Часть 30 - Киеши.
14 марта 2015 г. в 22:42
Тецу написала последнее письмо в конце августа. Написала о том, как готовится к школе, что купила, куда съездила отдохнуть с ребятами.
Не приписала только самого главного – это было ее последнее письмо в никуда, и Ханамие больше не стоило искать то, что было потеряно однажды и навсегда.
Она сама знала, что все закончилось – Киеши так и сказал – но верить в это было больно, и жалость к себе взяла вверх. Жалость – отвратительное чувство, а у Тецу не было больше ничего, что могло еще иметь цену. Лето кончалось, вера в себя кончилась вечность назад. Она не плакала по инерции, не искала решений, не верила больше.
Или нет – верила. Верила и потому решила отпустить ситуацию, стать свободной самой и отпустить всех тех, кого она еще могла отпустить. Сегодня или никогда, сейчас или всегда – Куроко отращивала волосы, записалась в бассейн, учила английский, тренировалась, чтобы не забыть ничего из того, чему учил ее Ханамия.
А научил он ее многому – и оглядываясь назад, Тецу уже не понимала, по чему именно она скучает – по играм, по победам и поражениям, по нежности Киеши или по единственному настоящему не товарищу – другу, который у нее был – и которого у нее уже никогда больше не будет…
***
Дни сменялись днями – Ханамия получил письмо от Тецу, наслаждаясь солнцем Калифорнии. Он спал прямо в крохотном трейлере, и ветер будил его по утрам. Потом можно было умываться и торопливо жарить на костре ветчину из супермаркета с тостами. Вкуснее такой еды Ханамия не знал ничего на свете – кроме, наверное, мисо-супа, что варит мама Тецу, и пирожных из кофейни на углу… Киеши просыпался позже, выходя к завтраку, всегда приносил с собой газету. И – молчал. Постоянно молчал, отдавая должное терпению Ханамие, его упорству.
Молчание – как стиль жизни, как новая религия, как женщина, лучше женщины, лучше Рождества. Ханамия привыкал, уже привык – и если бы его спросили, сможет ли он провести все это время здесь, в лесной парковой зоне, с лучшим своим соперником и его сломанным коленом – он бы не ответил. Ответ был бы слишком очевиден, а очевидность – это то, что Ханамия презирал. И избегал.
Он бы мог еще рассказать несколько сотен – или даже тысяч – рассказов, как они с Киеши спали в гамаках, как купались в озере, как ездили на рок-концерт и зарабатывали деньги рисованием иероглифов. Письма Тецу он, правда, Киеши не читал. Клал их на шкафчик рядом с будильником – и знал точно, Киеши их не читает. Он был слишком хорошо для такого воспитан, этот Киеши.
В конце августа после очередного визита к врачу Ханамия, наконец, завел разговор о будущем. И получил молчание в ответ. Киеши посмотрел мимо него, потом что-то бросил, невзначай, прошел мимо. Домой он вернулся только под утро, он был мокрым и пьяным. Ханамия приготовил чай и лег спать в гамаке. Он был зол и обижен – хотя и помнил, Киеши ему ничего не обещал. И не звал его. Он пришел сам – и на письма Тецу не отвечал тоже сам.
Слабость, как она есть. Низость в чистом ее виде.
Ханамия дождался, когда Киеши уснет, чтобы дать себе волю. Он беззвучно плакал, как умеют плакать только сильные мужчины – спокойно и отчаянно, и в слезы эти вложил всю свою боль, все свое отчаянье. Слезы заливали его лицо, остывали на подушке, последние слезы этого лета. Ханамия плакал, думая о том, что никогда больше не сможет быть ближе к человеку, чем сейчас, чем сегодня – а когда проснулся, Киеши дома уже не было.
Киеши вернулся к вечеру, с собой он принес три билета, с собой он привел Мурасакибару, который снимал комнату неподалеку. Он принял решение. Он возвращался домой. И возвращал их – домой.
Письма Тецу Киеши забрал, покидая трейлер. Они лежали вместе с будильником на дне его чемодана – да так и остались там.
В Калифорнии обычно лето сливается с осенью – а зимы там теплые, необыкновенно красивые. Жаль было не увидеть их – так думалось всем троим. Жаль.
***
Куроко тоже было жаль – она не успела вовремя вытащить кексы, и они сгорели.
Она высыпала крошки птицам во дворе, выбила пыль и купила пудинг для родителей – все-таки испорченные кексы для взрослой дочери – непростительно… Птицы прилетали в ее двор каждое утро. Кормушку для них они сделали вместе с Ханамией, тогда, вечность назад.
Она так и стояла во дворе, когда они пришли. Мурасакибара пришел первый – и, когда он обнял ее, без разрешения, как обычно, она ощутила от него тонкий запах другой женщины – но ревности или боли не ощутила, только сдавленную радость и облегчение.
Мурасакибара обнимал ее по-своему, как умел, и хотел без слов выразить ей свою радость. Вот, ее двор, ее дом, ее птицы, ее фартук, ее отросшие волосы… Все было как прежде, как раньше – но и по-новому, а он привез ей из Штатов подарок, она должна обязательно примерить – новая форма для ее новой, женской, команды, она заслужила.
Она действительно заслужила. Потому что Мурасакибара пришел не один. За ним стояли еще двое. И теперь сердце отпустило, остановилось – Куроко прошла вперед и затихла. Еще шаг – еще пару мгновений обдумать. А потом она остановилась совсем.
Киеши – похудевший и чужой – стоял молча и смотрел на нее, не сводя глаз с тонкой ее талии, с длинных волос. Он стоял и смотрел на бывшую свою принцессу, которая стала королевой, пока его не было – и готов был снова сломать себе колено или жизнь, лишь бы не испытывать чувства вины перед ней, лишь бы не молчать, не дышать, не видеть, не жалеть…
Куроко улыбнулась ему – мимо, сквозь – прошла к стоявшему позади Ханамие, посмотрела прямо в большие темные его глаза. Поднялась на цыпочки – и обняла его, как ребенка, прижала к самому сердцу. Ханамия прижался послушно, вдыхая запах тех самых сдобных крошек, как птица в ее саду, притих.
- С возвращением, - сказала она. Все трое кивали ей, счастливые и несчастные, не в силах вынести одинаково пронзительные одиночество ее и прощение, подаренное им.
- Тецу… - тихо позвал ее Киеши. Он проснулся, наконец.