The Dove Keeper

Перевод
NC-17
Завершён
1715
29
переводчик
.халкуша. сопереводчик
Puer.Senex бета
holden caulfield бета
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
1 043 страницы, 543 593 слова, 63 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1715 Нравится Отзывы 699 В сборник

Chapter 13. Lesson Four: Image

Настройки

=Урок четвертый — Образ=

Следующие несколько дней мы с Джерардом немало нарисовали. Те дни, когда я приходил, только чтобы убираться, превратились в воспоминания столь же быстро и стремительно, как он уничтожил свои работы, а я уничтожил пиво. Джерард больше не устраивал себе тихих часов и не спал по полдня: вместо этого он учил меня рисовать и мечтать. Мы практически не выпускали кистей из рук, мечтая вместе и наслаждаясь тем, что мы делали. Мы жили исключительно в настоящем. И теперь, когда приходило время мыть кисточки в конце работы, то Джерард был рядом, теснясь со мной у раковины и улыбаясь мне. Единственная часть уборки, в которой Джерард мне не помогал (и не собирался), это была чистка голубиной клетки. — Она знает меня, — объяснял мне Джерард, во время нашей очередной работы, когда я ломал голову, почему только я выгребаю птичье дерьмо с металлического дна. — Она помогала мне, и теперь я знаю, как ее понять. А ты — пока нет. Это часть твоего обучения. Ты должен научиться быть свободным, как голубь, — говорил Джерард, поглаживая ее белые перья своими красивыми пальцами. Поначалу я смеялся над этим заявлением, думая, что он это все несерьезно, особенно его последняя фраза. Голуби являлись символом свободы, но и, при этом, они большую часть своей жизни торчали в клетках. И как они могут быть свободными? Настоящие голуби — те белые, что носят в клюве оливковую ветвь — они были способны пролетать огромные расстояния, прорываться сквозь облака к голубому небу. Они были не предназначены для того, чтобы сидеть в клетке дома у парней, вроде Джерарда, щеголяя перьями цвета немытого жемчуга. Может, голуби и олицетворяли собой свободу, но и те же голуби явно отличались от того существа, что я видел в руках у Джерарда. Когда мой смех стих, затерявшись в стенах дома, когда замолчало даже эхо, я взглянул на художника: его лицо все еще было серьезным. Джерард кивнул мне, почти так же, как это делала птица, которой он так восхищался. Моя улыбка поблекла, и я понял, что краснею. — Ты мне очень напоминаешь голубя, — сказал он мне момент спустя, и его голос так классно прозвучал, что я еще долго не мог выгнать его эхо из своей головы. Он посадил голубку в ее гнездышко и оставил в покое, принявшись расхаживать по комнате вокруг меня — его нового голубя, как он себе удумал. Джерард лукаво поглядывал на меня, что порождало во мне еще больше вопросов, но мои губы буквально застыли. Он еще побродил вокруг, после чего, наконец, опустился на диван и, закинув ноги на подлокотник, принялся болтать ими в воздухе, продолжая следить за мной, чуть прикрыв глаза. — Голубя? — переспросил я, недоверчиво глядя на художника. Я не понимал, хорошо это или плохо, быть похожим на животное, или быть похожим вообще на кого-то. Я так же не знал, хотел ли я быть мифической птицей, от которой когда-то зависела судьба людей, как и не знал, хотел ли я быть птицей, запертой в клетке. Я уже начал влюбляться в самого голубя и его маленькие причуды, как во всё это влюблялся и Джерард до меня, но у меня даже предположений не было насчет того, какой смысл несут в себе слова художника. У меня никогда не было такого таланта — понимать смысл сказанного сразу после того, как я услышу последнее слово предложения, особенно когда речь шла о высказываниях Джерарда. Я не хотел и не собирался основываться на одних фактах — они были ужасны и не-креативны, так что они мне были не нужны. Необходима была основа для понимания этих слов, на которой я мог бы строить свое мнение, но с постоянными переменами и изменениями в разуме Джерарда, это больше было похоже на прогулку по замерзшему озеру, где я рисковал провалиться под лед в любую секунду. Мне даже стало немного холодно. — Да, — кивнул Джерард, а его лицо приобрело спокойное выражение, и он задумался. Он щелкнул языком, обдумывая свою следующую часть. Джерард глянул в сторону, пока солнечные лучи мягко ложились на его лицо, и слова, которые он подобрал, слетали с его губ, как вздох. — Когда я только тебя увидел, стоящего возле винного магазина, я понял, что ты голубь, — он сделал паузу, буквально на секунду, ожидая моей реакции, но я тормозил, как и всегда, так что он не дождался. Лишь голубиное воркование сглаживало тишину, призывая его продолжать: — Ты отличался от своих друзей, ты только выглядел так же. Каждый бы подумал, что ты жалкое подобие голубя, грязное создание с такой же улицы, как крыса с неба… или с парковки. Но ты, Фрэнк, — Джерард снова на меня посмотрел, въедаясь своим взглядом в мои широко открытые глаза. Его тело оставалось неподвижным, но при этом у меня появилось ощущение, что он ткнул пальцем мне в самое сердце. В этот раз он не ждал моей реакции. Он хотел убедиться, что я услышал его. — Ты отличался. Ты не грязная тварь, ты действительно голубь, которого никто не мог рассмотреть в тебе, потому что никто не удосуживался глядеть глубже. И даже несмотря на свою уникальность, придя сюда, ты совершил ту же ошибку в отношении моей птицы, — улыбка расплылась на его лице, пока он, глядя на меня, вспоминал тот раз, когда я пришел и сделал эти поспешные и неверные выводы, посчитав это великолепное животное небесной крысой. Я медленно перевел взгляд на птицу, одновременно меняя свое мнение, которое, как я думал, ничто уже не изменит (это ведь всего лишь птица!). Когда я снова взглянул на художника, вся его игривость куда-то исчезла, будто переменился ветер; все снова затопила серьезность. — Только то, что моя голубка коричневая, еще не делает ее менее экстраординарной, — его голос стих в конце фразы, заставляя меня сделать выводы. Его глаза пронизывали меня насквозь, но я не чувствовал агрессии в его взгляде. Это было так, будто Джерард смотрел сквозь меня и видел, кто я на самом деле. Он видел все, что скрывалось под коричневым цветом, под перьями, под стереотипами. Тусоваться рядом с винным магазином было далеко не прилично, и