной быстротой. Прыгнул на неё из-за деревьев и, повалив её, отбивающуюся, на землю с весёлым выкриком: - Бу! Попалась! - тут же вонзил ей лезвие кинжала в живот, выдернул и вонзил снова, ещё пара ножевых ударов, обрызгавших меня её кровью, и она, испустив последний вздох сквозь потёкшую изо рта кровь, перестала шевелиться, а её глаза, страшно поблёскивая, остекленели с застывшими в них слезами, - Ши-ши-ши, конец зайчонку! - я поднял лицо вверх, продолжая смеяться, а когда приступ прошёл и дыхание немного уровнялось, последний раз взглянул на лежащее подо мной бездыханное тело и с упоением слизнув свежую кровь с лезвия ножа, трясясь от возбуждения, упал рядом с ней, время от времени ещё мучаясь припадками истерического смеха. Листва и земля подо мной были всё ещё мокрыми от недавно закончившегося дождя. Молочно-мглистая ночь и шепот дьявола в моей голове, говоривший со мной, пока буйство крови всё ещё кипело в моих жилах. У него был приятный голос. Почти такой же, как и у меня самого. Он смешивался со звуками всхлипов и визгов умершей девушки, словно она всё ещё была жива. Ах, к жизни настолько привыкаешь, что начинаешь нервничать, когда она собирается уходить. А я... я впервые за долгое время стал самим собой. Потрошитель вернулся! - Ну, наконец-то, где ты шлялся, чтоб тебя?! - восхищённо воскликнул я в тишину ночи и тут же ответил, - Да здесь я был, здесь, только ушёл в запой дешёвого палёного чувства. Я обернулся к остывающему телу своей последней жертвы в разодранной одежде, передвинулся к ней ближе, чтобы теперь чувствовать ещё не выветрившийся запах парфюма от её волос, который теперь смешался с запахом листвы и травы, и крови у неё изо рта, и, улыбнувшись, погладил её по распущенным, растрепавшимся прядям. Это я делал левой рукой, а правой опустился ниже под задранную, порванную юбку между слегка раздвинутых бёдер, медленно проводя пальцами вверх и вниз по атласным трусикам того же цвета, что и её кровь. Иногда левой рукой я спускался чуть ниже и поглаживал ей по губам мизинцем. - Хороший зайчик, - тихо прошептал я, из-за чего мой голос стал похож на шипение змеи, после чего хищно улыбнулся и, заговорщицки предложив, - А пошли-ка домой, - поднялся и, намотав на всю ту же левую руку её волосы, потащил её за собой обратно в свой " домик в деревне ". Огни на озере... Я вновь бесшумно плыл по его тихим, глубоким водам, рассекая в лодке тысячу маленьких огоньков чужих жизней плывущих по его поверхности свечей. Но в этот раз я не был жертвой, я вернулся туда, где должен был быть - на судно, везущее за собой на тонких верёвочках бездыханные тела убитых мной людей, убитых на работе, убитых из необходимости и убитых ради потехи. Я был спокоен, а моя жажда разрушения удовлетворена. Если и не бывает идеальной жизни, а бывают только идеальные моменты, то этот был один из них. А я никогда не жалел о тех моментах, когда мне было хорошо. Что бы я тогда не делал, совершал ли акт чистой неподкупной некрофилии или душил бы подушкой любовницу, если было хорошо - значит не о чем жалеть. В погони за удовольствиями я часто оставался один, и в моей лодке кроме меня никого не было, но это было для меня нормально, было естественно. И у меня имелись целых три причины, по которым я был одинок: 1) я не мог встречаться со смертью, 2) я не мог встречаться с трупами, 3) я не мог встречаться с собой. И хоть с какой-то стороны это и было прискорбно, я находил в этом всё великолепие жизни. Минус одиночества, как минус любого другого наркотика, состоит в том, что через время начинаешь получать от этого кайф. И просто не пускаешь никого в свою жизнь. И в периоды абсолютного одиночества, в периоды одичания, моё психическое состояние было таким же идеальным, как город в пять утра: без людей, а только с пустыми улицами, с прохладным воздухом и с поющими птицами. - Бел, - шепот над озером нарушил нависшую идиллию. Я тут же обрёл остроту зрения и чувств, не возможно, чтобы я кого-то не добил! Это была Минерва. Она плыла невдалеке от моей лодки, привязанная к ней так же, как и прочие мертвецы; её чёрные, расплывающиеся теперь по озеру волосы, точно подходящая темнота ночи, её белое платье, то