Свет в подвалах
18 мая 2014 г., 20:31
Первое время, покуда арестанта решили оставить в покое и наедине с новым жилищем, Григорий беспокойно метался по камере, изучая выщербленные стены, узкую койку с отсыревшей подушкой у стены. Окна не было, поэтому свисавшая с потолка лампочка тускло освещала нехитрое убранство. В ее свете кожа была мертвенно бледной, словно густо обсыпанной белилами. Время исчезло. Он не знал, сколько минут или часов вот так слонялся из стороны в сторону, бездумно, как сомнамбула, пока наконец не упал на холодный пол, в оцепенении глядя в черный угол. И вдруг угол шевельнулся. Дернулся пухлым тельцем с блестящей шкуркой и лукаво засверкал глазами-бусинками, уставясь на узника. Зиновьев сначала и толком не понял, что это было, пока сгусток тьмы не отделился от своего убежища и бесшумно скользнул к кружку света на полу. Крыса остановилась и принюхалась. Хвост ее ударил по каменному полу. И стоило ей только повернуться к Григорию, как тот мигом подскочил и с ногами забрался на койку. Зубы его застучали – крыс он ненавидел с детства, припоминая неприятную историю, когда залез в подвал и наткнулся на целый выводок грызунов. По детской наивности он захотел погладить забавных черных «мышек», но, протянув руку, он в ужасе бросился бежать, когда взбешенные твари кинулись на него всем скопом. Как тогда он выбрался из подвала, Григорий не помнил, но страх, панический, жуткий, остался на всю жизнь. Сейчас крыса была одна и довольна миролюбива. Вряд ли она голодала, как и ее товарки. Но факт нахождения ее здесь был отвратительным.
Загремели засовы, и в камеру зашел высокий подтянутый чекист. При виде него крыса не двинулась, а только склонила мордочку, будто они были старыми знакомыми. Допросчик сразу сообразил, что к чему. Быстро нагнувшись, он успел ухватить жирное тельце и зажал зверька поперек тела так, чтобы тот не мог укусить.
- Здравствуйте, Григорий Евсеевич, - негромко сказал он, всматриваясь в побледневшее лицо большевика. – Что это вы так странно сидите? Крысы испугались?
- Нет. На черта ее бояться, - проворчал Гриша, чувствуя, как паника отступает.
- Действительно, - хмыкнул чекист и резко сунул крысу прямо арестанту в лицо.
С воплем Григорий отшатнулся прочь. Зверь запищал, начал изворачиваться, но допросчик не отпускал его. С интересом поглядев, как, тяжело дыша, приходит в себя напуганный узник, он медленно поднес крысу ближе.
- Уберите ее, - сквозь зубы, прошипел Зиновьев. – Уберите!
- Вы боитесь крыс, - констатировал чекист. – Знаете, их нужно бояться лишь в одном случае, - рука опустилась к животу арестанта, - когда к вам привязывают клетку или ведро, а внутрь сажают крысу. Металл нагревают столь сильно, пока она, обезумевшая от боли, не начинает прогрызать первое, что попадается ей на пути – ваше собственное тело.
Крыса дернулась и ударила хвостом Григория. От одного прикосновения он задрожал.
- Уберите ее!... Пожалуйста…
- Вы наивны, Григорий Евсеевич, если думаете, что, попросив, вы будете освобождены от всех наших встреч. Мне приказано вытащить из вас все. До последней капли. Я не привык не выполнять работу, вверенную мне. Поэтому крысы будут меньшим злом, которое вы можете себе представить.
Время на Лубянке тянулось странно. Оно практически исчезало для ее узников.
Света они не видели, часов не было нигде, а единственный раз, когда их за несколько, предположительно, недель вывели на прогулку, уже начинало смеркаться, и в небе, почти чернильном, далеком, не сияло ни одной звезды.