подобное занятие вызывало кучу плохих ассоциаций в головах людей. Тусовка рядом с клеткой имела тот же эффект, и Джерард это понимал. Он видел все, и этого хватало, чтобы с помощью его воображения сравнить меня с голубем, с которым, как он решил, у меня очень много общего. Волны реальности больно били, и я был вынужден отвести взгляд от Джерарда и посмотреть на клетку, которую я чистил, и на само существо, которое там жило. Я будто мог увидеть, как зародилась эта связь с птицей. Она была голубем, была свободной и поэтому значила для него едва ли не целый мир. Я верил художнику и начал поглаживать пальцами ее перья, стараясь не думать о том, что еще могли значить его слова. По мнению Джерарда, я был словно голубь, даже если сам я считал, что меньше всего похож на него. Это был величайший комплимент, который он мне когда-либо делал, но я не ответил ему ни словом. Никаких «спасибо тебе» или чего-то в том же духе: я просто вернулся к чистке клетки. Я понимал, что мне следовало что-нибудь сказать, но, честно говоря, я не знал слов, которые выразили бы мои чувства по этому поводу. Таких слов еще не изобрели или, может быть, я просто не знал о таковых. Уборка была единственным, к чему я привык, пусть оно и относилось к тому, что Джерард просил меня делать, и ответить я ему мог только тем, что у меня более-менее хорошо получалось. Всё оставшееся время я чистил, и потому пришел домой рано. И вот после того разговора Джерард как раз и начал помогать мне с мытьем. Он все еще настаивал на том, чтобы я ухаживал за Дали, или как он там еще назвал ее на этой неделе. И даже когда я дулся и возмущался, зажимая нос каждый раз, когда оказывался рядом с загаженным дном клетки, я понимал, что мне, на самом деле, не так уж и трудно чистить ее клетку. Конечно, запах был не из приятных, и я еще не раз пытался убедить себя, что это всего лишь краска белеет на моей одежде, но то были лишь незначительные недостатки: мне необходимо было найти недостатки в чем-то, что я любил, и вот так я начал любить эту птицу. Большую часть того времени, что я проводил у Джерарда, она вела себя тихо, лишь мурлыкала или ворковала, когда кто-то приближался к ней или впервые переступал порог этого дома. Она была как маленькая сторожевая собачка, только приветствовала она не лаем, а своими распростертыми крыльями. Она не привыкла ко мне так быстро, как я рассчитывал, но по мере того, как шло время, а я приходил снова и снова, она начала успокаиваться. Теперь уже вместо того, чтобы клевать меня за пальцы, она иногда даже залезала на мою руку, когда я подсыпал ей семечек. Однажды, осторожно обхватив ладонями это маленькое хрупкое тельце, я вытащил ее из клетки, чтобы погладить её мягкие перья. Я думал, что Джерард за чем-то отправился на кухню, пока я гладил его питомца, но он внезапно материализовался прямо позади меня, положив руку мне на спину. — Она прекрасна, не так ли? — спросил он меня, положив подбородок мне на плечо и дыша мне в шею, тоже наблюдая за этим великолепным созданием. Несмотря на всю интимность того, что он только что сделал, это было только для того, чтобы оказаться поближе к птице. Но даже немного зная его, мое сердце не могло не забиться быстрее, вопреки всем здравым смыслам. И когда его рука проскользнула по моей спине, спускаясь к талии и коснувшись моих джинсов, я подумал, что это все мне примерещилось. — Да, — все что я успел сказать, прежде чем во рту пересохло, и мой голос оставил меня. В общем, как обычно. Я никогда много не говорил, когда Джерард трогал меня, в частности потому, что не мог ничего сказать. Практически никто не трогал меня так, как это делал он: любяще и заботливо, без каких-либо пошлых намеков. Никто из моих друзей меня часто не обнимал (почти никогда не обнимали), а когда они это все же делали, то как-то странно обхватывая мою шею, что потом ощущения были, как если бы я крайне неудачно навернулся с шезлонга, и, после этого, мне уже никогда не хотелось их обнимать. Я вообще не привык к тому, что чьи-то руки прикасаются ко мне, когда я нахожусь в квартире их обладателя. Я не знал, как мне себя вести, и, чаще всего, мои собственные руки просто опускались и безжизненно висели вдоль тела, пока Джерард душил меня в объятиях, ничуть не обижаясь на отсутствие объятий с моей стороны. И я был благодарен ему за это, ведь даже не имея понятия, что я делаю, и какого черта вообще происходит, я понимал, что не хочу, чтобы он останавливался. Это было похоже на искусство, что я лишь учился творить. Я любил то, как Джерард заставлял меня чувствовать свою важность. Когда он трогал меня, то я чувствовал, что я был все еще здесь, в комнате, с ним. Обычно мои мысли начинали блуждать где-то далеко от меня, и я забывал, о чем я думал. Пальцы Джерарда пробегались по моим лопаткам, возвращая меня в реальность. И это было очень здорово, чувствовать его прикосновения: он заботился обо мне, не в сексуальном плане, даже если подобные слова и срывались с его губ. В его действиях не было ничего требовательного или извращенного: они излучали только заботу и любовь, в то время, как сам он ничего не требовал от меня взамен. Ему не нужны были деньги за вино, и он даже прекратил использовать меня, как уборщика. Он так же не ждал от меня сексуальной отдачи, и у меня были весомые доказательства этого факта. Я неделями трудился над тем, чтобы понять, что у него на уме, приходя сюда каждый день. У него было полно возможностей и случаев «воспользоваться мной», если бы он захотел. Но Джерард ни разу не сделал этого. Даже не намекал. Все, конец истории. И в то же время нельзя было сказать, что он «использует меня», потому что это я испытывал его, стараясь делать это незаметно. Однажды, я переодевался у него в квартире, принеся сменную одежду из дома, чтобы не испортить свои любимые рубашки. Джерард разрешил мне воспользоваться его ванной комнатой, и он не входил ко мне, чтобы что-либо сделать со мной. Я даже остался там в одних боксерах минут на пятнадцать, ожидая, что сейчас хоть что-нибудь да и произойдёт. Но ничего не случилось. Джерард понимал, что я буду здесь почти голым, и он знал, какой я уязвимый, и он так же знал, что я проторчал здесь уже довольно долго. Любой идиот уже заметил бы, что его