В комнате повисло молчание — тяжёлое, глухое, почти осязаемое, словно воздух сгустился до такой степени, что каждое движение в нём давалось с усилием, а каждый вдох отзывался давящей тяжестью где-то под рёбрами. Они стояли по разные стороны комнаты, натянутые до предела, как струны, которые ещё мгновение — и либо сорвутся в болезненный звук, либо оборвутся окончательно.
Пелагея тихо всхлипывала, судорожно пытаясь взять себя в руки, но дыхание всё равно сбивалось, а слёзы предательски скатывались по щекам. Внутри всё разрывалось от дикого, почти животного страха — такого, который не поддаётся объяснению. Он просто есть. Он давит, разрывая грудную клетку на части, не оставляя ни одной опоры, за которую можно было бы зацепиться.
В голове пульсировала одна-единственная мысль: как теперь жить дальше?
Пелагея уже тысячу раз успела пожалеть о том, что произошло. Мысленно прокрутила всё назад сотни раз, пытаясь нащупать тот самый момент, где можно было остановиться, промолчать, сдержаться, не сорваться в эту откровенность, не вывалить всё так резко, неуместно, болезненно.
Всё получилось слишком глупо и неправильно.
Мысль о Нике била особенно больно, словно кто-то намеренно нажимал на самое слабое место в её материнском сердце — как теперь ей сказать, как объяснить, как не разрушить тот мир, в котором девочка жила все эти годы?
Воображение услужливо подбрасывало картины будущего разговора, и от этого становилось по-настоящему страшно, до онемения.
Поля быстро подняла взгляд на Диму — и наткнулась на его глаза, в которых было всё сразу: растерянность, боль, надлом и что-то ещё, более тёмное, более тяжёлое, от чего внутри снова все сжалось. Захотелось спрятаться, закрыться руками, словно её тут нет. Господи, да все что угодно — лишь бы он никогда больше на нее так не смотрел!
И всё же, вопреки всему этому хаосу, где-то глубоко, под слоями страха и паники, вдруг появилось странное ощущение облегчения, почти запретного, почти постыдного.
Она сказала. Наконец-то сказала. Вытащила наружу то, что столько лет жгло изнутри, не давая ни забыть, ни отпустить. Свою правду, свою боль, свою вину. И теперь — будь что будет.
Если гореть, то до тла!
Диму же в этот момент разрывало на части не меньше. И это не было красивым литературным оборотом, которыми он так искусно владел. Нет, это было почти физическим ощущением, будто внутри него столкнулись сразу несколько противоположных реальностей, каждая из которых тянула в свою сторону, не давая ни опоры, ни передышки.
В одну секунду ему хотелось смеяться и кричать на весь свет, на всё это чёртово «Останкино», что он отец, что у него есть дочь — настоящая, живая, удивительная девочка, которая всё это время была рядом, смеялась, смотрела, тянулась к нему с такой естественной, необъяснимой теплотой.
А в следующую — провалиться сквозь землю от стыда, потому что пока Пелагея училась жить, справляться, бороться, он просто жил своей жизнью, полной света, сцен, аплодисментов, случайных людей и громких историй, в которых не было места ни ей, ни их дочери.
О которой он просто не знал…
Дима провёл рукой по лицу, будто пытаясь стереть реальность или хотя бы привести мысли в порядок, но внутри всё только сильнее путалось.
Хотелось подойти к сейчас к этой блондинке, что стоит сейчас словно над пропастью — обнять, спрятать от всего мира, как будто этим можно было бы хоть как-то компенсировать упущенные годы. До одури хотелось зарыться пальцами в её волосы и бесконечно извиняться — за то, что сделал, за то, чего не сделал, за то, что отпустил тогда, не удержал, не остановил.
Но стоило ему снова посмотреть на неё — и внутри поднималось другое.
Тёмное.
Злое.
Горькое.
Злость за то, что ушла. За то, что не дала ни единого шанса. За то, что решила всё сама, вычеркнув его из этой истории ещё до того, как он успел в ней что-то понять.