Лев считал, что уже октябрь. На улице пар вовсю валил изо рта, и в полинявшей, истрепанной одежде было страшно холодно. Он искренне радовался тому, что успел выздороветь, иначе неминуемо подхватил бы воспаление легких. Хотя, наверное, оно было бы счастьем.
На протяжении всего заключения их мучительно допрашивали. Иногда беседа велась почти шестнадцать часов кряду, допросчики сменялись, жутко слипались глаза, но пригоршни ледяной воды хватало, чтобы прояснить разум, сбросить с себя сон. Потом же он попросту перестал спать.
Его приводили в камеру, оставляли в гнетущем одиночестве, но стоило ему положить голову, гудящую от боли, на жесткую подушку, как в дверь, железную и тяжелую, начинали стучать. И так повторялось еще много раз. Почти трое суток спустя он уже выбивался из сил, готовый умолять о часе сна.
И тут пытка прекратилась. В забытьи он упал на пропахшую сыростью койку и в горячечном бреде видел обрывки прошлого.
А когда Лев просыпался в камере снова, жгучая тоска охватывала его.
Григория он не видел. Только один раз на прогулке. Бывший председатель Петросовета заметно исхудал, под глазами появились синяки, а на скулах и щеках были свежи следы побоев. Вымученной улыбкой он приветствовал своего товарища. Одного взгляда хватало, дабы понять, что Зиновьев почти на исходе.
И повторяя это, Троцкий спрашивал каждый раз себя, сколько же осталось до слома ему самому…
Феликс ступил в стены Лубянки со странным чувством. Быть может, было ощущение того, что войти в одну реку дважды уже не удастся. Больше это шестиэтажное здание не принадлежало ему. Теперь единственным его уделом было служить живой легендой, мифом, который отчего-то не ушел во тьму веков.
Здешние работники его помнили. Улыбались как-то виновато из-под козырьков фуражек и кивали на его расспросы. Когда же он спросил, может ли присутствовать на допросе бывших оппозиционеров партии, ответили утвердительно. Благо, авторитет был в состоянии оказать ему услугу.
Его проводили в глубину коридоров, где в неприметной комнате под случайным номером вели дело. На первый взгляд ничего не удивляло. Помещение с голыми стенами, запрятанное достаточно далеко, дабы никто, кроме нужных ушей, не услышал криков арестованных. Помещение, которое едва ли можно было назвать наполненным людьми.
В углу полутемной комнаты, скорчившись, сидел человек. Связанные за его спиной руки давно онемели и затекли до невозможности, из-за этой гнетущей боли он только тихо, едва слышно шипел. Чекист, нависший над ним, с силой ударил ногой ему в живот. Тело согнулось, забилось, выдавливая из себя булькающие звуки.
Голос поляка загремел в оглушительной тишине:
- Прекратите!
На него обернулись с удивлением.
- Мы должны допросить его, товарищ Дзержинский. Чем он лучше других арестантов?
- Не троньте его, - твердо отвечал он.
- Что тогда?
- Я сам с ним буду говорить.
- Как пожелаете, - поджав губы, кивнул ставленник Менжинского.
Он знал, что не далее как через час факт отмены издевательства будет известен Сталину. Но даже угрозы не могли напугать его сейчас. Когда от узника отошли, искаженное, мокрое от пота лицо бывшего Льва Революции разглаживается, и прежде гордые, высокомерные голубые глаза с отчаянной, затравленной благодарностью посмотрели на Дзержинского. Когда команда покинула камеру, он последовал к столу, решив перебрать бумаги, напечатанные опытной рукой машинистки, и нахмурился от содержания.
Столько неприкрытой гадкой лжи видел Феликс перед своими глазами. Он видел истинную клевету. Но с болью понимал, что это и будет правдой для подписания приговора.
- Сколько интересных показаний, Лев Давидович, – наконец, подал он голос, обращаясь к Троцкому. – Столько людей преподносят нам любопытнейшие вехи вашей жизни и интриг. Им нет числа, я вижу, - он кивнул в сторону внушительной горы протоколов, - но ночь длинна, да и мы с вами никуда не торопимся. Так что думаю, успеем рассмотреть самые важные.