провоцируют. И, все же, он ничего не делал, даже не поинтересовался, чем я так долго там занимался. Он лишь вручил мне кисточку, одарив улыбкой, когда я, наконец, вышел одетый, и сказал мне приступать к работе. Я не знаю почему, но я всегда чувствовал что-то неправильное в том, что Джерард ничего не сделал в тот день. Я не представлял себе, что случилось бы, если бы он сделал хоть что-нибудь, и как бы я отреагировал, но, при этом, я никогда не позволял своим мыслям заходить слишком далеко. Я мог сосредоточиться только на том, что, хотя он и делал все эти замечания, трогал меня, и я представлял некоторые довольно очевидные возможности, но ничего не случалось. Джерард говорил мне, что он гей и что у него нет любовника. Почему он все еще бездействовал? Когда у меня в руках был голубь, а Джерард медленно дышал мне в шею, те мысли, те обещания и те события, которые не имели места быть, — все это не имело никакого отношения к происходящему. Я просто наслаждался. В этих четырех стенах у меня было чертовски полно свободы. Джерард почти каждый день давал мне поручения, направляя нас в том направлении, в котором нам нужно было двигаться, спонтанно изменяя наши уроки, так же легко, как взмахивания кисточкой. Казалось, что голубь был единственным, кто придерживался хоть какого-то плана: ее имя менялось от художника к художнику, таким образом, диктуя нам, что делать дальше. Когда Джерард назвал эту бурую птичку Моне, мы проводили наши дни на улице, в окружении травы и цветов, которые только начали высовываться из безжизненной на вид земли. Мы бродили, ковыряясь в сорняках в поисках «экзотических» растений, типа клевера или просто живой травы, и, находя, срывали их и забирали с собой, как бы убивая раньше назначенного им срока. — Прямо как художники, — говорил Джерард, беря для примера всех знаменитых художников, которые ему нравились, и которые покончили с собой в самой высшей точке своей карьеры. Удивительно, но для человека, который был так полон жизни, он, казалось бы, одобряет поступки этих людей, которые всему остальному предпочли смерть. Когда я на него посмотрел, немного недоверчиво и боязливо, Джерард просто мне улыбнулся, сдвинув солнечные очки на свой длинный нос, уверяя, что сам он не имеет таких планов. — Я бы предпочел «просто исчезнуть», — отмечал он, смотря на меня взглядом, который я не мог разобрать из-за темных линз его очков. У меня не было времени на споры с ним, так как он уже утянул меня обратно к себе домой, где разложил недавно живые растения на кухонном столе для рассмотрения. В течение нескольких часов я должен был рассматривать их, запоминая все до мельчайших подробностей, после чего Джерард вложил мне в руки кисточку и попросил пойти и нарисовать все это по памяти. Это было трудно, потому что раньше я рисовал, просто используя идеи из головы, а теперь я должен был напрячь свою память, чтобы нарисовать то, что он сказал. Хотя, рисовать природу было не так уж и сложно: если я ошибался, я все мог свалить на то, что это сама природа сделала так. Кроме того, когда запоминаешь природу, то в памяти изображение становится четче за счет твоего собственного видения и в результате картина получается только лучше, говорил мне Джерард. Я верил ему, ведь Джерард, как всегда, был прав. Я верил ему даже тогда, когда он повязал мне повязку на глаза, чтобы провести последний тест для моей памяти. Теперь я был намного беспомощней, то есть, мне больше не на что было опираться, чтобы действовать. Или же нет — эта картина, которую я собирался нарисовать, сидела внутри меня как сердце, и подобно ему, бьющемуся в клетке из моих ребер, она так же рвалась наружу. — Воспоминания — это ключ, — сказал мне Джерард, пока его руки лежали на моих бедрах, удерживая меня ровно перед серединой холста. — Я думал, ты не любишь жить воспоминаниями, — напомнил я с улыбкой, надавливая кисточкой на лист. Я чувствовал, как его пальцы тоже сильнее меня сжали, и пусть я и не видел его лица, я был уверен, что он тоже улыбается. — Да, но есть большая разница между тем, чтобы жить в прошлом и вспоминать о нем, — Джерард наклонился и зашептал мне на ухо. — Воплощение его в искусстве есть ни что иное, как создание чего-то нового. Чего-то, что ты можешь пронести сквозь время. Трепаться о нем, ну, это просто пустая трата времени и энергии. Ничего особенного из этого не выйдет, — он затих, убирая губы от моего уха, оставляя на их месте лишь холод, — а теперь нарисуй, что ты помнишь, — сказал он, отпуская меня и отступая назад на несколько шагов, и тогда я начал рисовать, как безумный. Естественно, мои воспроизведения того, что я рисовал по памяти, были ничем в сравнении с его. Все, что я нарисовал, пока что выглядело довольно примитивно и по-детски, но только с помощью практики я мог добиться лучших результатов. Рисование с завязанными глазами в этом случае казалось очень даже ничего, ведь так ты не можешь видеть своих ошибок. У меня было оправдание своим ошибкам, но Джерард не считал, что ошибки вообще возможны. — Вот что такое "абстракция", — сказал он как-то, когда нарисованный мною ботинок больше смахивал на банан, — ты говоришь людям, что тут ничего нет, и они будут искать смысл, который, как ты думал, ты вовсе сюда не закладывал. И в бардаке из линий и пятен они найдут то, что им хочется, и неважно, то ли это, что ты заложил, то ли нет. Слова Джерарда еще звучали в моей голове, пока я рисовал, несмотря на мертвую тишину в комнате. Я чувствовал присутствие Джерарда в паре шагов позади меня, где он наблюдал за мной, приложив руку к подбородку, созерцая. Я нервничал, ощущая его внимательный взгляд, но заставлял себя отвлечься от всего мира и сконцентрироваться на своей памяти, откуда я старался вытянуть изображение того, что пытался нарисовать. Я не знал, что творю, когда рисовал, причем в буквальном смысле. Я лишь чувствовал, как все внутри меня смешивается: и хорошее, и плохое, и позволял этому выливаться наружу. Я чувствовал, будто лечу, опираясь лишь на кончики пальцев, пока моя кисточка не провела последнюю линию, после чего я словно упал и разбился. Я понимал, что сотворил уже после того, как сделал это, как и Джерард. Он снял повязку с моих глаз, приглаживая пальцами мои волосы. Я не открывал глаз