Очевидно — они оба были виноваты.
Горячие, упрямые, слишком уверенные в своей правоте. Молодые и юные — мир тогда казался чёрно-белым, без оттенков, без компромиссов, без попыток услышать друг друга. И теперь, спустя годы, им приходилось распутывать этот клубок из решений прошлого, не имея ни малейшего представления с чего начать.
— Дим… — первой нарушила тишину Пелагея, когда смогла хоть немного справиться с собой, а молчание стало невыносимым.
Голос всё ещё дрожал, но в нём уже появилась попытка собраться, удержаться на плаву.
— Я прекрасно понимаю, что я сделала, — произнесла она тише, но увереннее, словно каждое слово давалось ей с большим усилием. — Тогда мне казалось, что это правильно. Что так будет лучше для всех — для тебя, для меня, для неё. И если бы у меня сейчас был шанс всё изменить… я бы, наверное, поступила иначе. Но тогда… я сделала так, как смогла.
— Удобно, — хмыкнул Дима, поднимая на неё взгляд, в котором уже не было вспышки, только усталость и тяжесть прожитого за этот час.
Он выдержал паузу, будто давая себе время не сорваться.
— Возможно, я это даже заслужил. Возможно, у тебя действительно не было другого выхода, — продолжил Дима, и в его голосе прозвучала странная смесь принятия и горечи. — Но, Поль… ты три месяца знала и молчала. Смотрела на нас, на то, как она ко мне тянется, как я к ней… и молчала. Я спросил тебя прямо — ты соврала. Зачем?
Пелагея опустила взгляд, сжимая пальцы, словно пытаясь удержать остатки контроля.
— Мне казалось, что так будет лучше… — все же просто, как дважды два, — Я не думала, что всё сложится именно так, что она окажется у тебя в команде, что вы так сблизитесь. Я видела, как её к тебе тянет, и как тебя к ней… и мне было страшно. Страшно, что если правда вскроется, ты нас уже так просто не отпустишь… и что всё изменится так, что я не смогу снова уйти.
Она на секунду замолчала, собираясь с силами, и добавила почти шёпотом:
— И я боялась, что ты меня возненавидишь.
Дима тяжело выдохнул, словно эта фраза задела его сильнее, чем всё остальное.
— Не говори ерунды, Поля, я не смогу тебя ненавидеть, даже если очень сильно захочу, — сказал он тихо, и в этом признании было больше правды, чем он, возможно, хотел бы сейчас ей транслировать.
Однако уже в следующую секунду он будто собрал себя заново, выпрямился, и голос его стал жёстче, определённее:
— Но в одном ты права — я вас так просто не отпущу. Я хочу быть в жизни своего ребёнка, не где-то там, не на расстоянии, а рядом, насколько это вообще возможно. И я хочу, чтобы Ника узнала правду как можно скорее.
— Я не буду мешать… — Пелагея устало кивнула, понимая, что спорить уже бессмысленно. — Просто дай мне немного времени, чтобы её подготовить.
— Семь лет, Поль, — Дима усмехнулся коротко и безрадостно. — У тебя было семь лет, чтобы её подготовить. Да хотя бы последние три месяца.
Он явно сдерживался, но напряжение прорывалось в каждом слове.
— Три дня. До конца недели.
— Хорошо — устало выдохнула, пока ещё не особо представляя, как сможет со всем разобраться за три дня. Однако сил на сопротивление больше не осталось. — А теперь, Дим, открой дверь. Я хочу уже наконец-то уйти отсюда.
И Билан лишь на секунду задержался, глядя на неё, словно пытаясь запомнить этот момент, а затем молча подошёл и открыл дверь.
В новую реальность.
Они вышли в коридор, а за спиной осталась та самая комната, в которой за один час разрушилось прошлое и началось что-то совершенно новое, непонятное, пугающее.
Через несколько минут он уже стоял на сцене, продолжая репетицию, будто ничего не произошло, просто задержался.
Видимость.