Он поднялся и вышел из-за стола, шаркая красивыми осенними туфлями. Он двинулся к арестанту и в упор уставил мутные, зеленоватые глаза на него. Некоторое время царила тишина – он замер, впав в подобие ступора. Не шевелясь, он будто пытался загипнотизировать заключенного, но тот, и без того измученный, лишь облизывал пересохшие губы, привалившись к каменной, влажной стене. Здесь, в этой части здания, еще не отремонтированном до конца, всегда сыро и холодно – вероятно из-за этого здесь почти никогда долго не держат узников – они бы все давно умерли либо от чахотки, либо сгнили в подобной атмосфере. Ни то, ни другое не прельщает руководство.
ОГПУ, бывшее ГПУ и ВЧК, не тюрьма, по сути, поэтому-то никто почти не задерживается здесь. И сидящий, скрючившийся, несомненно, красивый, видный мужчина – не исключение, его ждет та же участь, когда он выдаст все, что нужно.
Вопрос состоит лишь в том, как скоро и как охотно он это сделает.
Феликс Дзержинский пришел в себя. Он наклонился и запустил влажные пальцы в густые волосы арестанта, приподнимая его голову, заставляя посмотреть в тусклые, зеленые глаза. Он ждал хотя бы слова, но тот молчал, тяжело и прерывисто дыша.
- Я вижу, вы держитесь. Хотя и некоторое откровенно пугает. Но разговоры - пустое сейчас. Выбора у вас нет, а я хочу облегчить ваши страдания.
- Расстрелом? – впервые за много времени сказал Троцкий. – Нет уж, лучше умирать с гордо поднятой головой, чем признаться в том, чего ты никогда не посмел бы сделать. Может я и совершал ошибки, но не те, которые явились бы предательством революции. Ее, - в голубых глазах загорелась уверенность и неколебимость, - я не предам, даже под страхом смерти.
- Бравада и пустые слова, - проворчал Дзержинский. – Вы знаете, что перед вами буду не я, тот, с кем вы виделись в кулуарах заседаний, кремлевских залах и квартирах Политбюро. Здесь есть люди, с которыми вас не будет связывать ничего, даже ваши речи, красивые и красноречивые, будут пустым звуком. Они для меня, - он протянул руку к щеке Льва, - уже пустая болтовня. Мне нужны причины вашего поступка.
Он повернул к себе лицо арестанта. У него был широкий, хорошо очерченный подбородок, мягкая, горячая кожа, пульсирующая сонная артерия, что билась у самого запястья чекиста. Он надавил ладонью на шею – Лев поморщился, пытаясь отстраниться.
- Говорите и избежите множества унижений, боли и прочих зверств, как их называют в этом темном, забитом народе. Они мне собственно не нужны, вы же умный человек и все понимаете – если вы признаетесь и хорошенько попросите, то может он сжалится над вами…
Троцкий яростно вырывался из его руки, мотая головой – все его тело, затекшее, изможденное будто обрело новые силы. Он подался к Дзержинскому:
- СЖАЛИТСЯ?! – лицо его побагровело от гнева. - Пусть засунет свою жалость себе в жопу, падаль! Если бы Ленин был жив, то Кобу давно бы расстреляли, как последнюю контрреволюционную сволочь! Сжалится.… Надо мною?!...Мною, - боль ясно звучит в словах Троцкого. – Он подставил нас. Он выдал мирную демонстрацию за путч! Я, свято веривший в заветы революции, посвятившей ей всю жизнь, и я предатель…
В истерике он толкнул Феликса всем телом, но в ответ получил звонкую пощечину.
Лев обессилел и сполз по стене, что-то невнятно всхлипывая. Он проклинал Сталина, проклинал Дзержинского, всех, кто предал его, всех, кто оставил его …
- Сука…- выдавил он из себя, чувствуя ледяную сырость под своей щекой. – Вы все сдохнете не лучше меня, вы все…
- Умолкни!