довольно долго, позволяя ему некоторое время прикасаться ко мне, после чего я посмотрел на свою работу. Когда я это сделал, я был немало озадачен. Первое, что я увидел, это голубой цвет, просто пятна на пятнах, и еще линии в довершение, мазки и немного разнообразия оттенков. Однако на дне всей этой каши я видел что-то явно существующее там. Это была темная фигура, возможно тень, но это было что-то отчетливое. Оно не было смазанным и разбросанным по всему полотну, оно оставалось на одном месте, являя собой что-то вполне цельное. Я довольно долго созерцал все это, прежде чем до меня вдруг дошло. — Sacré bleu, — ругнулся Джерард позади меня, как раз когда мои мысли прибежали к этому же заключению. Я повернулся к нему, пораженный тем, как он догадался, что было у меня на уме. Джерард улыбнулся и подмигнул мне, отправившись на кухню за вином. Потом я еще изучал эту картину, с уверенностью, что это лучшая моя работа, которую я нарисовал, причем сделал это самостоятельно, без помощи художника. Этот момент засел в моей памяти прочнее некуда, и я вспоминал его и после, когда пил вино, а Джерард касался моих плечей. Он тоже думал, что это мое лучшее достижение. Я начал рисовать больше, по-прежнему следуя за именами голубя. Когда Джерард назвал ее Поллок, Джексон Поллок, который зарабатывал себе на жизнь абстракцией и сошел с ума от своих же абстрактных работ, мы рисовали при помощи шариков. Что нам было нужно — это замысловатые линии, перечеркивающие друг друга, цвета, переходящие один в другой. И это мы создавали без помощи кисточек. У нас было немало этих стеклянных шариков, — они были нужны нам, чтобы изобразить то сумасшествие, которое творилось в голове у того ненормального, — мы окунали их в ведро с краской, заканчивая этим наши приготовления к предстоящей работе. Измазав их в краске, мы катали их по холсту, и звуки, с которым они касались поверхности, отдавались музыкой в наших ушах. Мы работали в тишине, не считая попыток Джерарда что-то спеть. Я говорил ему, что его пение отвлекало меня (и это еще мягко сказано) и он уступил. Тишина была ничуть не хуже его любимой музыки, и в тишине мы могли узнать друг о друге больше, даже то, что мы никогда не смогли бы сказать. Музыка всегда отвлекала, а в этом деле отвлекаться не стоило. Сидя на полу перед полотном, мы играли в игру, которую, как мы думали, оставили далеко позади, как и эти извилистые красные и розовые полосы от стеклянных шариков. Джерард рассказывал мне о жизни Поллока, о его жене, которая бросила его, о пьянстве и безумии, и я очень внимательно его слушал. Он рассказывал истории всех художников, которые вдохновляли его, но все-таки для меня еще не было истории интереснее, чем его собственная. После того вечера, когда мы сидели за кухонным столом и Джерард рассказывал мне свою историю, будто рисуя гигантскую картину на холсте, мне начали сниться о нем яркие сны. В них не происходило ничего из ряда вон выходящего: только мое видение того, что Джерард мне рассказал. В первом сне я видел, как Джерард рисовал в парке, пока не сядет солнце, и тогда он искал себе тихое местечко в парке Нью-Йорка, где проводил ночь, пока солнце снова не встанет, позволяя ему снова заниматься своими дневными делами. Другой сон был короче: там он рисовал в своем альбоме с набросками и говорил с братом, которого я еще никогда не видел. Продолжая видеть во сне кадры из жизни Джерарда, где меня даже не было, я прокручивал их в своем воображении снова и снова. Мне казалось странным (если сам факт того, что мне снился старый художник, еще не считался странным) то, что Джерарда ребенка, подростка и его молодого я видел таким, каким я видел Джерарда каждый день, когда приходил к нему, иначе говоря, таким каким он был именно сейчас. Я всегда представлял голубого художника, которому сорок семь лет. Поначалу я никак не мог понять, почему я не могу представить его в другом возрасте, но после нескольких таких снов и моих размышлений я пришел к одному выводу, который немало поразил меня: Джерард все еще оставался в каждом из этих возрастов. Он не изменился. Он не постарел. Он лишь набирал бессмысленное количество прожитых лет со дня своего рождения и, при этом, его душа не старела ни на день с того возраста, когда он еще был таким, как я. И, правда, я начинал смотреть на Джерарда, как на своего ровесника. Может быть, я относился к нему, как к человеку, который на пару лет старше меня, в силу моего уважения к нему, но он был несравненно ближе ко мне, чем к своему официальному возрасту. Джерард был настолько молодым и живым, что мне уже было сложно определить его именно таким словом — старый. И его глаза — в них что-то было. Они были свежими и молодыми. Они не состарились, совсем. Однажды, я где-то вычитал такой научный факт: за всю жизнь человека его глаза — это единственный орган, который не растет по мере жизни. Они остаются одного и того же размера с рождения. Иначе говоря, вы на всю жизнь остаетесь с тем, с чем родились. Джерард был прямо-таки волшебным, потому что сохранил всю свою привлекательность, будто он еще был ребенком. После того, как я уяснил несколько важных деталей, мои сны стали иметь еще больше смысла. Глаза Джерарда были вечными. Они всегда имели тот прекрасный оливковый оттенок. Это были его же глаза, в моих снах, где вместе с ним я мог пройти сквозь всю его жизнь, в которой хотел бы побывать, чтобы увидеть все то, что в ней произошло, и там я действительно мог это сделать. Утром, когда я просыпался, и понимал, насколько это было нереально, я начинал мечтать о возможности очутиться там, чтобы увидеть все собственными глазами, и было даже неважно, в каком обличии я при этом буду. Даже если бы я был мухой на стене или чертовой крысой, живущей под половицами его дома. Этого бы мне хватило. Я так же мечтал о том, что спустя годы о Джерарде можно будет прочитать в книгах по искусству. Лет через пятьдесят, кучка начинающих художников сидела бы и говорила о художнике из Джерси, уничтожившем все свои работы. Это были лишь мои выдумки, но Джерард всегда учил меня, что именно выдумки превращались в такие потрясающие идеи и теории. Я решил рассказать ему об этом, когда мы рисовали, и когда я договорил, Джерард только посмеялся над тем, что