Движения остались прежними, голос — уверенным, слова — точными, но взгляд… Взгляд изменился. Теперь он смотрел на Нику иначе — внимательнее, глубже, с какой-то болезненной нежностью и осторожностью, будто боялся спугнуть это внезапное, запоздалое осознание.
И от одного её вида внутри становилось светлее.
Она его дочь.
У него есть дочь.
— Всё в порядке? — тихо спросила Яна, когда Пелагея вернулась в зал и опустилась рядом с ней, стараясь выглядеть спокойной, но безуспешно. — Вас не было очень долго, ребята уже сами начали репетировать, да и на тебе лица нет…
Пелагея слабо усмехнулась, но эта усмешка тут же исчезла, стоило ей снова перевести взгляд на Диму.
— Нет, Ян… — тихо ответила она, почти не разжимая губ. — Всё очень-очень плохо.
***
Плачь и смотри со стороны,
Счастье босиком по ковру перед сном,
Плачь и смотри, у него глаза твои,
И если бы не ты, мы бы были втроём.
©Непара — Плачь и смотри.
Пелагея резко вывернула звук в машине на ноль, словно этим резким движением могла заглушить не только навязчивую песню, но и всё, что в ней самой сейчас болезненно откликнулось.
Этого ещё не хватало.
Если по радио сегодня был стол заказов, то она точно ничего подобного не заказывала — ни этих слов, ни этих совпадений, ни этого состояния, от которого невозможно было спрятаться даже в тишине.
Как прошёл остаток репетиции, Поля помнила смутно, будто всё происходило не с ней, а где-то в стороне, за мутным стеклом. Снующая туда-сюда Яна, как только поняла, что между ними что-то произошло, буквально засыпала её вопросами — быстрыми, цепкими, один за другим, не давая ни секунды передышки.
Но Пелагея лишь отмахивалась, уходила от ответов, закрывалась ещё сильнее. Обсуждать, а тем более пересказывать кому-то всё то, что случилось в гримёрке, она не собиралась. Это было слишком тяжело.
Факт оставался фактом — Дима теперь все знал.
Всё остальное уже не её зона ответственности. Если захочет — расскажет Рудковской всё сам. И почему-то она была почти уверена, что он захочет. Не из злости даже, не из желания отомстить, а просто потому, что с таким невозможно остаться один на один.
Поля отстранилась, будто выстроила вокруг себя невидимую стену, и до самого конца репетиции старалась не отсвечивать, раствориться в пространстве, стать незаметной.
К счастью, оставался всего час.
Длинный, тягучий, почти невыносимый.
Час, в котором Дима больше не смотрел на неё. Ни случайно, ни украдкой, ни даже мимоходом. Не искал взглядом, не улыбался, не цеплялся за каждое её движение, как делал это раньше.
Час, в котором он словно отрезал её от себя, закрылся наглухо, и от этого становилось почему-то только тяжелее.
Они даже не попрощались.
Дима попрощался с командой, с музыкантами, с Никой — тепло, привычно, как всегда, махнул рукой Яне и ушёл. Быстро, почти поспешно, словно боялся задержаться хоть на секунду дольше, чем нужно.
И вот это его «ушёл» почему-то ударило сильнее всего. Не крик, не слова, не упрёки — а именно это спокойное, чужое равнодушие.
И в этот момент Пелагея вдруг остро, почти физически почувствовала, что, кажется, не верит его словам. Тем самым, сказанным там, в гримёрке — что он никогда не сможет её ненавидеть. Вдруг всё-таки сможет?
И если сможет… то что тогда?
— А куда тебя унес Дима сегодня? — голос Ники выдернул её из этих вязких мыслей так резко, что она на секунду даже не сразу поняла, где находится. Светофор уже загорелся зелёным, сзади кто-то нетерпеливо посигналил, и Пелагея, словно очнувшись, тронулась с места.
Ника с любопытством смотрела на неё с заднего сиденья, сжимая ремешки детского кресла, будто это был самый важный вопрос за весь день. Хотя почему будто? Это был самый важный вопрос этого дня!
— Нам нужно было поговорить, — коротко ответила Пелагея, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя внутри снова все дрогнуло и сжалось.
