После дождя мне нравится смотреть на закат, огромный закат со множеством оттенков — кажется, там, за закатом, я живу по-настоящему, а этот я, сидящий после ливня у окна, всего лишь несчастный двойник, никчёмная параллель, чёрт знает вообще кто такой.
©В кварталах дальних и печальных…
— Эй, Билан, что случилось? Гагарина оказалась там почти случайно. Или, если честно, слишком вовремя, чтобы это можно было назвать просто совпадением. Она свернула в коридор между гримёрками, опережая своё расписание на добрые двадцать минут, и уже на ходу достала телефон, собираясь проверить сообщения, когда вдруг услышала шаги — быстрые, резкие, сбитые. Она подняла голову как раз в тот момент, когда мимо неё почти пролетел Дима. Он даже не заметил её. Не замедлился. Не кивнул. Не бросил привычного полушутливого «Гагара, привет». Только взгляд — короткий, колкий, почти чужой — и через секунду хлопок двери, от которого по коридору прокатилась глухая вибрация. Полина остановилась. Секунду постояла, прислушиваясь к этому внезапно оборванному пространству, и, не особо раздумывая, пошла следом. Что-то в этом было неправильное. Не его. Дима сидел в кресле, чуть сгорбившись, локтями упираясь в колени и зарывшись пальцами в волосы так, словно пытался удержать внутри что-то, что так упорно рвалось наружу. Он никак не отригировал на то, что блондинка вошла за ним в гримёрку. Он даже не повернулся. Только тяжело выдохнул. Полина подошла ближе, остановилась рядом, и в этот момент ей стало по-настоящему тревожно. Не из-за его молчания — она знала его слишком давно. А из-за того, каким он был сейчас. Слишком сломленным для человека, который обычно отлично держит удар. Отец. Ника — его дочь. Не просто мысль. Не просто факт. Это было как удар под дых, после которого невозможно сразу вдохнуть. Он прокручивал в голове последние три месяца, каждую репетицию, каждую их встречу, её смех, её голос — и с каждой новой деталью внутри что-то болезненно сжималось. Он же видел. Он же чувствовал. Но не понял. Как можно было не понять? Дима вспомнил, как Ника обняла его на прощание. Как легко, как естественно, как будто имела на это право. И в этот момент его буквально разорвало изнутри: хотелось прижать её к себе, поднять на руки, спрятать, не отпускать вообще, никуда, никогда. Рассматривать — каждый жест, каждую эмоцию, этот знакомый прищур, ямочки на щеках, которые он раньше просто отмечал как «милые», а теперь видел в них себя. Его. Дочь. — Димка, да что происходит? — голос Гагариной стал тише, осторожнее, она подошла ближе, положила руки ему на плечи — и тут же почувствовала, как под пальцами напряжены мышцы, словно камень, будто он держался из последних сил. — Полин, я не думаю, что он тебе сейчас сможет что-то внятное ответить, оставь, — раздалось от двери. Оба обернулись. На пороге стояла Рудковская с ребёнком на руках — спокойная, собранная, даже с легкой снисходительной улыбкой, и от этого её появление прозвучало почти как приговор. Она прошла внутрь, аккуратно устроилась на диване, уложила Сашу, пригладила его волосы, словно отгораживаясь этим бытовым жестом от того напряжения, которое висело в комнате. Дима смотрел на неё отрешённо, словно не до конца понимая, где он вообще находится и почему его личное пространство вдруг перестало быть личным. Он хотел остаться один. Но, видимо, сегодня ему не везет и в этом. — Ты знала? — голос прозвучал глухо, но в нём уже слышалась опасная вибрация. — Только давай без криков, — тихо сказала она, кивнув на ребёнка. Яна подняла на него взгляд… Спокойный… Слишком спокойный. — Знала. И вот в этот момент внутри у него что-то окончательно сорвалось. — И как давно, дорогая моя? — слова давались тяжело, сквозь сжатые зубы, а пальцы сами собой сжались в кулаки до побеления. — Ещё до рождения Вероники, — так же спокойно ответила Рудковская. — Пелагея написала. Просила не говорить тебе. Я и не полезла. — Отлично, Рудковская! Просто блестяще! — Дима резко поднялся, хлопнув ладонями, в голосе зазвенела едкая, почти истеричная насмешка. — Друг, партнёр, близкий человек… семь лет, Яна! Семь лет ты знала — и молчала! Я тебе душу выворачивал, про семью рассказывал, а ты стояла, слушала и… что? Передавала всё Пелагее, чтобы потом вместе посмеяться, какой я идиот? — Билан, прекращай, — резко оборвала его она. — Я не обязана была решать ваши проблемы за вас. Я вообще во всё это лезть не хотела, чтобы потом крайней не остаться… — Ага, и как? Получилось? — хмыкнул Дима, резко оборачиваясь к Гагариной. — А ты? Тоже всё знала? — Да ты можешь нормально объяснить, что происходит?! — не выдержала Полина, нахмурившись, явно не ожидая такого выпада со стороны друга. — Я вообще не понимаю, о чём речь! — Пелагея, подружка твоя драгоценная, мне сегодня сказала, что Ника — моя дочь, — выдохнул он, почти выплюнул эти слова, будто они обжигали всё изнутри. — Семь лет молчала. Потому что так, видите ли, лучше! В комнате повисла тишина. — У меня были догадки… — осторожно начала Гагарина, — когда я увидела вас вместе, потом возраст сложила… — И ты тоже молчала! — перебил Дима, не давая договорить. — Все молчали! Все всё знали! Отлично! Вот это у меня друзья! — Не перегибай, — резко отрезала Гагарина, которая тоже не собиралась терпеть все эти необоснованные выпады в свою сторону. — Я не знала. Я догадывалась. — Я идиот, — выдохнул Дима, опускаясь обратно в кресло и закрывая лицо руками. — Просто идиот. И это было, пожалуй, самым честным, что он сегодня сказал. Вдруг стало слишком ясно: он потерял не просто женщину. Не просто отношения. Он потерял годы. Он пропустил всё — беременность, первые шаги, первое слово, первые страхи, первые победы. Всё то, что он считал самым важным в жизни. Он бы никогда не отказался. Ни за что. Ни при каких обстоятельствах. Но у него даже не было шанса. И от этого становилось по-настоящему больно. — Хватит себя грызть, самобичевание сейчас ничего не решит. — уже спокойнее сказала Рудковская. — Это ничего не изменит. Делать что собираешься? — В смысле? — Дима вскинул голову, не понимая, а какие вообще могут быть варианты и что это за вопрос такой глупый. — Отцом быть собираюсь. Я не откажусь от своего ребёнка. — Это понятно. Только ребёнок живёт в Лондоне с матерью, а ты для неё сейчас — никто, ну юридически, и прав никаких не имеешь, — спокойно, но жёстко напомнила Яна, которая привыкла смотреть на несколько шагов вперед. — Вы с Полей что решили? — Ничего, — выдохнул он, понимая, что Рудковская ему сейчас еще больше больше вопросов подкинула. — Через три дня она скажет Нике правду. А дальше… будем думать. Он на секунду прикрыл глаза и добавил, уже почти срываясь: — Но я не смогу их отпустить обратно. Это просто невозможно. — Дим… — осторожно начала Гагарина, явно не решаясь продолжать. Вздохнула, увидев обеспокоенные взгляд друга, а после все же решилась: — Мы с Полей общались… Переписывались тут недавно… — медленно, подбирая слова. — В общем… она уже купила билеты. Обратно в Лондон. Четырнадцатого декабря. Сразу после финала. И в этот момент в комнате будто что-то окончательно оборвалось. — Прекрасно, — выдохнул Дима, медленно проводя руками по лицу. — Просто прекрасно… Он посмотрел на телефон — двадцать седьмое ноября. Меньше трёх недель. Меньше трёх недель, чтобы исправить семь лет… Чтобы не потерять её снова… Чтобы их не потерять! И в этот момент ему впервые по-настоящему показалось, что всё вокруг — против него. Ситуация, время, люди, прошлое, даже собственные ошибки, которые теперь вставали стеной и не давали сделать ни шага вперёд. Однако отступать он больше не собирался. Слишком высокая цена.***
— Мамуль, как ты себя чувствуешь? — осторожно приоткрыв дверь, Поля тихо скользнула в комнату, словно боялась нарушить хрупкое равновесие этого вечера… Она почти сразу опустилась на край кровати, в полумраке нащупывая ладони матери и сжимая их чуть крепче, чем следовало, будто пытаясь зацепиться за что-то устойчивое в этом мире, который за один день окончательно пошёл под откос. Весь этот вечер Пелагея прожила на автомате, как будто кто-то другой управлял её телом: она отвечала Нике, кивала матери, готовила ужин, раскладывала тарелки, убирала со стола, укладывала дочь спать, поправляла одеяло, целовала в висок — и всё это с пустотой внутри, с непрекращающимся гулом в голове, где снова и снова прокручивался один и тот же разговор, одни и те же слова, сказанные на эмоциях, на надрыве, на грани. Она не чувствовала ни времени, ни усталости, ни себя — только это бесконечное «что теперь?» и «как дальше?», которое било в висках с навязчивой настойчивостью. — Всё в порядке, Поленька, уже легче, — мягко ответила Светлана Геннадьевна, откладывая книгу и внимательно вглядываясь в лицо дочери, в котором слишком явно читалось то, что словами ещё не было сказано. — Что-то случилось? С Димой? Пелагея невольно усмехнулась, коротко, почти беззвучно, но в этой усмешке не было ни капли веселья. — С Димой — это ты прямо в точку, — тихо отметила Поля, стараясь держаться, но голос всё равно предательски дрогнул. — Мам… я ему сказала. Я случайно рассказала ему про Нику… Что он её отец… Слова прозвучали почти шёпотом, но в тишине комнаты они ударили громче любого крика. Светлана Геннадьевна чуть нахмурилась, крепче сжав её пальцы. — «Случайно» — это как? — медленно переспросила она, выделяя интонацией последнее слово, словно надеясь, что сейчас последует уточнение, которое всё как-то прояснит. — Как об этом можно рассказать случайно? И вот тут Пелагея не выдержала. Слова посыпались быстро, сбивчиво, как у ребёнка, который сам не до конца понимает, жалуется он сейчас или же голову пеплом посыпает. — Дима опять начал… про нас, про то, что любит, что всё можно вернуть, что я бегаю от него, что он не понимает, почему я так… — она нервно провела рукой по волосам, пытаясь хоть как-то собрать мысли в единую кучу, но получалось так себе. — Я не выдержала, мам. Просто не выдержала. Сорвалась. Наговорила всего… и это тоже. Я даже не поняла в какой момент. Она замолчала, опуская взгляд: — И вот… Дима теперь всё знает. В комнате повисла тяжёлая пауза. — Ох, большие детки — большие бедки, — тихо, почти устало произнесла Светлана Геннадьевна, приподнимаясь и устраиваясь поудобнее, но руки дочери так и не отпустила, словно понимала, что сейчас это единственное, что удерживает её от окончательного падения. — И что дальше? — Он дал мне три дня, — так же тихо ответила Пелагея, — чтобы я рассказала всё Веронике. Пока выходные. Она сглотнула, и в голосе прозвучала настоящая паника, которую она до этого изо всех сил сдерживала. — Мам, я не представляю, как это сделать! Что говорить, как говорить? Какая у неё будет реакция? — пауза, собиралась с мыслями, а после все же призналась: — Я боюсь, мам… И это «боюсь» прозвучало так искренне, так по-детски беспомощно, что у Светланы Геннадьевны невольно сжалось сердце. — Ну, Вероника у нас девочка умная, — осторожно начала женщина, сама при этом прекрасно понимая, что никакой «ум» не спасает от таких новостей шестилетнего ребенка. — Господи, Поля, во что же ты опять вляпалась? Я же говорила — не надо было нам сюда возвращаться… — Мам, пожалуйста… — тихо, почти умоляюще протянула Пелагея, зажмурившись, словно от физической боли. — Только не сейчас. Светлана Геннадьевна тяжело вздохнула, но тему сменила. — А скажи мне честно… — она чуть прищурилась, вглядываясь в дочь внимательнее, глубже. — Ты поэтому так настаивала на возвращении? Чтобы встретиться с ним? Чтобы наконец всё рассказать и перестать тащить это на себе? Пелагея замерла. — Я не знаю, мам, — честно ответила девушка спустя паузу, в которой попыталась хотя бы сама себе соврать, но не смогла. — Правда не знаю. Я вообще сейчас ничего не понимаю. Ни в себе, ни в нём… ни в том, что нам дальше делать. Пелагея подняла глаза, в которых уже не было слёз, но была усталость — глубокая, выматывающая. — Как дальше жить, мам? Светлана Геннадьевна чуть усмехнулась — мягко, но с той самой взрослой горечью, за которой всегда стоит опыт. — Как жить? — повторила она. — По возможности счастливо, хотелось бы. И, чуть помолчав, добавила уже серьёзнее: — Вам троим нужно поговорить. Вместе. Не ты одна, не он отдельно — а вместе. Думаю, если вы с Димой расскажете, Ника воспримет это легче. Хотя бы потому, что он на неё… так влияет. Причём так, что это даже мне объяснить сложно. Светлана Геннадьевна и сама не заметила, как за эти полтора месяца начала смотреть на всё иначе: уже не только глазами матери, защищающей дочь любой ценой, но и глазами человека, который видит всю картину целиком — со всеми ошибками, страхами, недосказанностями. Жаль было всех. Жаль дочь, которая окончательно запуталась в себе, в своих чувствах и решениях, и уже не понимала, куда идти дальше и за что держаться. Жаль внучку, которая тянулась к отцу — ещё не зная правды, не понимая этого разумом, но чувствуя сердцем это родство, это тепло, к которому её тянуло с какой-то необъяснимой силой. Жаль Диму, который, не зная всей правды, не понимая, за что именно борется, всё равно упрямо, почти отчаянно пытался вернуть то, что, как ему казалось, у него отняли. Во всём этом чувствовалась какая-то неизбежность, словно жизнь сама вела их к этой точке, где дальше уже нельзя будет сделать вид, что ничего не происходит. — Тут ведь как, Поль… — тихо продолжила женщина. — Либо вы сейчас всё это проживёте и как-то вытащите, либо… будет ещё хуже. Но убежать и спрятаться уже не получится. Она провела большим пальцем по её ладони, как в детстве. — Цена у этого всего есть, и немаленькая… И пора вам с Димой, видимо, расплачиваться за все свои ошибки и импульсивные поступки. И только одна мысль не давала Светлане Геннадьевне покоя — Вероника. Единственная, кто в этой истории ни в чём не виноват, но неизбежно окажется в самом её центре. И от этого становилось по-настоящему тревожно. Однако всё, что сейчас могла женщина могла — это быть рядом. Держать за руку.