это «наверное, невозможно». — Это вполне реально, — возразил я, широко улыбаясь и передавая ему шарик. В настоящее время мы расположились на полу, прямо перед холстом, конечно, так было труднее смеяться, и тут было немного неудобно, но это стоило того, чтобы стать ближе к нашей работе. — Полагаю, что так, — ответил Джерард. Немного помолчав, он собрал шарики в руку и глянул на меня, прежде чем бросить их в мою сторону, так, что они застучали по полу. — Они так же могут трепаться о подростке, который стал великим гитаристом после того, как провел кучу времени со старым художником, который учил его рисовать. Он улыбнулся мне, но не так, как обычно. Это была искренняя улыбка, от которой появлялись морщинки вокруг рта. Я почувствовал, что краснею, и ничего не сказал. Только продолжил катать шарики по полотну. — Ты никогда мне не играл на своей гитаре, Фрэнк, — снова заговорил Джерард, привлекая мое внимание, и тут мне некуда было деться. — Я знаю… — ответил я, не смотря, что делаю. — Приноси ее поскорее, — сказал мне Джерард, — я хочу послушать, как ты играешь. Я покраснел еще больше и стал таким же красным, как краска, которую мы сейчас использовали. — Я не знаю… — сказал я, слегка подбрасывая один из шариков в ладони. Работа почти была закончена, потому что пробелы заполнялись довольно быстро. Я понимал, что не смогу долго убегать от его слов, и потому должен был ответить. — Я выполнил свою часть сделки, — напомнил мне Джерард, обнажая зубы. — Я научил тебя рисовать, и у тебя получается очень хорошо. Со своей стороны я сделал, что обещал. Теперь твоя очередь. Я хочу послушать твою музыку, — он посмотрел на меня, и я встретился взглядом с его глазами, позади которых я видел твердую уверенность. — Я подумаю об этом, — сказал я, давая обещание, не разрывая зрительный контакт, — только лучше через пару занятий. Джерард неохотно кивнул, согласившись на такие условия. Я с облегчением вздохнул, и мы вернулись к работе. Честно говоря, я еще не был готов сыграть перед ним. Я практиковался каждый день, но не так много, как следовало бы. У меня уже неплохо получалось, но я все еще чувствовал себя новичком и, кроме того, слишком неподготовленным. Мне не хотелось просто играть для него. Я хотел сам что-нибудь написать. И теперь мне нужно было успеть что-то написать до того, как я приду к нему с гитарой. Уже приближалось то время, когда моя голова могла взорваться от переизбытка мыслей, если я ничего не сделаю в ближайшее время. Все эти мысли, по-моему, отличались от всего того, о чем обычно думают нормальные подростки. По большей части они — мои мысли — были счастливыми, приятными, нередко преисполненными любопытства. Я начал развивать себя сам, как Джерард в моем возрасте, я проводил едва ли не ночи, думая и пытаясь написать какую-нибудь теорию. Правда, я сомневался, что хоть что-то из содержимого моей головы можно было назвать теорией, но мне все еще необходимо было достать хотя бы одну, и я пытался найти их в себе и, мало того, еще понять, что они значат. Рисование помогало мне думать и, продвигаясь дальше, оно все так же продолжало мне помогать. Когда голубиное имя изменилось на Матисса, мы принялись за нечто контрастное и броское, продолговатой формы, настолько яркое, что это, наверное, даже могло бы навредить глазам; тогда я еще подумал, что ничего более странного, чем это, в мире не найдешь. Но потом пришел Пикассо, и мы стали делать что-то как раз еще более странное, чем то странное предыдущее, страннее чего, как я думал, уже не будет. — Почему люди рисуют… это? — спросил я, когда мы, склонившись над кухонным столом, рассматривали иллюстрацию из книги, на которой была изображена... хм, «женщина». Ее лицо было кривым и голубым, а остальная часть ее тела появлялась почти вообще из ниоткуда, а конечности наверняка были обязаны своим местоположением одной лишь случайности. Это нечто было уродливым — на этот раз я открыто и честно заявил. Джерард учил меня находить прекрасное во всем, даже в уличном мусоре. И даже, когда я начал что-то понимать в куче отбросов на таких же грязных и убогих улицах Джерси, — и понимал очень даже неплохо — то здесь я не видел ровным счетом ничего даже вполовину такого классного и чего-то значащего, чем тот же мусор. Кто, черт возьми, мог бы это сделать? Еще и прославиться этим! — Рисование может быть чем угодно, чем ты хочешь, — как ни в чём не бывало, ответил Джерард, оставаясь при своем мнении. Когда я посмотрел на эту ужасную женщину, потом опять на него, с таким же непонятным выражением лица, как у нее, он продолжил. — Посмотри на остальных художников, о которых мы говорили, — просто добавил он, жестикулируя руками, — когда Моне рисовал природу, он показывал этим прелесть жизни. Когда Дали рисовал как цветы вырастают из яйца, он показывал всю невероятность своих снов. И даже, когда Поллок рисовал свои загогулины, он что-то этим показывал, а именно — свое безумие. Пикассо демонстрирует свой взгляд на женщин — они монстры. Я кивнул, медленно это осознавая. Джерард, похоже, всегда искал другой взгляд на что-то, вроде бы, однозначное, он всегда искал иной подход к ситуациям. Какие-то идеи и мысли, возникшие у него в голове, выходили у него изо рта бессмысленным набором слов, но если посмотреть на это с другой стороны, отодвинув в сторону само понятие «нормальность», тогда можно было резко осознать, что Джерард сказал что-то воистину гениальное. И к тому же чертовски поразительное, как это бывало почти всегда. Джерард видел вещи такими, какими их не видел никто, или никто просто не хотел видеть. Я пытался найти смысл в том, что он сказал, но только терял время. И здесь уже не было никаких исключений. Мне не удавалось разглядеть мутанта там, где видел его Джерард. Я видел лишь бред, который приснился тому идиоту, и он тут же его нарисовал. И я сказал все это Джерарду, надеясь только, что он не начнет опять читать мне лекции о сущности изобразительного искусства. — Так и есть, — все, что он мне на это ответил, коротко кивнув. — Что? Я не привык оказываться правым, особенно если это касалось чего-то, в чём Джерард разбирался намного лучше меня. — Пикассо был сумасшедшим придурком, — Джерард повторил мои слова и улыбнулся, прежде чем продолжить, — и, глядя