Штормовое предупреждение

R
В процессе
9
Nord Wind бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 28 страниц, 15 522 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 20 Отзывы 1 В сборник

1961 - 1962 г.

Настройки
Примечания:
После отъезда Паркинса я какое-то время ничем не занимался. Выпускные экзамены я бы все равно завалил — готовиться к ним было уже чересчур поздно, поэтому я решил, пусть все будет, как будет. Все равно мне было предельно ясно, что ни банковский клерк вроде моего отца, ни учитель математики, ни пастор, ни водитель автобуса, словом, кто-то приличный из меня никогда не выйдет. Душа моя жаждала денег и свободы. Единственное, чего мне тогда действительно хотелось, так это свалить из отчего дома и обрести какую-то почву под ногами. И я пошел на военную службу, а если точнее в ВМС. Там было неплохо, все это дело — тренировки, близость моря, командный дух, — оно, так сказать, по мне. И поначалу все шло хорошо, даже очень хорошо, но потом произошла вся эта дрянь с Ричардсоном и меня начали сторониться. В открытую никто, конечно, ничего не говорил — боялись. Но за спиной у меня, это они за милую душу, и я то и дело ловил на себе чей-то брезгливо-испуганный взгляд в зеркале, когда шел умываться с утра. Бывало, чистишь зубы, поднимаешь глаза и видишь, как кто-то прислонившись к стене позади тебя, внимательно смотрит, но встретившись с тобой взглядом, так быстро отворачивается, что ты уже не уверен, а не показалось ли тебе это. Иногда глаза не отводили и начиналась дуэль взглядов, до победного. К концу смены я стал настоящим профи, я мог бы, наверное, выдержать взгляд самого Ричардсона, явись этот придурок ко мне с того света. Дело было в марте, когда снег на земле только-только растаял, а море было темным и беспокойным. Мы только что закончили подготовку в тренировочном лагере и всем нам маячил впереди, как знамя, Вьетнам. В январе того года при Апбак НФОЮВ впервые победили в открытом бою регулярную армию Южного Вьетнама. Короче, нашим пришлось несладко. И не то, что бы дело касалось именно нас. ВМС еще рано было вступать в игру, но нам почему-то все время казалось, что дорога у нас теперь только одна. На войну я тогда так и не попал, зато попал потом, через год. Но в шестьдесят первом я легкой кровью не отделался, потрепал меня этот шестьдесят первый, будь здоров. Тогда я только прочитал тюремную исповедь Уайльда, и это важно. Я был в таком немного странном, чудном состоянии воспаленного ума. Я знал, что так и будет и, отчасти, поэтому не хотел читать. Но это был подарок Джима на мой день рождение, и это было моим обещание, когда-нибудь прочесть ее. Все случилось, как я и думал. У меня снова появилась эта странная дрожь в груди и все окружающее стало таким ясным, чистым, как будто до этого мир был за каким-то замызганным стеклом и вот, наконец, ты видишь его так, как он действительно выглядит и это шокирует и завораживает тебя одновременно. В детстве мне нравилось самому вводить себя в такое состояние, впрочем, в таком возрасте для этого многого и не нужно. Так, пару фраз на бумаге, которые попадут в самое яблочко, картина какая или поцелуй украденный у Джима в самое неподходящее время. Я мог находится в этом экзальтированном трансе неделями. Тогда я ходил с осоловелым взглядом и говорил тихим, немного надломанным голосом, то ли он страха, то ли от возбуждения, но я бы сказал, что от первого и второго вместе. В другие дни я бывал разговорчивым, но после этого почти не мог говорить, впечатлений было слишком много и каждая мелочь, произошедшая за день, виделась ужасающе огромной и значительной. И потому хотелось просто запереться у себя в комнате и дальше пребывать в этом кратковременном безумии. Была в этом какая-то первобытная сила. Первобытный же страх человека перед миром, который мы годами загоняем в себя до самой старости, и, который так поражает нас при смерти. Ощущение, что ты ничего не контролируешь, падаешь в пропасть и земля уходит у тебя из-под ног. Вот-вот, только секунду назад ты стоял на краю пропасти, а сейчас ветер уже вовсю шумит у тебя в ушах и полы рубашки развиваются, делая тебя еще уязвимее при встрече с землей. Ты чувствуешь, как сердце делает последние удары в груди и тебе все еще кажется, что стоит закрыть глаза и ты снова окажешься там, наверху, так хорошо ты помнишь ощущение каменистой земли под твоими подошвами. Но ты уже падаешь. И именно сейчас ты живешь, по какой-то злой иронии судьбы именно сейчас ты чувствуешь это непреодолимое желание жить, такое сильное, что оно затмевает собой все. Только желание жить и ветер на коже. Скрип камней под ногами все еще звучит в ушах. А потом — раз, и нет тебя. Поэтому я и не любил читать. После любой хорошей книги я впадал в этот транс. У меня колотились зубы, краснели щеки и я неделю не мог смотреть в глаза другим людям. Особенно Джиму, что-то внутри так неприятно скребло и тянуло, что я не мог даже пошевелиться (сейчас мне кажется, что я просто хотел ему обо всем рассказать, те тысячи и тысячи мыслей, которые закручиваются и путаются, как нитки, в твоей голове, и которые не так уж и просто превратить в слова, понятные другому человеку, но которые так важно сказать). Я был слишком уязвим для внешнего мира. От плохих книг такого не бывало, но что толку читать плохие книги? Что толку вообще читать книги, если после каждой из них ты не переживаешь эту маленькую смерть? По-моему, никакого. Я терпеть не могу бульварных писак и до ужаса боюсь настоящих писателей. Не видел в своей жизни ни одного, но все равно боюсь. Мне кажется, у этих людей есть какая-то магия внутри. В любом случае, мне страшно представлять, что они чувствуют, когда пишут эти самые книги. Наверное, это достаточно страшно, уж если их так страшно читать, то писать их, должно быть, еще страшнее. А если они не боятся этого, то они очень сильные люди. Куда сильнее меня, потому что я читать-то толком не могу. Вы, конечно, может спросить, как же я все это написал, если даже книги читать не могу. Но писать о себе, это, как мне кажется, другое. Здесь, как бы парадоксально все это ни звучало, не нужно такой откровенности. В сухом перечислении фактов собственной биографии откровенности нет никакой, а уж, а комментариях к этим фактам ее и того меньше. Не знаю, с чем это связано, но в подобных книгах большинству людей удается выразить только второй уровень правды. Первый уровень это то, что мы обычно говорим людям на любые вопросы, второй — то, что стоило бы сказать людям на эти вопросы, третий — то, что мы действительно думаем об этом, и, наконец, четвертый это то, что мы в этот момент чувствуем. Обыватель пишет на первом уровне правды. Все эти сочинения в школе, эссе, рефераты и статейки во второсортных журналах, по сути это слова, которые люди хотят от нас слышать. Талантливые журналисты и начинающие литераторы пишут на втором, настоящие писатели на третьем и только редкие самородки иногда, самым краешком листа цепляют четвертый. Краешком листа, потому что осознанно зацепить этот уровень могут, наверное, только буддистские монахи и дети. И те и другие почти не врут себе и поэтому мысль в их голове никогда не затмевает ощущение. А ведь именно мысль все извращает, она как пыль, сколько не вытирай, а все равно со временем прицепиться к любому нашему ощущению или воспоминанию. Мысль губительна для вещей материальных, ощутимых, она подминает их под себя, втискивает в определенные рамки. Поэтому так сложно добраться-таки до этого уровня. Я и на втором, честно говоря, едва удержался. Но мне помогали — у меня был соавтор, литературный агент, редактор, корректор и вообще не пойми кто. Мне было и есть на кого скинуть эту ответственность, если книга окажется дрянь. Я оставил себе пути к отступлению. Всегда можно сказать, что пиар-менеджер не старался с паром, редактор плохо редактировал, а корректор ничерта не корректировал, но все это для профанов вроде меня. А если ты профи, то, будь так добр, отвечай за то, что ты написал. Но вернемся к Ричардсону. У меня была с ним интрижка, так, ничего особенного. Но он то ли сболтнул кому по пьяни, то ли кто-то оказался умнее других, но еще в лагере на счет меня начали блуждать странные слухи. Ну, я сразу пошел в отказную, на все вопросы отвечал нет и даже для показухи в свой выходной снял в баре какую-то сиськастую девку. Всех понемногу отпустило и разговоры сошли на нет, когда Ричардсона нашли с дырой во лбу. Началось служебное расследование, за дело взялся военный трибунал третьей ступени, но кто да что, никто так и не нашел. Ну, а дальше народная молва повесила всех собак на меня. Доказать никто ничего, конечно, не смог. Не я же его убил, в самом-то деле. Но сказать, что я сыскал себе дурную славу, значит ничего не сказать. Спасло меня только одно — алиби. В тот день я валялся в медпункте, куда слег с температурой и слабостью. Доктор задал мне парочку стандартных вопросов, и выяснилось, что болезнь прицепилась ко мне как раз из-за нервного перенапряжения, иммунитет ослаб. Я никуда оттуда не выходил, медсестра и врач могли подтвердить это, потому что находились там денно и нощно. Но людей не так уж легко убедить в чем-то. Ко мне относились с опаской, считали меня не то советским шпионом под прикрытием, не то чокнутым психом. Настроения тогда были не из лучших. Да вы и сами должны понимать, разгар холодной войны бередил в умах самые глупые, самые затаенные страхи о мировом господстве советов, о вездесущих предателях и, что характерно, о ядерной войне. Я и сам не был исключением из правил. В моем сознании происходило что-то странное и в ночь его смерти меня одолевало помимо всего прочего: беспокойства о книге, воспоминаний о Джимми и моей лихорадки, какое-то тягостное предчувствие неизвестного. На соседней койке было пусто, но я почему-то время от времени оборачивался и смотрел на нее, мне казалось, что там кто-то есть. Кто-то живой, и он смотрит на меня. В комнате было довольно темно. Несколько настольных светильников с пятнадцативаттные лампами у самого входа давали немного света и помещение тонуло в мягком, обволакивающем сумраке, который становился серовато-снимим в тени предметов. На той самой койке кто-то из медсестер оставил скомканное шерстяное одеяло на случай, если ночью жар отступит и я замерзну. И мне казалось, что под ним есть человек. Скукожившийся, худенький человечек. Я уже почти заснул и мысли начали путаться, когда в палату вбежал, тяжко переступая с ноги на ногу, грузный врач. Он подозрительно покосился с мою сторону и снова ушел восвояси. Наутро я узнал, что Ричардсон умер. В начале октября одна тысяча девятьсот шестьдесят второго все были в боевой готовности. До нас уже дошли новости про военно-морскую блокаду Кубы. Карибский кризис был в самом разгаре. Я помню, как впервые услышал об этом от Томпсона. Томпсон был коммандером, и по возможности попечительствовал мне на службе, у нас ним сложились на удивление теплые отношения. Он был немного простоват, но умел постоять за себя и обладал воистину удивительной памятью на имена и лица, чем без зазрения совести пользовался в воспитательный целях за что матросы и рекруты его недолюбливали. Томпсон ненавидел войну и бог его знает, что занесло его к нам, но он попривык. Попривык и даже, можно сказать, неплохо устроился, как для человека, который терпеть не мог смерть и жестокость. Я помню, как после вечернего построения мы собирались у него в каюте играть в карты и, прикурив сигарету, он морщась начинал что-то бубнить про политиков. Особенно доставалось республиканцам, про которых он мог говорить почти бесконечно. Нельзя сказать, чтобы он так уж любил Кеннеди, который по его словам был «прилизанной пустышкой» и «раздутой сенсацией», а кроме того, как и мы, служил в свое время в ВМС, чем заслужил в глазах Томпсона еще один жирный минус, но демократическая партия, как идея, импонировала ему куда больше. Кто-то скажет, что это самое натуральное двоемыслие, но на деле коммандер имел очень четкие взгляды на все происходящее в мире и никогда не отступал от своих позиций в очередной перепалке с подчиненными, чем заслужил помимо неиссякаемого недовольства за строгость еще и уважение от постоянных участников этих посиделок. Другие часто называли нас кучкой балбесов, бездельников и хиппи, но Томпсон всегда повторял, что бездельники самые опасные для общества элементы не потому что они не приносят налоги в бюджет или нарушают общественный порядок, а потому что у них слишком много времени чтобы думать, а если разумный человек долго думает, то рано или поздно приходит к выводу, что общество, которое мы создали, — полное дерьмище. К концу месяца мы получили приказ президента стать на позиции на морских границах Кубы. Сто восемьдесят кораблей, хрен знает сколько солдат и по-настоящему электрическое напряжение в воздухе и все это именно в тот момент, когда меня охватило полное безразличие. Когда по громкоговорителю объявили, что мы отплываем, в моей голове щелкнул какой-то переключатель и все мои чувства вмиг покрылись непробиваемым, плотным куполом. Море вокруг штормило, личный состав пребывал в каком-то странном настроении, большинство бросало пустые угрозы в адрес советов и Хрущева, звучали постоянные обещания «надрать им зад» и «показать, чего стоит наша нация», я, преимущественно, стоял на палубе и всматривался в море — все мы боялись неизвестного, ядерной войны, просто войны, смерти и бесконечно шныряющих над нашими головами самолётов, которые пролетали здесь даже чаще, чем чайки. Через пару дней штормить перестало и на горизонте, там где море сливается с небом, между облаками прорезалось слабое, бледно-желтое солнце. Чаек в небе наконец-то стало больше, чем истребителей. Я ощущал себя подавленным и пустым, я был как никогда близок к войне, в каком-то смысле, я был на войне, но с трудом мог поверить в реальность происходящего, как бы не я пытался. Сознание просто отвергало новую информацию, отчаянно не хотелось умирать. Когда по громкоговорителю объявили, что мы можем возвращаться на базу с моих плеч как-будто свалилась огромная, тяжёлая ноша, купол дал трещину, стало легче дышать.
9 Нравится 20 Отзывы 1 В сборник