же самое, что было надето на всех остальных убитых мною женщин, прозрачной второй кожей облипало ту её часть, что находилась на поверхности. Она была мертвенно-бледной, а каждое её слово слабым и хриплым, словно вместе с ним из неё выходила частичка постепенно покидающей её жизни. - Почему ты бросил меня, в этих водах? - Мина, ши-ши-ши, что ты там делаешь? Забирайся на борт. - Я мерзну... Почему ты оставил меня здесь, в этих глубоких водах? - улыбка сползла с моего лица, когда она начала тонуть, - Мне так холодно, Бельфегор. Мне так... больно, - последнее её слово потонуло в воде вместе с ней. Я бросился следом, сквозь эти огни на озере, и в ту же минуту, открыв глаза, оказался в своём доме за Прагой. На какой-то миг, я забыл, кто я, забыл всё о себе вплоть до своего имени. Но потом осознание действительности пришло ко мне, и я поднялся с постели. Под моей кроватью валялась парочка искореженных трупов, мне было весело, но теперь они сдохли. Прошло полтора года, как я перебрался в Прагу. За это время я ни разу не видел её лица, у меня даже не было её фотографии. Так почему сейчас? Письма от Минервы перестали приходить полгода назад, и я решил, что она, наконец, успокоилась. Может, зажила новую, счастливую жизнь с тем своим любовничком, о котором как-то написала мне в одном послании, может, просто, наконец, поняла, что нам не по пути, и что это было просто развлечение, которое она восприняла как любовь всей её жизни. Я, в общем-то, не задумывался над этим. Не до того было. Кровь, смерть, кишки, я, наконец, попал в свою стихию, и наслаждался тем, что она перестала напоминать мне о своём существовании. Я думал, что когда-нибудь, когда вернусь в Рим, мы случайно столкнёмся ещё раз, неважно где - на работе, или в торговом центре, и обнаружим себя вчетверо более чужими, чем в самую первую встречу. Так почему я встретил её в своём сне? - Так когда прилетает твой самолёт? - сосредоточенным голосом спросил у меня в тот день Скуало, явно не сильно заинтересованный моим ответом. - В полпятого, - я выносил все немногочисленные нужные мне вещи ( ну то есть, только себя самого ) из дома, прежде чем его поджечь, - Ши-ши, зря Занзас всё же не продлил мою " командировку " ещё хотя бы на один сезон. Здесь хорошие клиенты. - Ты только вот мне не неси чушь по поводу клиентов и работы! - гаркнул в ответ мой командир, - Я-то не настолько наивен, как Луссурия, которому можно втереть, всё, что хочешь, вплоть до писем " счастья ", я знаю, что ты, с*ка, там кайфуешь, расслабляешься, а ты нам нужен здесь, в Италии, где работы и этих самых клиентов хоть отбавляй! Так что кончаешь пороть чушь и тащи свою задницу обратно в Рим! - Ши-ши-ши, тебя что, не дотр*хали? - поинтересовался я, бросив спичку и проведя взглядом, как огонь быстро поглотил моё скромное убежище, развернулся и пошёл через лес на автомагистраль, где мог поймать попутку. Суперби в ответ разразился воплем ( да, такого вокала не будет даже в самой изощрённой дэт-метал группе ), а я, цокнув языком и сказав: - Мда, всё-таки в точку попал, - отключил звонок и продолжил идти и смеяться. Долго я, однако, тишиной леса не наслаждался, и вскоре раздался звонок от Франа: - Ши-ши, лягушка, тебе больше поквакать не с кем? - Бел-семпай, не обижайте память о вашем прошлом. Вас ведь тоже кто-то когда-то поцеловал, потому как вы упрямо не отпускали стрелу этого бедолаги, - тут же съязвил этот паршивый сопляк, после чего, прежде чем я успел бы пообещать отрезать ему его маленькие, тощие лягушачьи лапки, заявил, - Прежде чем вернётесь, думаю, вам следовало бы знать, так, для общего развития, - уверенность пропала из его голоса, он явно не знал, следовало бы мне это говорить, - Минерва сейчас в психиатрической лечебнице... Аут. ОНА: Дайте человеку цель, ради которой стоит жить, и он сможет выжить в любой ситуации. Долгожданное письмо от Бельфегора, которое я уже и не надеялась получить, резко поставило меня на ноги. Я в кратчайшие сроки получила выписку из больницы, чему, разумеется, посодействовал Семьон Вульф, об отношении ко мне которого я так никогда и не смогла сделать конкретные выводы, была ли я для него лишь пациенткой и написал