на эту картину, я вижу его взгляд на женщин. Ты видишь его собственное уродство, возможно, вызванное женщинами. Кто знает? — он пожал плечами, наклоняя голову в сторону. — Картина является тем, чем ты хочешь, чтобы она являлась. Я снова кивнул, поглощая полученную информацию. Чаще всего, когда Джерард что-то говорил, я принимал это как факт. Он был старше меня, умнее и более просвещённым в таких делах. Но почему-то в этот момент я чувствовал необходимость, наконец, сказать что-то свое, вместо того чтобы, как всегда, с ним во всем согласиться. Может потому, что его слова, как и эти картины, что перед нами, можно было по-разному понять. — Но что мне делать, если я хочу, чтобы это было чем-то совсем другим? — спросил я, указывая на ноги, выходящие из туловища женщины. — Тогда это может быть тем, чем ты хочешь, — такие слова слетели с его языка. Джерард смотрел вниз, пока я его рассматривал. Он попытался перевернуть страницу, заканчивая разговор, но я прижал ее к столу, оставляя на месте. Джерард одарил меня вопросительным взглядом, недоумевая. Увидев мой серьезный взгляд, он сдался и решил понаблюдать, к чему это приведет. Я уже бросил ему вызов, завладев его вниманием, так что теперь мне нужно было поскорее придумать продолжение. — Что, если я хочу… — я замолчал, задумавшись над чем-то настолько долго, что стало уже смешно — каково это, быть на месте женщины. Я словно хотел бросить ему мяч и посмотреть, сможет ли Джерард бросить его мне обратно. Он уже много чем кидался в меня; мне хотелось, чтобы Джерард почувствовал себя на моем месте, почувствовал, каково это — быть сбитым с толку. Я оглядел комнату в поисках того, что могло бы мне помочь, пока мой взгляд не остановился на вполне обычном предмете, который должен был работать. — Что, если я хочу представить эту часть женщины, как часы? Сработает ли это? Джерард вздохнул, наполовину радостно, наполовину досадно: оттого, что ему опять придется доказать свою правоту. Посмотрев на меня, он повторил свои слова: — Если ты найдешь в этом смысл, это сработает. Картина — это то, чем ты хочешь, чтобы она являлась. — Но это женщина, — озвучил я очевидное, не полностью довольный его ответом, — и я хочу сравнить ее с часами. И как это получится? Джерард совсем оставил попытки перевернуть страницу и теперь стоял, скрестив руки на груди. Он выглядел так, будто я утомил его своими расспросами, но я видел в его глазах довольный блеск, он был рад, что я задавал вопросы опять, опять и опять, желая узнавать больше. — Я не знаю, почему ты выбрал именно этот предмет, но я могу рассказать тебе, как бы это сравнил я. Я уставился на художника, ожидая объяснений. Джерард вздохнул, слегка закатил глаза и продолжил. — Часы — это штуковина, которая отсчитывает время, и есть определенное время в каждом месяце, когда женщины действительно становятся немного мутантами, — он ухмыльнулся мне, желая убедиться, понимаю ли я, к чему он клонит, или нет. О, да, я понимал, несмотря на то, что имел очень ограниченные контакты с женским телом. Насколько я знал, моя мать уже была практически бесполым существом, как и отец, и никто из нас особенно не заморачивался по поводу «этих дней». Но зато я слышал много страшных историй от Сэма, у которого была старшая сестра, и потому он знал об этом намного больше меня. Правда, он всегда всё преувеличивал и, таким образом, с его слов это явление было раз в десять ужаснее, чем в реальности. Зная это, я не основывал своего мнения на этих «фактах». Девчонки — как сами по себе, так и то, что происходило с их организмом — для меня это было жутковато; я еще не заходил так далеко. И, между прочим, сейчас, находясь рядом с Джерардом, я начал замечать, что меня и так вполне устраивает мое положение. Конечно, мне нравилось, как девочки выглядят и что они собой воплощают. Мне нравились их фигуры и их женственность, и я действительно хотел бы заняться сексом с некоторыми из них когда-нибудь в своей жизни, но, при этом, в них всегда крылось что-то страшное. Я не знал, что делать с ними, как относиться к ним и, что более важно, как доставлять им удовольствие. По крайней мере, с моим собственным телом, я знал, что для меня было хорошо и как этого достичь. Даже, если оно якобы было «уродливым», настолько, насколько это возможно, я привыкал к той мысли, что это единственное тело, которое я могу изучать, ну, во всяком случае, в настоящее время. — Я имею в виду, я люблю Вивьен и всё такое, — продолжал говорить Джерард, отрывая меня от мыслей и возвращая в реальность. Он все еще обсуждал эту страшную тему, рассказывая мне то, что знал, — но бывают такие дни, когда я вообще не понимаю, что не так с этой женщиной. Я говорю себе, что это что-то, чего мне никогда не понять, и уже потом думаю, что я даже рад, что никогда этого не пойму, — он замолчал на секунду, глубоко вздохнув, и улыбнулся мне. На его губах сияла игривая улыбка, когда он смахнул волосы с глаз. — В том, чтобы быть геем, есть свои преимущества. Я кивнул, переворачивая страницу. На следующих страницах так же были изуродованные женщины и, чтобы поддержать тему, мы начали сравнивать их с предметами из обыденной, окружающей нас, жизни. Как и Фрейд сводил все к фаллическим символам, так мы превращали все в арт-проект, придавая этому глубокий смысл и цель, так что, наверное, сам Пикассо мог бы гордиться. Теперь я мог понять, что Джерард, как художник, намного удивительнее и гениальнее, чем я думал, прежде всего, потому что он умудрялся находить связь между такими вещами, между которыми, казалось бы, нет никакой связи. — А как насчет моей работы? Есть ли у нее значение? — поинтересовался я, когда мы закончили с книгой Пикассо. Я склонился над столом, широко распахнув глаза, сгорая от нетерпения и с улыбкой на лице. Я едва не скакал на месте, ведя себя, как пятилетний ребенок, который одним лишь словом «почему» заполняет все свои пробелы. — Оно будет, когда и у тебя будет больше сил, Фрэнк, — заверил меня Джерард, разводя своими длинными руками, спрятанными в длинные черные рукава. Внезапно его посетила какая-то мысль, и он встал из-за стола, за которым мы работали, и прошёл к своим картинам. Джерард стал как-то необычно их разглядывать, пока я следовал за ним и его голосом. — В