Неоднозначность
14 августа 2014 г., 10:48
Запястья крепко обхвачены тонкими изящными холодными пальцами, зелёные глаза вглядываются в фиолетовые с едва дребезжащим в них сожалением и притворным раскаянием. Лживость во всей своей зелёной красе. Его губы плотно сжаты, он не проронил ни слова с тех пор, как вернулся на выходные домой, и как после чашки кофе Сеймей ворвался в его комнату вместе с Нисеем, чтобы вновь пренебречь его желанием никого не видеть, чтобы одной лишь холодной ухмылкой показать свои истинные намерения на сегодняшний вечер.
Горячие губы брата не вызывают ничего, кроме блёклого, скользнувшего где-то на периферии омерзительного чувства неправильности, и его руки, скользящие по безвольному телу, кажутся раскалёнными липкими лентами, прожигающими кожу насквозь и с тихим удовлетворительным шипением пьющие его застывающую от непроизвольного ощущения застопорившегося бесстрашного страха кровь.
Сеймей с улыбкой облизывает губы, скользит мутным от болезненной страсти вишнёвым взглядом по распростёртому и удерживаемому руками Нисея телу брата, медленно проводит ладонями по шелковистой коже бёдер, склоняется, гордый сам собой, настолько довольный, что становится тошно. От самого себя — позволил и позволит вновь. Нерушимый круг не боли — понимания, что по-другому быть теперь никак не может.
Рицка расцепляет взгляд с Нисеем и вглядывается в потолок, но всего лишь секунда, и ресницы устало опускаются, он сдаётся без боя, без права отвоевать себе хоть каплю свободы от того неминуемого, чего так жаждет Сеймей и всегда получает, за что он винит, изгрызает сам себя изнутри, истязает долгими часами без сна, пытаясь найти связующее звено в своём подчинении и находит в одном-единственном — он его брат. Родной по крови человек, единственный, кто никогда не отвернётся, не уйдет и примет таким, каков он есть. Иллюзорное и до дрожи тёплое заблуждение для уставшего разума.
Это привычка? Да, привычка, обыденность, которая неотступно преследует его так долго, что он уже потерял счёт времени и количеству раз. Привычка сродни неотступному приятию; он принял это как обыденность, воспринял за должное, за само собой разумеющееся, без права поспорить, возразить, отрицать. Рицка привык к такому обращению со стороны Сеймея, привык, может, и не с первого раза, и не со второго, но привык.
Сеймей оставался и, наверное, остаётся до сих пор единственным оплотом его существования все эти годы тотального одиночества и неотступного вожделения смерти. Только вот что-то надтреснуто разваливается, расходится по швам, и имя этому воскрешению того, что когда-то застыло в немом ледяном ожидании — Соби, и от этого бесконечно больно, плохо, тягостно внутри и снаружи, и губы дрожат, искренне лживые, сдерживающие запрятанную истину от самого себя и других.
Он не понимает, как можно желать не только брата, но и просто человека. У него нет этого понимания, этого необходимого осознания, этого убежища иллюзорной безопасности, неизведанной сладости единения с другим, нужным, необходимым сердцу и душе.
Нет души: умерла так давно, ушла вслед за ним, так безропотно сдалась обволакивающим сознание словам, и сердце давно молчит, охладевшее к миру, к людям, ко всему в этой непостижимой вечности.
Желания нет, он не знает его вкуса, не видел его цвета, не дышал его ароматом. Для него всё заканчивается, даже не начавшись, и только утомление накапливается в измождённом от выливаемой на него чёрной и скупой страсти брата теле, только искра надломленного и не заглушающего ничем физического подобия вожделения; оно всегда присутствует, оно инстинктивно, его не перебороть ничем — ещё подаёт сигнал о том, что он жив, что ещё существует, он в немом ожидании конца нескончаемого, необратимого процесса и только цепляется за одну единственную мысль — вытерпеть и ничего не сказать, не проронить ни слова, ни вздоха.
— Ты — мой, Рицка! Ты только мой. Я не отдам тебя никому. Я попробую поверить тебе, что там ты действительно никого не нашёл себе. Потому что если всё окажется ложью, ты пожалеешь о том, что соврал мне. Я уничтожу его на твоих глазах. Уничтожу всё, что с ним было так или иначе связано.
Толчок более резкий, глубокий, причиняющий боль, Рицка не выдерживает и глухо стонет, кусая губы, но не пытается вырваться, знает, что этим причинит себе ещё большую боль, которой он не желает, после которой ему будет трудно двигаться, он не может допустить этого.
Сеймей тихо рычит в его ухо, испытывая верх удовольствия, полностью расслабляясь, мягко приникает поцелуем к плотно сжатым губам, заглядывает в его пустые глаза, довольно улыбается, а Рицка не видит ничего, чувствуя скручивающую бёдра жаркую не то тяжесть, не то облегчение, но потом и оно исчезает, уступая место равнодушной пустоте, в темноте которой растворяется усталое сознание, и только редкое, едва заметное нечто сотрясает его тело, вынуждая напряжённые мышцы расслабляться, и дышать, тихо, без единого звука, чуть надорванно.
