Pur it in a well You can go to hell We'll get it on the way
Гул в ушах становится воем. Такое ощущение, словно эти молотки проделывают в моей голове глубокие выбоины. Я сжимаю челюсть как можно сильнее, закрываю до боли глаза, в надежде, что открыв их, белая поверхность, окружающая меня, наконец, исчезнет. Стук как проводник боли. Стук как инструмент, пробуждающий страх и ненависть. Я стал слишком агрессивен, слишком пассивен, слишком чувствителен к подобным звукам. Но доктор сказал, что это будет продолжаться в течении нескольких часов. Мне сложно сказать, сколько прошло времени. Не менее двух или трех дней. Я боюсь пошевелиться. Приходится смотреть в белый, низкий потолок и упиваться секундами тишины, когда машина затыкается для передышки. Но это не секундная заминка, она, наконец, утихла. Воя молоточков нет больше. И платформа на которой я лежу, выезжает вперед. Пусть в этом «коконе» было достаточно освещения, глаза прожигает слабой болью. С трудом привыкаю к свету заново. Я перевожу взгляд на маленькую комнатку за стеклом. После МРТ это обязательная процедура для меня. По лицам легко определить, что будет дальше. Иногда это было страшно, иногда жутко, а теперь, почему-то безразлично. Я смотрю на них, скорее из привычки, чем по нужде. Отец отворачивается от стекла. Его руки лодочкой сложены у лица. Он плачет. Наверное, так же, как тот ночной посетитель. Мелисса накрывает его плечи своими заботливыми руками. И один Скотт смотрит на меня, не пытаясь скрыть боли и слез. Его руки впиваются в столешницу, а губы странно подрагивают. Что-то такое в его лице незнакомое прежде, и я с ужасом отвожу взгляд. Безысходность. Он чувствует ее и просто не может смириться. Я привстаю с койки и усаживаюсь на край платформы. Чувство отвращения к самому себе становится безграничным. Я приношу родным людям такую боль, что лучше было бы, если бы болезнь забрала меня сразу. Чтобы я сгорел заживо, как часто бывает с людьми больными раком. Наконец, щелкнул замок. Навстречу ко мне идет мой старый, знакомый с первого класса, друг – МакКолл. Единственное, что я успеваю сделать, это улыбнуться. Хотя, наверное, это выглядит жалко. Крепкие дружеские объятия – без жалости и сожаления – лучшее, что мог сделать Скотт. Он не скрывает слез, и я чувствую, как быстро намокает больничный халат. Просто так сложилось и ему придется с этим свыкнуться. – Перестань, – сквозь собственные слезы, прошу я. – А то я решу, что дело мое плохо. И это звучит еще хуже, чем если бы я молча заплакал. – Я что-нибудь придумаю, слышишь? – сжимая мое плечо, обещает Скотт. Я киваю головой, хотя мы оба знаем, что из этого пути в один конец выхода нет. Наконец, из маленького помещения выглядывает мой отец. Красные от слез голубые глаза смотрят на меня вскользь. Он подходит к нам нехотя, и так же нехотя кладет руку на мое плечо. Самое время узнать цифру. – Сколько? Вопрос заставляет еще одну слезу предательски соскочить с его небритого лица. – Пап, – протягиваю я, улыбаясь. – Сколько? Скотт старается сжать зубы, как можно крепче. Я слышу хруст, когда он отпускает мое плечо. Отец по-прежнему не смотрит на меня. Куда-то в сторону, на потолок и белые стены, лишь бы перед глазами не маячило мое белое лицо. – Пап… – Сорок. Сорок процентов, – его голос раздается в тишине, как молоточки МРТ. И я улыбаюсь, хлопая его по плечу. Уже сорок? На прошлой неделе было всего восемнадцать. Всего восемнадцать процентов отмерших клеток головного мозга. Значит, многие звуки и события – всего лишь галлюцинации. Значит, я мог и не сидеть здесь. Скотт мог и не плакать, а отец не скрывать своей боли. Он держится за меня. Словно я мог его поддержать. Словно я мог поддержать кого-либо здесь присутствующего. И, наконец, ко мне выходит доктор. Я помню его, что удивительно. У него короткие светлые волосы, и голубые, наполненные добротой, глаза. Отец пропускает его и снова отходит в сторону, закрывая лицо руками. Стараюсь не обращать на это внимания, не спуская с лица наигранно-вежливую улыбку. – Стайлз, – начинает он спокойно. – Мы говорили