ли он мне " хорошую рекомендацию " по причине того, что действительно считал меня адекватной, или же в нём всё же взыграли некие таинственные чувства. Да и не было в моей голове места для мыслей о нём, в ней вновь и на этот раз с концами поселился Бельфегор. Принц не приехал в тот день, когда по идеи должен был бы вернуться в Италию, он ещё около трёх недель просидел в чешской тюрьме. Я точно не знала, как там обстояли дела, но по слухам после того, как Фран сообщил ему, что я в психушке, и сижу там уже ровно столько, сколько он не получал писем от меня, Потрошитель ворвался в авиакомпанию как ураганный ветер и, когда сообщили, что рейс опаздывает, а он стал пытаться договариваться с усталым и не очень-то приветливом сотрудником, чтобы тот продал ему билеты на ближайший рейс, на котором с пересадками быстрее мог бы вылететь из Праги и добраться до Рима. Компромисса не случилось, и не знаю, уж проявил ли тот несчастный неуважение в сторону Бела, или тот просто был чересчур взвинчиванным новостью обо мне, а может и всё сразу, но в конечном итоге его, довольно-таки субтильного телосложения парнишку, от горла того бедняги отнимала группа охранников, потому как тот упрямо не хотел переставать его душить. В конечном итоге упекли в обезьянник. Его обвинили во всём, в чём только было можно: нападение на сотрудника государственной службы, акт вандализма, когда он начал постепенно обращать холл авиакомпании в хлам, не в состоянии успокоиться, и рушил всё, что под руку попадётся, в сопротивление при попытке ареста, в нападении на сотрудника полиции, во взломе и попытке отнять валюту ( да, и такое было, когда он кинулся в кассу, где спрятался взбесивший его чех ), в попытке поджога общественного здания ( а это когда он, пока душил, перевернул декоративную свечку, не пойми откуда там взявшуюся ). В общем, с таким списком он должен был бы остаться ещё на годик-второй в Праге, сменив разве что место жительства и род занятий, к тому же у полиции были неполадки с базой данных ( но оно и понятно, он жил под поддельными документами ), но в конечном итоге залог, внесённый Варией, всё же обратил всё во сказку со счастливым концом, и Бел, наконец, вернулся в Рим. Я встретила его прямо в аэропорту. Я не могла ждать дольше, пока он обстроится в Варии и сам решит, что нам пора встретится. У меня были тысячи слов, которые я хотела ему сказать, были тысячи вопросов и обвинений. Почему он обманул меня? Почему меня оставил? Почему ни разу не ответил мне? Почему не послал ни единой весточки, как он и что с нами происходит? Как он жил эти полтора года? Как он жил без меня? Почему он так неожиданно сорвался, узнав, что я попала в психиатрическую лечебницу? Почему сорвался, поняв, какие последствия понесли за собой его отдалённость и игнорирование? Почему, почему, почему... Но когда я увидела его, выходящего из аэропорта, когда поняла, что он заметил меня, всё исчезло. Исчезли все слова и все вопросы. Я вдруг поняла, что знаю в идеале три языка, в которых нет ни одного подходящего выражения, которое стоило бы мне ему сказать, поняла, что в любом человеческом языке слишком много лишних, необязательных слов и всегда не хватает нужных. А он... Он смотрел на меня несколько минут, несколько минут безмолвия с моей и его стороны, после которых он просто обернулся и пошёл в другую сторону. Нет, нет, нет! Не оставляй меня ещё раз, не оставляй меня снова, не оставляй меня... - Бел! - я выкрикнула ему в спину, и он остановился. Обернулся. Увидел, как у меня перехватило дыхание, увидел, как дрогнуло моё лицо в преддверии слёз, сбросил с плеча свой походный ранец и пошёл мне навстречу в ту же самую секунду, когда я сделала первый шаг навстречу ему. Никто из нас не понял, когда шаги переросли в бег, никто не понял, как так произошло, что я прыгнула к нему на руки и тут же, обвив его ногами вокруг бёдер, начала так же покрывать каждый сантиметр его лица, волос, шеи и плеч поцелуями, задыхаясь от навалившихся эмоций, как и он, когда подхватил меня, прижал к себе и стал меня целовать. Я упрямо не хотела его отпускать, даже зная, что при его пятидесяти семи килограммах долго он не сможет держать меня на