Она до сих пор не имела ни малейшего представления, как и что ей теперь говорить дочери. С чего начать? Как объяснить? И можно ли вообще объяснить так, чтобы не сломать что-то хрупкое и важное внутри неё?
— Обо мне? — тут же оживилась Вероника, даже не замечая, как меняется лицо матери. — Дима меня хвалил, да? У меня вроде хорошо всё получается…
Пелагея на секунду прикрыла глаза, будто собираясь с силами, и натянула улыбку — ту самую, привычную, отработанную, за которой можно было спрятать всё что угодно:
— Ну, конечно о тебе. О чём же нам ещё с ним разговаривать? О том, как ты поёшь, как на сцене держишься, и о том, что у тебя всё обязательно получится.
Она говорила это почти автоматически, понимая, что лжёт, но в то же время цепляясь за эту ложь, как за временное спасение. И, Господи, как же в такие моменты было хорошо, что Нике всего шесть, а не шестнадцать!
Несколько секунд тишины растянулись между ними, и Пелагея вдруг поймала себя на том, что внутри снова начинает нарастать тревога — тяжёлая, липкая, не дающая дышать спокойно. Она не планировала этого вопроса. Он вообще не должен был прозвучать сегодня. Но, видимо, после всего случившегося внутри что-то сдвинулось, и удержать это уже не получалось.
— Никуль, а тебе вообще интересно, кто твой папа? — осторожно спросила Поля, останавливаясь на очередном перекрёстке. Теперь можно было хотя бы на секунду повернуться назад и увидеть реакцию.
Реакции не было.
— Я спрашивала у бабушки, — Вероника пожала плечами так спокойно, будто речь шла о чём-то совершенно обыденном. — Она сказала, чтобы я при тебе про папу не спрашивала, потому что ты будешь расстраиваться.
Пелагея невольно усмехнулась — конечно, мама. Всё продумала, всё предусмотрела, как всегда.
— Она сказала, что он живёт в России и много работает, поэтому не может приехать, — продолжила Ника тем же простым, доверчивым тоном. — Но это нормально, да? Ты же сама говорила, что главное, что у нас есть друг друг и бабушка.
И в этих словах было столько искренней веры, столько детской уверенности в том, что взрослые всегда говорят правду, что у Пелагеи на секунду сжалось сердце. Сколько ещё они смогут жить вот так? На этих аккуратно выстроенных объяснениях, на полуправде, на недосказанности, которая пока ещё не ранит, но рано или поздно обязательно станет слишком заметной.
— Бабушка… — тихо повторила Пелагея, тяжело выдыхая, уже представляя следующий разговор, который её ждёт уже со своей матерью. И от одной только мысли о нём становилось не по себе, потому что предсказать реакцию Светланы Геннадьевны было невозможно. Какой будет её реакция? Поддержит ли или отчитает? Поймет ли или скажет, что она же говорила, предупреждала…
— А ты почему спросила? — Ника вдруг наклонилась вперёд, и в её голосе появился настоящий интерес.
— Да так, просто решила спросить, — Пелагея на секунду замялась, а потом легко, почти беззаботно усмехнулась: — Если ты у меня уже взрослая и сама всё знаешь, то у матросов — нет вопросов!
Ника хихикнула, приняв это за шутку, и снова откинулась на спинку кресла, продолжая всматриваться в новогодние декорации Москвы, а Пелагея вернула взгляд на дорогу, чувствуя, как внутри снова поднимается новая тема для рассуждений.
Как было бы лучше?
Если бы Ника спрашивала, искала, хотела встретиться со своим отцом? Или вот так — когда её любопытство уже аккуратно «закрыли» удобными, понятными ответами?
И как она отреагирует на правду?
На то, что её отец не просто «где-то там работает», а всё эти три был рядом. Был рядом и молчал. Не потому что не хотел, а потому что не знал… А как отреагирует на то, что она его знает? Что она его любит? Что её папа — Дима?
Сгладит ли это всё углы… или, наоборот, только сильнее обострит?