своей собственной картине ты можешь нарисовать небосвод оранжевым, траву сиреневой и сделать так, чтобы небо оказалось под водой. Ты можешь делать все, что хочешь, и ты можешь найти этому разные значения. Я вздохнул, соглашаясь с ним, пока смотрел, как Джерард отодвинул тот холст, на котором мы работали. Он сидел перед ним на корточках, и его лицо вдруг исказилось, на нем отразились боль и напряжение. Я смотрел с разинутым ртом на то, как Джерард раскидал картины, рисунки и эскизы по полу, и я не понимал зачем. Вообще-то, я всегда удивлялся тому, что Джерард делал со своими работами после того, как их заканчивал, и я понимал, что обычно он ставил их напротив стены или рассовывал по щелям квартиры. Почти всегда мне казалось это бессмысленным: потратить столько времени на свою работу, чтобы потом никогда не увидеть ее и не использовать ее снова. Он вкладывал столько сил и столько души в свои творения, а потом изо всех сил старался избавиться от них, как от мусора или паразитов. А ведь они были совсем не тем, от чего стоило бы избавляться! К тому времени, как Джерард действительно перерыл все, находя те работы, которые он хотел, ими было забросано все, и мне ничего не оставалось, кроме как стоять на своих двоих, удивляясь все больше. Потом Джерард неожиданно вскочил на ноги и, хитро мне улыбнувшись, начал раскладывать все картины по паркету, как плитку — края к краям. — Что ты делаешь? — спросил я, наконец, озвучив эти слова, уже давно бесновавшиеся в моей голове. Я думал, что он хочет показать мне некоторые из своих предыдущих творений, снова затрагивая тему интерпретаций и видений. А теперь я уже не знал, чего хорошего выйдет из этой раскладки по уже наполовину заполненному полу. — Лучше, если глядеть на это с разных точек зрения, — сказал мне Джерард уже с другой улыбкой. — Висячие картины явно переоцениваются. Давай сегодня попробуем раскидать их по полу. И так, как мне больше нечем было заняться, я помог ему их разложить, после чего встал рядом. Мы едва ли не несколько часов рассматривали картины: Джерард спрашивал меня, что я думаю о той или иной работе, а потом сам рассказывал, что он имел ею в виду. Наши взгляды настолько различались, что я просто охуевал. На одной картине он нарисовал свою бабушку по фотографии, которую нашёл в ее ящике. Когда я взглянул на нее, я в ту же секунду почувствовал грусть. Она сидела за столом, ее взгляд был устремлен в окно, а в ее руках теплела чашка кофе, согревая ее. Ее глаза выглядели уставшими, но Джерард сказал, что это не от грусти, а наоборот. То есть да, она была усталой, но это было от ожидания — ожидания того, что случится что-нибудь хорошее. Она держала чашку напряженными руками, предчувствуя что-то нехорошее, ожидая своего мужа. Это фото было сделано во время войны, и в тот момент она сидела здесь и надеялась, что ее муж вернется домой, целый и невредимый. Наши мнения опять расходились, но это было как раз то, чего хотел Джерард. Когда он что-то рисовал, то ему хотелось выплеснуть свои мысли. И его не волновало, поймут его люди или не поймут, потому что каждый находил свою правду. После того, как мы обсудили все эти картины, посмотрев на них под разными углами и высказав свои точки зрения, я озвучил вопрос, который засел в моей голове уже достаточно давно: — У тебя есть картины, на которых ты нарисовал самого себя? — к этому моменту мы оба сидели на полу, скрестив ноги (или что-то в таком роде: Джерард уже не был таким гибким), рядом друг с другом посреди холстов, окружавших нас. — Нет, я никогда не рисовал себя, — быстро ответил Джерард, взмахнув рукой, будто отгоняя эту идею, как муху. — Почему нет? — спросил я, не желая позволять ему уйти от темы так быстро. Я вспомнил одного из художников, о котором он рассказывал, на этот раз женщине, — Фриде Кало. Она раз за разом рисовала себя, часто придавая себе всякие необычные образы. А Джерард охватывал каждый вид искусства, который он видел, рисуя в том же стиле хотя бы раз. Ему нравилась Фрида; на самом деле, она была одной из немногих женщин-художников, которыми он восхищался. Почему он не имитировал ее искусство, нарисовав автопортрет? — Просто не рисовал и все, — заявил он, снова отмахиваясь. С тихим стоном Джерард выпрямил ноги и поднялся с пола. Он начал складывать свои полотна друг на друга, создавая при этом шум. И несмотря на его очевидное раздражение, он не делал никаких попыток помолчать, а продолжал говорить: — Во-первых, я считаю тщеславным — рисовать самого себя, — я усмехнулся на это замечание, в основном из-за того, что тщеславие никогда не было проблемой для Джерарда раньше. Существовала еще какая-то причина, и о ней я узнал уже из его следующих слов. — И я не хочу знать, как я себя вижу. Я не хочу рисовать себя, потому что по существу, я даже не знаю, что это и кто я. И мне не хочется, чтобы люди видели, что я думаю о себе. И особенно я не хочу, чтобы они формировали об этом свои собственные мнения, — Джерард усмехнулся про себя, представляя диковинные представления о том, как люди уже его видят: 47-летний художник-гей. Он посмотрел на меня, и я кивнул, чувствуя ту же проблему. Я тоже не хочу, чтобы люди интерпретировали мой образ; я еще даже не отошел от его простого сравнения меня со своим голубем. — Поэтому дверь в мою спальню черная, — сказал Джерард, оборачиваясь и указывая на дверь, которая еще ни разу не меняла свой цвет, в отличие от стен, ее окружавших, — моя комната имеет причины на то, чтобы быть такой темной. Это то место, где я реально могу быть собой. Там я сплю, мечтаю, пишу и плачу. Потому она черная. Я не хочу, чтобы люди строили какие-то догадки по этому поводу. Я просто хочу, чтобы так было. Я молчал, соглашаясь с ним, хотя у меня были и другие мысли насчет того, почему эта дверь черная. И мне хотелось бы знать, что происходит по ту ее сторону, узнать самому, а не иметь лишь какое-то представление, основанное на его словах. Я хотел оказаться по ту сторону стены (буквально) и увидеть Джерарда и его комнату своими глазами. Джерард сказал, что он там плачет, и когда я посмотрел на него, мне трудно было представить слезы в этих безупречных глазах. Это было очень даже возможно, судя по всей той боли в его жизни, но это было трудно