руках, что мы упадём, и возможно, кто-то из нас что-то себе сломает, получит синяки и кровоточащие раны, которые тут же введут его в противофазу, при которой он окончательно потеряет свой призрачный контроль. Знала, но вцепилась в него, как пиявка, боясь, что едва он отпустит меня, как тут же снова исчезнет из моей жизни. Все прохожие оборачивались на нас, смотря некоторые с восхищением, иные с умилением, а кто-то и с простым человеческим удивлением. Да, вокзалы и аэропорты видели больше искренних поцелуев, чем ЗАГС. А стены больницы больше искренних молитв, чем церковь. Но последние случилось не в тот день, а в тот день мы поняли только то, что никто из нас больше никогда и ни при каких обстоятельствах не отпустит другого. В пасмурном небе неожиданно пронёсся громыхающий рёв грома, и чёрное платье туч продырявила молния. Низвергающиеся струи дождя таинственно оплодотворяли каменный город с его аллеями и садами, пока мы плыли в лодке, по озеру, на котором потухли все огни, не боясь перевернуться и из-за своей страсти упасть в мёртвые воды. - Почему, почему, Бел, ты кинулся на того человека в аэропорту, почему ты позволил себе совершить такую глупость, из-за которой оказался в тюрьме? Почему? Ты что, с ума сошёл? - когда я, наконец, слезла с него, начала молотить я его кулаками по груди, пока он не перехватил их. - Почему? - он улыбнулся, - Ши-ши, ну, у каждого рано или поздно появляется тот человек, который дотрагивается до тебя руками, а ты от этого трогаешься умом. Проблема только в том, что никогда наверняка не знаешь, когда начинается твоя шизофрения. - Полтора года… полтора года, Бел, я не касалась тебя, - уже не сдерживая свои слёзы, напомнила я ему, собираясь всё же заявить, что не касалась по его вине, но меня опередили: - Ши-ши, ошибаешься, - сказал он, достав из-за пазухи кучу помятых листков, в которых я тут же обнаружила те самые письма, что на протяжении года, пока не попала в госпиталь для душевнобольных, писала ему каждый день. Они были измятые, изорванные, склеенные заново скотчем, где-то местами стёртые до дыр. Каждый раз он хотел избавиться от каждого из них, но каждый раз оставлял и перечитывал снова и снова. Не было только одного письма, но был маленький пакетик, в котором обычно он держал кокаин, и внутри которого лежал пепел. Его и остальные письма он бросил в воздух, и они разлетелись над нами под каплями дождя и порывистым ветром, а мы снова кинулись один к другому. Когда я убила того человека на железнодорожном пути, когда его убил Бельфегор, живущий теперь моим сердцем, дышащий моими лёгкими и убивающий моими руками, я не стала прятать труп. Я была настолько разбита, что обычный хладнокровный практик-патологоанатом, просыпающийся во мне каждый раз, когда видела погибшего не естественной смертью даже в фильме, и осуждала убийству за тупость, как он плохо скрыл следы преступления и как бы на его месте поступила я, уснул во мне, и я оказалась так же бессильна и ошеломлена произошедшим, словно впервые и то нечаянно под аффектом и на почве страсти убила человека. Бельфегор тоже никогда не заметал за собой следы, единственное, что он делал, это срезал кожу на подушечках пальцев, из-за чего в базе данных полиции не было его отпечатков так же, как и на ножах, и на теле его жертв, и формально он как бы даже не существовал, поскольку, как и все люди нашего круга, жил под десятками различных паспортов и документов, почти не пользуясь своим настоящем именем и личностью. Но для него это было нормально. Он всегда был человеком-спонтанностью, я же в отличие от него планировщиком. Если что-то не шло согласно моим планам, я тут же терялась в ситуации и пряталась в свой моральный панцирь, надеясь, что он сможет меня защитить. Но в этот раз я поступила как Бельфегор. Оглянулась по сторонам, чтобы убедиться в отсутствии видеокамер и свидетелей, которых принцу всегда было проще убить, чем самому по-тихому избавится от тела своей жертвы, и, убедившись в том, что ни того, ни другого здесь не присутствовало, оставив мёртвого мужчину лежать на рельсах, надеясь, что его ещё раз переедет поезд, чтобы процесс опознавания личности и причины смерти стал ещё