об этом с тобой на прошлой неделе. Но мне придется предложить это тебе снова. Я пожимаю плечами, не желая больше слушать его, но он продолжает. – Твой мозг с каждым днем атрофируется все больше. Это значит, что вскоре начнут отказывать многие системы твоего организма. Обычно, это начинается с памяти. Ты будешь забывать то, что узнавал совсем недавно. Потом, болезнь распространиться и на длительную память. Ты перестанешь узнавать своих друзей и родных. – Он замолкает, оглядывая присутствующих. – Когда мы имеем дело с лобно-височной деменцией, мы предлагаем своим пациентам перейти в закрытую палату. Болезнь может прогрессировать, а может иметь пассивный характер, но в твоем случае… Он замолкает, глядя прямо мне в глаза. Вспоминая вчерашний разговор доктора и несчастного мужчины, в сердце которого вбивались тысячи гвоздей, я чувствую, как начинает кружиться голова. Давай, скажи это. – Болезнь прогрессирует с неимоверной быстротой, Стайлз. Твой организм отказывается бороться. Мы продолжим курс анестетиков и болеутоляющих, но ты должен принять решение. – И врач снова останавливает свой взгляд на отце, продолжая обращаться ко мне, – После наступления третьей стадии мы предлагаем тебе закрытую палату. – Я категорически против, Стайлз, – начинает отец. – Это ничего не изменит. Будет хуже, если я не буду знать, что с тобой. Это не обсуждается, ясно? Ты мой сын, и я хочу знать, что ты рядом со мной до… Он замолкает, и, глядя мне прямо в глаза, замирает. Его рука до боли сжимает мое плечо. Если бы его видела мама, она бы не сдержала слез. Он вымотан, выжат настолько, что прежняя полуулыбка появляется на его лице исключительно для того, чтобы поддержать меня. Он поддерживает во мне жизнь ценой собственной. Но мне не нужны такие жертвы. – До чего, пап? До моей смерти? – шепчу я, в надежде, что меня услышал только он. Глаза бесстрашного шерифа расширяются от ужаса. – Твой ответ может иметь вес только сейчас, пока ты еще в здравом уме, – безжалостно говорит врач. – Время есть. Ты можешь подумать до вечера, но ответ нам нужен сегодня. Когда отметка достигнет пятидесяти процентов, ничего уже нельзя будет изменить. Отец мотает головой, словно боясь признать, что я прав. До моей смерти. До моей смерти. До смерти сына, которого он любил всем сердцем. – Мы будем присматривать за ним в таком же порядке. Просто это будет закрытое лечение, без слез и ненужных истерик, которые могут навредить больному. Вы должны понять, что это не принудительная операция. Это волевое решение вашего сына. Врач обессилено вздыхает, оборачиваясь к папе, который изменился в лице – бледный, покрывшийся испариной, он едва дышит в этот момент. Его губы подрагивают, и то ли от ужаса, то ли от недоумения, он пятится назад, упираясь в холодную стену. Миссис МакКолл хватает его под руки, боясь, что он потеряет сознание. Но мы не из таких. Стиллински борются до последнего, и отец знает это. Разве что я слегка устал от борьбы.***
Их тихий разговор раздается эхом в моей голове. И я вновь не могу объяснить этого. Просто сижу на своей больничной койке, листая старые, потрепанные временем комиксы о героях, которые не боялись пуль, болезней, не боялись самого страха. Но меня нет среди них, поэтому я только делаю вид, что заинтересован журналом. Мигрень пульсирующей болью напоминает о безвыходности моего положения. Беспощадным жалом она проникает в каждую клеточку мозга. Но я стараюсь сконцентрировать свое внимание на разговоре. – Это неправильно, мам. Неправильно и жестоко, – его голос раздается так отчетливо, словно Скотт стоит в моей палате. – Мы же друзья, какая к черту разница будет он помнить меня или нет? – Милый, это психология, – вмешивается Мелисса. – Такое допускают, когда болезнь прогрессирует с неимоверной быстротой. Люди умирают, а окружающие не в силах им помочь. Стайлз должен принять решение самостоятельно, не дави на него. – Как мне это пережить? Как вообще он может умереть, это же Стайлз… Его голос надрывается. Скотт – тот самый Скотт, который подбадривал меня в минуты моих поражений – второй раз за день дает волю слабости. Я слышу, будто его хрип закрыли ладонью: Мелисса обняла сына, а он уткнулся в больничный халат, от которого несет стерильностью. Я вижу этот образ так ярко, словно нет никакой стены. Но это буйство моего больного воображения. Возможно, Скотта больше и нет на самом деле, а я закрыт в больничной палате, где-то в здании. – Я не переживу этого, мам… – Вытри слезы и не мучай его по пустякам. Ты должен быть сильным ради Стайлза. Я зайду через пару минут, чтобы вколоть обезболивающе, – мне кажется, Мелисса снова его обняла. Она проходит мимо моей палаты, заглядывая внутрь и продолжая освещать окружающую обстановку своей теплотой. Улыбка миссис МакКолл не похожа на нечто вымученное, она действительно рада видеть меня. – Стайлз, Скотт хочет посидеть с тобой, ты не против? – Все равно его не выгнать отсюда поганой метлой, – хрипло отзываюсь я, привставая с кровати. – Пусть заходит. И Мелисса впускает Скотта. Друг неуверенно и виновато шагает внутрь. Ощущение, что он вот-вот кинется на меня с кулаками. –Чувак, ты действительно хочешь вогнать меня в могилу раньше времени. – И ты снова шутишь, – он присаживается напротив, упираясь локтями в колени. – Ты должен относиться к этому чуть серьезней, Стайлз. – Нет, как раз наоборот. Чем проще я отношусь к собственной смерти… – Ты снова говоришь чушь, – его голос кажется мне стальным. – А ты обманываешь себя, чувак. Это плохо кончится. Скотт утыкается взглядом в пол, словно боится моего укоризненного взгляда. Легче заменить правду ложью, когда дело касается смерти. Но рано или поздно она огреет его из-за угла, станет шокирующим звеном, которое добьет Скотта. И меньше всего я хотел именно этого. Оставить друга одного, без присмотра. В одиночку. В таком состоянии. – Сарказм – моя единственная защита. И это помогает мне справляться. Тебе придется смирится. – Но не с тем, что ты будешь заперт все это время. Ты подумал о своем отце? Обо мне? Ты как себе это представляешь? По-твоему, если мы не будем видеть тебя, мы будем переживать меньше? – Это слабоумие, Скотт, – резко обрываю его я. – Ты хоть представляешь, что это? По-твоему синяки под глазами, бледное лицо и вечная усталость это самое страшное? Друг отворачивается от меня, скрывая злость и слезы. Боль прожигает его, и я не могу не понять этого. Но лучше уж так. Это заноза надежды, которую нужно вырвать мгновенно, не дожидаясь пока она пустит корни. – Я не вспомню вас, понимаешь? Вы будете абсолютно чужими мне людьми, которых я вряд ли захочу видеть. Возможно, я буду агрессивен. Возможно, апатичен. Возможно, я буду корчиться от боли, а может, не смогу передвигаться самостоятельно. Кто знает, Скотт, на что меня угораздило? – Не говори так, – почти жалобно просит друг. – Почему нет? Потому, что ты боишься правды? – бросаю я. – Нет, Скотт. Давай не будем врать друг другу, как делали это десять лет до этого. Мне будет лучше в одиночной камере. – Палате. Я усмехаюсь, и толкаю его кулаком в плечо. –Уговорил, палате. Под теплый смех, воспоминания и наши собственные ляпы мы возвращаемся в историю, которую когда-то сотворили. Мне смешно. По-настоящему. Мне действительно хочется вскочить с постели и рвануть на своем джипе куда-то в лес, на поиски другой половины тела, чтобы снова почувствовать тот адреналин, когда нас поймали на горячем. Хочется мечтать со Скоттом о том, чтобы нас включили в основной состав команды по лакроссу. Но только тело с каждым днем все более неохотно поднимается с постели, я и сам не так быстр, как раньше. Ощущение, словно за эти два месяца я постарел на несколько десятков лет. Но Скотту лучше не знать об этом. Никому лучше не знать об этом. Через несколько минут в палату входит Мелисса, и Скотт, попрощавшись, выходит из палаты, обещая заглянуть завтра. Мне вкалывают обезболивающее, и я снова умалчиваю о том, что оно больше не помогает. Я только думаю о том, успею ли, смогу ли, дожить до вечера, чтобы снова увидеть Скотта. Чтобы встретится с папой, поблагодарить Мелиссу, или все же позвонить Лидии? Мне бы только успеть.