Видя своего врага и арестанта, униженного, избитого, стонущего у его ног, Феликс почти с тоскою говорил это.
- Ты же все понимал, Лева, - прошептал он едва слышно. - У тебя было время отобрать у него власть, отстранить его, а ты не смог, – в ответ из искаженных губ арестанта вырывался почти всхлип. – Не смог. Коба оказался проворнее, хитрее. Я знаю, что ты не устроил бы восстания. Это было бы слишком рискованно. Он тебя все равно домучает. И Григория тоже. У тебя выбора просто нет… - он убирал с взмокшего лба пряди черных, жестких волос. – Левушка, я запишу все, что угодно, составлю любые показания, они поверят мне, а ты отправишься в камеру, к тебе пришлют врача… Я поговорю с ним, может тебя вышлют…
Он заметил на себе взгляд голубых глаз:
- Откуда столько жалости, Феликс? Нет, мне даже смешно вспоминать, а тем более слушать твой лепет сейчас. Ты постарел, ты обрюзг, ослаб, раз так елозишь предо мной, – говорил Троцкий сквозь зубы. – Где твоя безжалостность? Ты бил меня, так продолжай. Можешь даже насиловать, крысами пытать, сном, голодом, всем. Только, - он сплюнул кровавую слюну на пол камеры, - не надо сострадания, не надо!
- А чего тогда тебе надо? – почти мягко спросил Феликс.
Голубые глаза закрылись.
- Убей меня. Если другого выхода нет…
- Я не могу. Ты либо умрешь от пыток, либо под дулом расстрельной команды. Другого выхода нет.
- Выблядок. Если бы только хотел облегчить мою долю, то застрелил бы сейчас.…Или ты его боишься? Что сам отправишься следом? Ты расскажешь ему все, ведь так? Как я стонал, как проклинал все на свете, как… - губы его задрожали. – Хотя мне все равно.…Все равно. Пусть он стоит за этой стеной и через окно смотрит на это. Он меня не сломает. Ну же… - он потянулся к чекисту, - начинай, тебе же этого хочется.…Измываться надо мною. Ты этого всегда хотел, Фелек. Я не знаю, что у тебя в голове, но, пан, начинайте! Я жду! – истерическая усмешка исказила его рот.
Дверь помещения распахивается. Весть о прибытии бывшего шефа пролетела со скоростью звука. Зашли, гремя сапогами несколько чекистов, во главе которых семенил Менжинский. Феликс встал на ноги при виде вошедших.
- Какая встреча, Феликс Эдмундович! Только с поезда, из больничной палаты и сразу на работу! Какая выдержка! – с елейностью заголосил Вячеслав Рудольфович. – Вы, вижу, беседуете с нашим арестантом? О, беседы и допросы уже не нужны. Мы целый месяц потратили на развязывание языка столь видного большевика, но это оказалось невозможным. Теперь стоит приступить к боле радикальным мерам.
- Выслушайте меня, Вячеслав, - начал Дзержинский. – С глазу на глаз.
- Замечательно, только позже, ибо, извините, дел невпроворот.
- Тогда… Дайте мне несколько часов, и я смогу все сам.
- Крайне великодушно с вашей стороны, Феликс Эдмундович, однако не стоит. Мы сами. Отдыхайте. Вы же почти только что перенесли грудную жабу. Такое не терпит напряжения.
Видя, как увиливал нынешний председатель, Дзержинский со злостью сжал кулак. Если бы не нынешнее его положение, то он с удовольствием припер наглого Менжинского к стенке, сомкнув ладонь на горле. Но что он мог теперь? Упрашивать оставить Троцкого в покое было невозможным. Но и отдать его в руки «человеческого зверинца» тоже. Пока он размышлял, арестанта подняли и практически вынесли прочь из камеры. Провожая его взглядом, Феликс увидел, как искусанные губы Льва прошептали неслышно одно:
- Пожалуйста.