сложнее и продолжительней, развернулась и побыстрее покинула место преступления, идя на сей раз через лес, чтобы случайно на кого-то не наткнуться. Домой я вернулась под утро, угробив всю ночь на шатания по лесным джунглям и само возвращение, поскольку шла пешком без денег хотя бы на автобус. Руки от крови я отмыла в лесном ручье, там же отмыла и нож, но его спрятала у себя под футболкой, которую заправила в джинсы, и продолжила путь. В целом, кроме того, что от меня несло как от винной лавки, ничем внимание к себе я не привлекала, и на моё счастье на моём пути не попался ни один постовой, стоящий ко мне достаточно близко, чтобы учуять этот " душок " и попросить документики. Вернувшись домой, я тут же легла спать. Проснулась около полудня. Походила по своим недоделанным апартаментам, которые после какого-то времени серьёзного спора с собой решила отремонтировать до конца, но не продавать, а поселиться здесь с концами. Прятать голову в сыпучий песок нездорового хобби и убегать от себя, своих чувств и воспоминаний я больше не собиралась, решив, что раз уж вчера поступила как Бельфегор, пустив убийство того мужчины на самотёк, то и с сегодняшнего дня буду так же всё пускать на самотёк, будь как будет, посмотрим, куда жизнь меня занесёт. Как и Потрошителю ( ну, за исключением разве что его драгоценной короны, собственного достоинства и чувства гордости ) мне терять-то было нечего, а все необходимые вещи для существования у меня были с собой: воздух и сердце, чтобы жить, и навыки хирурга-патологоанатома, чтобы было, чем жить. Я собиралась вернуться к Демьяну. Если уж по состоянию здоровья ему пришлось как-то однажды смириться с тем, что когда я вышла из лечебницы, ему по указаниям " свыше " необходимо было вернуть меня обратно в контору, то факт того, что в последнее время я работала не ахти хорошо, скоро забудется, когда я вновь попаду в прежнюю струю профессионализма, в которой работала прежде. Все мы люди, хоть и нелюди. Это-то мафии было понятно. Я сделала себе кофе и, сев за новенький рабочий стол перед открытым ноутбуком с пустующей страницей Ворда, попыталась поймать вдохновение, чтобы вновь начать писать. Но в конечном итоге после пятнадцати нескончаемых минут насилия над своими мозговыми извилинами, неспособными выдавить из себя ни единой идеи, закрыла его и, взяв из ящика листок бумаги и ручку, поглядев на них ещё с минуту в нерешимости, начала писать первое за столько времени письмо. Бельфегору... " Мне так больно, мой милый. Куда бы я не шла, в каждом прохожем, в каждом зеркальном отражении я вижу твоё лицо. Почему ты меня оставил? Зачем ты пытался что-то доказать, доказать, что хождение во тьме не изменило тебя, доказать, что твоё зрение, когда ты потерял его, не обессилило тебя? Ты всегда был и оставался самим собой до самой своей смерти. Я помню, как в тот день, когда ты потерял зрение, ехала с тобой в машине скорой помощи до самой больницы, до операционной не отпуская твоей руки. Помню твою кровь. Кровь текла непрерывными струйками из под твоей растрепавшейся и потяжелевшей от неё чёлки. Кровь. Бесстыдная правда жизни, тогда она не будоражила тебя, как обычно, словно всё в тебе омертвело, и твоя голова беспомощно покачивалась в такт шагам санитаров. Я упорно бежала возле носилок, держа тебя за раскрытую, неподвижную ладонь и всё время лепетала какие-то неразборчивые слова, которым ты слабо улыбался. Все языки, выученные мной за мою жизнь, смешались в моей голове, и выливались в конечном итоге в какую-то бессмыслицу, над которой ты тихо, почти неслышно силился смеяться. Я держала тебя за руку до самой операционной, куда меня уже не впустили, и когда двери закрылись за мной, лихорадочно ещё пыталась высмотреть что-то в их маленьких оконцах. Глаза... твои прекрасные глаза... Озера шоколада, по которым плыли два чёрных лебедя твоих зрачков. В моих мыслях тогда они затекли одним большим пятном крови, стиравшим их очертания подчистую. Я прикрыла рот ладонью, чтобы не разразиться криком, и резко опустилась на корточки. Какая-то медсестра подошла ко мне, чтобы предложить помощь, но я только отмахнулась от неё. Мои руки... Мои руки, всегда так уверенно