вообразить. Эти глаза вне времени просто не должны были иметь в себе слезы. Это выглядело бы как трещина в вазе, или дыра в шелке. Такого просто не могло быть. Мне также не хотелось, чтобы этот сильный человек, сам как произведение искусства, наполненный цветами и красками, плакал. Это могло разрушить мое представление о нем, сконструированное моим сознанием, которое основывалось на его глазах. Я не хотел видеть Джерарда разбитым и сломанным; я бы лучше увидел его слезы в виде акварели. Единственный способ поверить в то, что он может плакать — это проникнуть в его комнату, где он устроил небытие для самого себя. Даже, если никогда я не увижу его слез, я все еще хотел — мне нужно было — ступить за порог этой двери. Джерард делился со мной все большим и большим каждый день, но я никогда не чувствовал себя частью его самого. Я не был так близок к нему, как Вивьен или его брат. Я молча думал, видели ли они когда-нибудь его плачущим. Они, возможно, видели, и я вдруг понял, что чувствую зависть. Если бы я мог пройти через эту дверь, то, возможно, я мог бы стать к Джерарду ближе. Мы никогда не проводили время в его спальне. В этом не было необходимости, поэтому он не приглашал меня туда. Приглашение, в таких случаях, имело очень большое значение. И мне оно было тем более нужно, но я предчувствовал, что этого прямо-таки священного разрешения я не получу еще долго, если вообще когда-нибудь его получу. — Эй, Джерард, — внезапно спросил я, отвлекаясь от двери, доступ за которую, кажется, уже стал серьезной идеей, — ты когда-нибудь рисовал меня? Я почувствовал, как мгновенно покраснел, лишь только задав этот вопрос, но мне нужно было знать. Как бы он не нарисовал меня, я хотел узнать, как он меня видит. Джерард столько разглагольствовал об интерпретациях и значениях, но кроме той голубиной теории о том, как он видел меня, его рот был на замке. Мне не хотелось быть сравнимым лишь с птицей. Я хотел уверенный и развернутый ответ. Неужели Джерард видел меня всего лишь как мальчишку, который просто приходит к нему каждый день? Видел ли он во мне друга? Или кого-то больше? Может, если бы я знал, как меня видит Джерард, то я бы, наконец, понял его. Или, может быть, оказался за той дверью… Джерард улыбнулся, смеясь про себя. — Я ведь уже говорил тебе, — сказал он, как будто немного раздражаясь. — Мужское тело — уродливо, — он всего лишь дразнил меня, но меня это, кажется, задело. — И, все же, это не причина, по которой я тебя не рисовал, — добавил он, заметив, как я помрачнел. — Я еще точно не знаю, каким тебя вижу, — Джерард выпрямился и, прищурив глаза, оглядел меня сверху донизу. В этот момент я почувствовал себя голым, еще в большей степени подверженным уродству, чем обычно. Тем не менее, я не принял никаких попыток себя прикрыть. — Ты все еще растешь и слишком стремительно меняешься, дабы я мог иметь достаточно точное представление о тебе прямо сейчас. Даже я все еще меняюсь, а я почти совсем состарившийся чувак. Не думаю, что сейчас меняюсь так же быстро, как когда был как ты, надеюсь, во всяком случае, — он пожал плечами, и хриплый смех вырвался у него изо рта, похожий на карканье ворона, на которого он сейчас был похож из-за своих волос. — Уж если я себя так плохо знаю, то точно ни за что не смогу нарисовать тебя. Я кивнул, опустив голову. Я не знал, чего мне хотелось услышать, но уж точно не это. — Ты всегда можешь нарисовать себя сам, — подметил Джерард, решив поддержать меня. Обычно его никогда не волновало то, что он мог задеть меня своими словами, потому что все, что бы он ни говорил, было направлено на то, чтобы чему-то меня научить. Но сейчас это имело для него значение из-за интимного характера этой темы. Когда вам стирают кожу так, что получается открытая рана, это больно, особенно, если вы еще просыплете на нее соль — и Джерард выглядел так, будто у него уже было полно такой соли на руках. — Только то, что я не рисую себя сам, еще не значит, что тебе тоже не следует этого делать. — Я не хочу себя рисовать, — ответил я, слегка надув губы. — Отлично, — он так же надув губы, передразнивал меня, — тогда нарисуй меня. Или, наконец, принеси сюда свою гитару и сыграй что-нибудь для меня. Музыка так же может говорить о многом. Так, как ты не будешь меня рисовать, я хочу послушать, как ты играешь для меня. Помимо всего прочего, мне также интересно взглянуть на твое видение вещей. Настала тишина, в которой я прокручивал у себя в голове его предложение. На самом деле, это было даже не совсем предложение, и Джерард, устав ждать, собрал свои художественные принадлежности и отправился их мыть. Я находился рядом с ним, как и всегда, но летал в облаках, шариках и картинках, смешанных вместе в моем сознании. Я никогда ни на что ему не отвечал, но я репетировал свои ответы снова и снова, правда, дальше моей головы они не заходили и не выходили. А потом, прогуливаясь домой тем же вечером, не отвлекаясь ни на что вплоть до самого порога, я много размышлял и пришел к самым поразительным выводам. Я мог нарисовать Джерарда и посмотреть, что из этого выйдет. Я мог снова провести этот слепой урок и посмотреть, к чему меня приведет моя память. Мне казалось, что я могу интерпретировать практически всё без исключения, и мне даже не обязательно завязывать себе глаза. Я мог увидеть, к чему я сейчас иду, даже если это бы значило, что я буду сбиваться снова и снова на своем пути. Благодаря неделям своих трудов, еще с того момента, как я только начал стремиться к этой ясности и совершенству, для меня уже многое прояснилось, и так я мог видеть все больше и больше. Точно также мои чувства начинались с маленького незаметного ощущения где-то в глубине живота, но распространились по всему телу, заняв каждую его клетку: они стекали с меня, как краска, которой мы совсем недавно рисовали. Мои чувства становились все сильнее и сильнее, и мне не нужно было рисовать их или играть на своей гитаре, чтобы узнать, чем они, так или иначе, являлись. Мне нужно было просто это признать. Я влюбился в Джерарда. Влюбился так сильно и быстро, что боялся представить, какой бардак теперь творится в моей душе, который мне же и придется разгребать.
1715 Нравится Отзывы 699 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором