1942 - 1949 г.
19 июля 2014 г., 19:48
Я родился восьмого июля одна тысяча девятьсот сорок второго года в семье банковского клерка и секретарши Майкла и Терезы Стэнфордов, в Уотервилле, округ Кеннебек, штат Мэн. Это небольшой город в полусотне миль от восточного побережья. Полная жопа мира, нужно сказать. Оттуда до Портленда, ближайшего населенного пункта, где можно было неплохо оттянутся по двести девяносто пятому шоссе ничуть не меньше часу езды на машине. Поэтому большую часть своей жизни в Уотервилле я провел, шатаясь по убогим местным улочкам в окружении таких же, как и я, оставленных всеми детей. Здесь был свой дух, особенное ощущение тоски и безнадеги. Одноэтажная Америка, как она есть. Город, в котором никогда и ничего не происходит, - вот исчерпывающая характеристика Уотервилля.
Детство мое мне запомнилось сразу двумя вещами: порками от моего отца и бесконечными причитаниями по этому поводу моей матери. А еще нашим соседом, Джимом, которого я трахнул в отцовском гараже в самый разгар переходного периода. Но это будет немного позже.
Моя мать, Тереза, была чистокровной испанкой. Ее родители долгое время жили в Штатах, но вернулись в Каталонию, когда ей исполнилось семнадцать. Мать не захотела ехать с ними в их родной город, Барселону, и осталась здесь. Позже, когда она поступила в колледж, они познакомились с моим отцом и зачали меня. Это была свадьба по залету, но судя по тому, что я успел понять в этих людях, ни один из них не рассчитывал на что-нибудь другое. Отношения с родственниками по материнской линии у моих родителей скрадывались туго: те не одобрили брак с протестантом и, как минимум, дважды в неделю названивали ей, чтобы уговорить ее развестись. Но вскоре звонки стали все реже и реже, а после и вовсе прекратились. Отец не был рад этому, как и не был рад тому, что ему без угрызений совести не удалось вырваться из оков семьи на свободу. Когда я родился, ему было всего двадцать четыре года, и он чувствовал, что лучшие времена уже позади. Учеба в колледже была веселым приключением, а сейчас он вынужден был просиживать дни напролет с маленьким ребенком и заметно истрепавшейся супругой в какой-то дремучей глуши. Это было решением матери – переехать в Уотервилль подальше от сплетен и старых знакомых. По ее словам, здесь было самое подходящее место для маленького ребенка. Когда мы переехали сюда, мне исполнилось всего каких-то два с половиной.
А сейчас посмотрим на меня пятилетнего. Именно с того времени я более или менее помню себя. Я был невысоким, хлипким и большеголовым. Типичный ребенок-уродец, на самом-то деле. Родители часто говорили, что я не вышел фактурой, и с подбором шапок у меня всегда возникали непредвиденные трудности. Помню, однажды мы с матерью пошли в магазин детской одежды, чтобы прикупить мне что-нибудь на лето. Но ни одна кепка или даже панама упорно не хотела налезать на мою огромезную голову. В итоге нашлась только одна подходящая по размеру в девчоночьем отделе, и мне пришлось весь сезон проносить это уродливое розово-салатное нечто и стать посмешищем для всей улицы. Тогда я очень злился на мать за это и искренне не понимал, как она могла выпустить в этом на улицу собственного сына. Впрочем, тогда я понимал совсем еще немногое, и моя жизнь казалась мне просто затянувшейся несуразицей. Я не могу сказать, что мое детство было плохим или хорошим. Как и у всех детей, у меня были и замечательные, и ужасные воспоминания.
Одним из таких воспоминаний были визиты тети Луизы. Это была грузная, неповоротливая женщина с двойным подбородком и короткими, почти карликовыми ручками, которые в сравнении с ее телом казались просто малютками, как будто садовник много лет назад подстриг их ножницами слишком коротко, и больше они не выросли. Она всегда привозила с собой немного сладостей для меня, и я с нетерпением ждал ее нового приезда. Чаще всего это был небольшой пакетик с леденцами, маршмеллоу и желейными бобами всех цветов радуги. Сейчас я понимаю, что в этом не было ничего особенного, но тогда каждое появление на пороге тучной и пестрящей красками фигуры вызывало во мне бурю восхищения. У нее всегда были яркие и красивые платья. Желтые, голубые, зеленые, в горошек, в клеточку и в полоску. И она всегда появлялась в чем-то новом, а матери только и оставалось что скрипеть зубами от зависти. Наш отец не мог позволить себе такой роскоши для жены. Ситуацию подогревало еще и то, что тетя Луиза нравилась мне гораздо больше. Родители не очень-то жаловали меня, и она, казалось, была единственным членом семьи, который меня искренне и безвозмездно любил, и я отвечал ей взаимностью. Мы всегда подолгу играли с ней, и она проявляла неизменный интерес к моим увлечением, будь то коллекционирование игрушечных солдатиков или возня с мелками.
Может быть, все дело было в том, что у Луизы не было собственных детей, а может быть, она просто была хорошим и чутким человеком. Во что мне, по правде сказать, верится больше. Ее муж, дядя Гарольд, был немного странным. Его мало интересовало происходящее вокруг, если это хоть сколько-нибудь не касалось счетов или каких-то других очень серьезных бумажек. Даже на Рождество, единственный праздник, когда они обязательно приезжали к нам домой вдвоем, он редко отрывал свой нос от какого-нибудь учебника по экономике с жутко заумным и скучным названием. Сейчас я могу с уверенностью сказать, что он был алкоголиком и гулякой, а в обществе просто не знал, о чем говорить, полностью погрязнув в своих пороках. Врать же он не умел и не любил, поэтому во избежание лишних расспросов беспрерывно имитировал занятость. На последнее Рождество, когда они приехали вместе, к нам домой заявилась какая-то неизвестная особа, которая оказалась его секретаршей. Она была очень красивой, молоденькой и жутко вертлявой брюнеткой, от которой за версту пахло Шанель. Не знаю, что он нашел в этом безвкусном создании, а еще меньше понимаю, как она попала к нам в дом, но семейный ужин плавно перерос в семейные разборки. Скандал был такой, что даже люстра, всегда крепко висевшая на потолке, сотрясалась от непрекращающихся криков. В тот вечер я впервые увидел, как могут плакать женщины. Если захотят, конечно. Зрелище это с непривычки меня напугало, и я сам, разрыдавшись, отправился к себе в комнату, чтобы проплакать там еще, как минимум, час.
Последний раз Луиза приезжала к нам, когда мне только-только исполнилось семь лет. Она была заметно исхудавшей, измотанной, и полностью утратила привычное мне жизнелюбие. Теперь это была ссутулившаяся, понурая женщина с потухшим взглядом и растрепанными волосами. Казалось, сама жизнь покидала ее капля за каплей. Примерно в полдень, когда все мы собрались за обеденным столом на заднем дворе нашего дома, у Луизы из носа пошла кровь. Через час она умерла. Вердикт врачей - кровоизлияние в мозг. Об этом нам сообщил толстый как бочка врач с на редкость неприятный физиономией прямо в переполненном зале ожидания госпиталя. Там воняло лекарствами, а свет был белым и дрожащим. Я не понимал, что значит "умерла", и постоянно звал тетю Луизу. "Где тетя Луиза? Когда она приедет к нам? Мама, почему у тети Луизы из носа пошла кровь?" - только и спрашивал я. На нас все таращились, и какая-то медсестра с накрахмаленным носовичком тут же принялась меня успокаивать. Она сюсюкала со мной и в конце концов увела меня за собой в приемную, где вручила большую шоколадку с лесными орехами, и пока я ел, принялась объяснять мне, что тетя Луиза больше ко мне не вернется. Это была моя первая встреча со смертью. Такой внезапной, глупой и абсолютно бессмысленной. Еще пару часов назад со мной говорила уставшая, но определенно живая тетя, а сейчас не было уже никого, с кем я мог бы поговорить. Я хорошо помню, что на похороны меня не пустили, но я все же успел один глазком взглянуть на нее в последний раз. Я прошмыгнул в приоткрытые двери, подошел к матери и ничего не почувствовал. Я думал, что мне будет страшно или больно, или и то, и другое сразу, но передо мной лежала груда костей, обтянутых кожей. Тети Лузы здесь больше не было. Мать быстро замельтешила вокруг меня, стараясь отвлечь мое внимание, и даже улыбнулась, но я все равно смотрел в пустые глаза и думал только об одном: теперь меня уж точно никто не любит.
Тем временем дни шли своим чередом, и за год успело произойти еще два очень важных события. У меня родилась сестра, которую назвали Маргарет, и я пошел в начальную школу. Трудно точно определить, что из этого было хуже. Но сейчас, оглядываясь назад, я могу сказать, что из двух зол выбирают меньшее. Поэтому я предпочел бы остаться единственным ребенком в семье. Эгоистично? Бесспорно. Самонадеянно? Не без этого. Но мне безумно хотелось, чтобы меня любили. Хотя бы немного и хотя бы мои собственные родители. А без Луизы я ощущал себя осиротевшим и всеми брошенным. Внимание матери теперь приковывал только вечно орущий и писающийся младенец, который не давал мне уснуть по ночам и, откровенно говоря, вонял ну просто отвратительно. Этот ребенок мне определенно не нравился и вызывал только тупое и ноющее раздражение в районе груди. Несколько раз у меня голове мелькала мысль задушить его подушкой, но также быстро улетучивалась. А он все кричал, кричал и плакал, и пускал пузыри из слюней. В конце августа мать оставила меня с сестрой наедине и, я желая только одного, чтобы она наконец-то заткнулась и дала мне посмотреть телевизор, подсыпал ей в бутылочку с молоком снотворное. Я не один раз видел, как отец пьет эти таблетки вечером, чтобы побыстрее уснуть, и знал, где они лежат. Это была ярко-желтая небольшая коробочка с обыкновенными белыми пилюлями. На упаковке был нарисован месяц и плюшевый мишка, который сидит на нем в ночном колпаке с забавной кисточкой. Тем же вечером отец недосчитался одной таблетки и первым делом бросился к матери, но когда оказалось, что она здесь ни при чем, меня хорошенько выпороли. После этого я не мог нормально сидеть еще пару-тройку дней, а, может, и добрую неделю, и у меня на заднице остались красные полосы в кровоподтеках на тех местах, куда попадала пряжка его ремня. И я подолгу рассматривал их, стоя у зеркала и извернувшись так, чтобы можно было взглянуть на синяки хотя бы краешком глаза. После порки отец сказал что-то вроде этого: "Еще раз что-нибудь подобное выкинешь, и я устрою тебе веселую жизнь!" Тогда я не слишком понял, что он подразумевал под "веселой жизнью". Мне и так было не слишком-то весело.