сдерживающие ножовку, которая я распиливала человеческие тела, распарывала животы и разделяла мертвецов на составные части, тогда они предательски дрожали крупной дрожью, словно это мне предстояло тебя оперировать. То чувство... То чувство было как крик горящих бабочек в моих мыслях и теле. И при всём при том единственное, на что я была способна в ту минуту, это беспомощно смотреть на двери операционной и молиться незнамо кому. Подождав, когда ватность ног немного отступит, и я вновь смогу на них встать, я перебралась на сидения в зале ожидания и, уронив голову между ног, так и просидела всё дальнейшее время операции, что когда твой хирург подошёл ко мне с новостями, едва смогла разогнуть затёкшую спину. Он не сказал мне ничего того, что могло бы меня удивить. Тебе удалили роговицу. Я и сама знала, что иного выхода при подобном ранении не будет, но эта новость при всём моём ожидании именно тех слов всё равно опять едва не вызвала слёзы, которые мне еле удалось сдержать. Врач сказал, что наркоз уже прошёл, и я могу зайти, но мне не нужно было его разрешение, и я тут же понеслась к тебе в послеоперационную палату. В палате были настежь распахнуты шторы на окнах. Капли дождя тоскливо падали с бесцветных небес, точно изгнанники, и умирали в стекле окон. Было непонятно, день ли был тогда, или же утро, часов в палате не было, чтобы посмотреть, который час, и приходилось полагаться на одну лишь интуицию. Но моя интуиция тогда молчала, и единственное, что было мне известно, это то, что ночь прошла. Ты лежал в постели, накрытый белоснежным тонким одеялом, всего на несколько тонов светлее твоей кожи. Твоя чёлка в кой-то веки была убрана назад, но глаза закрывала тугая повязка из бинта и несколько белых компрессоров. Не успела я сделать и несколько шагов к твоей крови, как ты заговорил, и первым твоим словом было моё имя. - Да, это я, - стараясь сдерживать слёзы, ответила тогда я. - Где ты? - ты поднял правую руку и начал рыскать ею в воздухе, и я тут же подбежала и взялась за неё, присела на корточки и приложила её к своей щеке. - Ты плачешь? - тут же обнаружил ты, поскольку предательские слёзы всё же текли по моим мокрым щекам, - Прекрати сейчас же! Не вынуждая меня нарушать предписанный мне постель режим, чтобы всыпать тебе за эти дурацкие слёзы. - Хорошо, хорошо, я сейчас успокоюсь, - стряхнула свободной рукой я прозрачную пелену, скопившуюся вновь на моих глазах, тут же выполнив указ. - Я видел прекрасный сон. Ты поглотила весь свет, и всё утонуло во тьме, - ты почти мечтательно улыбнулся, - Я уже не буду видеть, верно? - Нет, всё будет хорошо, Бел. Всё будет..., - засуетилась тогда я, но меня перебил твой вопрос: - Зачем ты лжёшь? Я до сих пор помню тот день в мельчайших подробностях. Но он не изменил ровным счётом ничего. И только вот теперь без тебя я хожу во тьме, я ничего не вижу, не вижу жизни, но я всё та же, какую ты знал меня до тех пор, пока твои воспоминания не развеялись в дыхании смерти. Я прощала тебе всё, но не могу простить тебе твоей кончины. Только любимый человек мог нанести мне такой болезненный удар, ведь ты был так близко, что промах был невозможен. И теперь я страдаю. Если любовь - это самое сильное чувство, которое ты можешь испытать, то боль - самое страшное. Боль - это то, что может с тобой случиться, если полюбишь. И я продолжаю любить тебя, не смотря ни на что. Если человек умер, его нельзя перестать любить. Особенно если он был лучше всех живых... Как бы я желала ещё хоть раз, хоть единожды услышать твой вздох, твоё сердце, как когда-то было, когда я лежала у тебя на груди и слушала самую прекрасную музыку на свете. Но для меня это уже слишком поздно... Как бы я хотела узнать, куда ты ушёл от меня, куда ты ушёл из этого мира, как когда-то спрашивала тебя абсолютно обо всём, и ты отвечал мне на все мои вопросы. Но поздно... Ничего не осталось, во мне не осталось ничего, кроме воспоминаний о том, что было и этого мира, который отражается теперь в моих глазах как зеркало, но не проникает глубже... Всё перестало существовать. Я не могу ничего видеть, не могу слышать. Теперь я знаю, завтра никогда не наступит. Я проверяла. Просыпаешься - и снова сегодня. И снова боль. И снова одиночество. Я так одинока, Бельфегор...

2012 год, 4 января, Рим. "

Когда я закончила писать это письмо, белеющий лист бумаги со слабым почерком, словно у меня постепенно отказывала рука, был уже испачкан в пуху пепла сигарет, которые я неустанно курила, и местами чёрная тушь ручки превращалась в кляксы, намокая от моих слёз. Отложив ручку, я взглянула в открытое окно, за которым мерцал серебристо-серый свет унылого зимнего дня. В комнате, где я находилась, было довольно тепло, но меня тут же словно обдало тёмной холодной волной холода, пронизывающей до самых костей, из-за чего кожа покрылась мурашками. Зимой в Риме и впрямь бывает холод, но это случается так редко, а температура обычно не опускается ниже десяти градусов тепла, поэтому этот холодок почудился мне дыханием самой смерти, исходящим прямо из меня. Был ли он здесь, когда я писала ему это письмо? Наблюдал ли за тем, как я пишу ему первое послание с тех пор, как он на целых полтора года покинул меня, уехав в Прагу и ни разу не отозвавшись на мои письма, которые, будь они у меня, я бы целовала их так же нежно, как если бы это была его кожа, и давилась бы подступающими рыданиями? Я знаю. Знаю, что и на это письмо он мне не ответит. Теперь поздно. Теперь единственным ответом будет тишина, тишина, которая будет мне вместо миллиона слов. Я упаковала листок в конверт, одевшись, вышла на улицу и, поймав такси, поехала на кладбище, где теперь был его дом. За потеющим от моего дыхания стеклом машины, к которому я припала головой, игнорируя попытки таксиста завязать разговор о погоде, всё словно покрылось бледной серебренной пеленой: и дома, и земля, и небо. Над городом стоял туман, и лучи фар, как немые призраки, мчались впереди машины. Портили общий умиляющий вид зимней мелодичной колыбельной голые деревья, тянувшиеся из прикрытого скатертью снега асфальта, словно чёрные руки мертвецов. А я знала, как таковые выглядят. Моя работа " патологоанатома " давно уже переполнила меня подобными жуткими знаниями. На кладбище не было ни одной живой души. Наверное, в такой необыкновенно холодный для этого города день никто не решился морозить руки на улице. Я направилась прямо к его могиле. Я не принесла с собой цветов, как это положено. Не видела в этом смысла. Ни одни цветы не передадут тех эмоций, что я испытывала сейчас. Вот только если бы каждая капля моей крови могла стать лепестком роз, я бы принесла на могилу своего возлюбленного целый букет. Как пусто... Как пусто было внутри меня, когда я остановилась перед его надгробием. Наверное, так же пусто, как на этом кладбище, где, как и во мне, похороненные заживо чувства, так и не дожившие до своего естественного конца, напоминали о себе выпирающими из земли камнями с именами и годами жизни. Свободен лишь тот, кто утратил всё, ради чего стоило жить. И я, как никогда свободная, сейчас не понимала, как многие люди стремятся к этому ощущению? Я свободна, все свои путы я похоронила в его гробу вместе с его застывшим в вечности сердцем, но теперь же я не чувствовала никакой радости от этой свободы. Я вообще ничего не чувствовала, моё тело и моя душа онемели словно от множественной анестезии. Нет, Бельфегор не был для меня незаменимым человеком, он не был единственным моментом, из которого соткана моя жизнь. Если уж на то пошло, то незаменимых нет вообще. Есть лишь те, кто навсегда останутся внутри, независимо от количества проведенных дней, может быть даже лет, независимо от количества встреч и выпитых вместе чашек чая. Независимо ни от чего. Даже от причиненной боли. Они просто останутся и всё. - Здесь так тихо, - произнесла я, пройдясь по поверхности его надобного камня ладонью, ощутив его бесчувственную и суровую жёсткость, - А ведь когда-то я так желала тишины... Оставив письмо на его могиле, я обернулась и, не задерживаясь на месте, пошла прочь, чувствуя, как ещё немного, и упаду рядом с ним, не в состоянии больше подняться на ноги. Обернулась, пройдя несколько метров от его хладного последнего пристанища. Он сидел на своей могиле и читал моё письмо.
60 Нравится 48 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (5)