Потом отец еще не раз порол меня за пакости и нежелание учиться. Дела в школе у меня не задались с самого начала. Можно сказать, что я стал патологическим врунишкой и прогульщиком. Я прогулял свой первый день в школе, и второй, и третий... Явился на урок я только на вторую неделю после начала занятий. Там самым совершив одну из самых больших ошибок в своей жизни. Потому что к тому времени все уже успели познакомиться и даже сбились в какие-то свои компании. Таких было три: мой сосед Джим Васильковски (тот самый Джим, о котором я здесь не раз еще вспомню), его двоюродная сестра и братья близнецы Кевин и Роджер Брауны были середняками, Моника Трит, чей отец владел несколькими десятками гектар в округе, Лу-Лу и еще пару девчонок, вечно ходившие стайкой и дружившие с самого детства, сошли за сельскую элиту, а все остальные условно поделились на простых ребят и ботаников. Нашей учительницей была невероятно занудная мисс Корнели. Ее я тоже невзлюбил. Она считала, что я слишком взбалмошный и страдаю СДВГ - синдромом дефицита внимания и гиперактивности. При каждом удобном случае, будь то родительское собрание или просто внеурочная экскурсия, она не упускала момента напомнить всем об этом и выставить меня посмешищем перед всем классом. Помимо меня она терпеть не могла Джима, и это сыграло мне только на руку. Подогретый злостью к общему врагу, Джим на удивление быстро сошелся со мной. Мы стали неразлучной парочкой, и ко второму семестру весь персонал школы взвыл от наших выходок.
Джим жил через дорогу от моего дома, и моя мать была не то чтобы не в восторге от нашей дружбы, она просто зверела при каждом его появлении. Ей казалось, что Джим меня отвлекает. Он все время таскал с собой коробочку с марблс, и мы дни наполет просиживали на заднем дворе, пытаясь выбить своим шаром из круга шары противника. Мне нравилось смотреть на эти шарики и вертеть их в руках. Но один был моим любимым, прозрачный с сине-оранжевым узором внутри, свои цветом он напоминал желейные бобы тети Луизы. Каждый раз, когда я видел, как этот мячик блестит на солнце, я вспоминал маленькие конфетки, которые липнут к вспотевшим ладоням и едва ощутимо пахнут виноградом. Джим подарил мне его на Рождество, завернутый в измятой упаковочной бумаге с традиционным узором из листьев падуба или, как его у нас чаще называют, остролиста. Признаться честно, я очень удивился его поступку и даже немного стушевался. Это был один из самых красивых шаров, и мне бы и в голову не пришло подарить такой марбл какому-нибудь соседу. А Джим только простодушно улыбнулся, и, казалось, без всяких внутренних терзаний протянул мне подарок. В конце концов, даже если ему и было немного жаль, виду он не подал. Весь вечер Сочельника и следующее утро я провел у него дома, потому что мои родители наотрез отказывались его приглашать. Дома у Джима было уютно и тихо. Совсем не так, как с моей семьей. Они были совершенно нормальными и среднестатистическими людьми в самом хорошем смысле этого слова. Без заскоков.
Почти перед полуночью, когда мы с ним караулили в гостиной его родителей, чтобы подсмотреть, как они кладут подарки в носки, как бы невзначай мы оказались под омелой, и я поцеловал Джима. Отчасти в шутку, отчасти в благодарность за подарок. Мне кажется, моя книга про путешествия, которую я подарил ему, того не стоила. В этот самый момент в комнату зашли мистер и миссис Васильковски и обомлели. Потом отец Джима отвел нас двоих в строну и с улыбкой, которую он изо всех сил пытался выдать за беззаботную, произнес: мальчики не должны целовать мальчиков, хорошо? Его жена миссис Васильковски или, как он называл ее, Дженни, отнеслась к произошедшему не так серьезно, шутливо бросив: они же еще совсем дети, Роберт. Женщина принесла нам молока и печенья и уложила спать. Если бы на их месте оказались мои родители, мы бы не отделались простыми разговорами, так что, можно сказать, нас пронесло. Уже лежа в кровати, Джим спросил у меня, зачем я это сделал, а я только пожал плечами и отвернулся от него. Кажется, Джиму, в отличии от меня, уже тогда было ясно, кого можно, а кого нельзя целовать. И я не то, чтобы слишком на него обиделся. Но мне было неприятно.