Когда он поднимает веки, кроме него и брата в комнате никого нет. Нисей ушёл.
А значит, сейчас будет долгая расторопная нежность, излияния приторно-горькой ласки, от которой выворачивает наизнанку, всегда, когда Возлюбленный, насытившись на несколько недель вперёд, покидает Рицку, давая лживую свободу действий.
Сеймей мягко перебирает волосы, умостив его голову на плече, тепло дышит в висок, нежно ласкает уставшее тело, скользит прохладными пальцами по коже, оставляя невидимые следы, от которых бросает в нервную дрожь, тихо говорит о чём-то, но Рицка ничего не слышит, не чувствует, абсолютно уходит в неизведанные глубины чего-то тёмного, обволакивающего со всех сторон, укутывающего его словно в кокон, полный гулкой безвременной бархатной тишины.
Сеймей говорит о любви, о том, что никогда не покинет его, что всё сделает для него. Рицка не понимает, что отвечает совсем невпопад, говорит о чём-то, что его волновало когда-то и, возможно, волнует и сейчас, только слышит собственный голос со стороны, не узнавая.
— Я не понимаю… Как я могу быть с кем-то… Соби… мёртв. Ты ведь сам сказал мне об этом. И на могилу мы ходили вместе. С чего ты решил, что после Соби и тебя я вообще захочу с кем-либо каких-либо отношений?
— Рицка, мой маленький… Ты — мой, Рицка, понимаешь? Я боюсь потерять тебя, боюсь, что кто-нибудь отнимет тебя у меня. Никто! Слышишь?! И прежде всего он. Он всегда стоит между нами. Будь живым или мертвым.
— Это не ответ. Я так давно оплакал Соби… Так давно отпустил всякую надежду на встречу с ним, на отношения вообще. А ты мне говоришь о том, что он стоит между нами… Я не смогу забыть Соби, как бы ты ни хотел. Он — часть меня. И всегда ею будет. Соби…
— Хватит! Прекрати говорить о нём! Замолчи! Не желаю слышать его имя!
Губы грубо впиваются в губы, неосторожно ранят зубами нежную кожу, устанавливают свои правила, но руки упрямо пытаются остановить, Рицка мотает головой и вскользь вырывается из некрепких объятий брата, отползая от него в сторону и слизывая языком кровь с губ.
— Ненавижу, когда ты так делаешь.
Сеймей хмуро смотрит на Рицку, с прищуром вглядывается в его глаза, словно пытается выведать то, что утаено от него, то, что скрыто, что никогда не станет для него непреложной истиной, простой в своей правдивой изысканности. Этот разговор, не единожды повторяющийся, неизменно бесконечен для них обоих.
Рицка с трудом садится на развороченной постели, а Сеймей всё так же неотрывно следит за скупыми движениями младшего, ощущая, как в комнате повисла звенящая, давящая своим ожиданием ответа тишина.
— Ты никогда не забудешь, кто забрал твои ушки. Ты никогда не сможешь забыть меня, Рицка.
Слова припечатывают, струятся чёрными ядовитыми змеями по телу, оставляют жгучие следы безысходности, но зачем говорить вновь то, что и так понятно без слов, зачем теребить словами прекрасное забытье, в котором он чувствует себя несравненно легче, зачем вновь наносить раны, — Рицка не понимает, но только опускает голову и напряженно поднимается, чтобы пройти в ванную.
Вода не может смыть чернильных пятен с изуродованного тела, испещрённого незаживающими рубцами, что невидимы взгляду, но которые ощущаются и отзываются болью, тлеющей, ноющей, постоянной.
Месяц расслабленности и покоя, чуть больше месяца он знает, что Соби жив, и нет больше удушающей голой пустоты, она отступила, растворилась под его взглядом, который не узнаёт его и не приобретает той чарующей синевы, что он знал; он находится рядом с ним, он видит его, может его изредка коснуться, осознавая, что это не игра больного воображения, искалеченного разума, пришедшего за ним из глубины веков сумасшествия; и вновь вернувшийся, ворвавшийся в сознание и тело ад, алчущий своего признания — это было ожидаемо, но всё-таки неожиданно. Он не был готов, слишком предался неосуществимым мечтам, неисполнимой никогда грёзе, полузабытому сну.
Слишком много он думал о Соби, не замечая ничего вокруг себя, думал о его неверящей, удивленной и даже растерянной улыбке, когда он увидит небольшой этюдник, бумагу, кисти и краски, которые Рицка так тщательно выбирал сегодня в магазине. Он желает вернуть ему самого себя. Вернуть то, что, возможно, даст толчок к выходу из безнадёжного, отчаянного безразличия ко всему, что окружает его, из безымянного беспамятства, кружащего над ним тёмной пеленой.
Тёплая вода ударяет в напряжённые плечи, взгляд устремлён в белый кафель, но не видит его. Вздох прокатывается по телу, срываясь с приоткрытых дрожащих губ, он не замечает теплой соли слёз, что струятся по бледным щекам, слёз, которых не было так давно, о которых он забыл после того, как потерял свои ушки — признак не только физической, но и духовной невинности, как стал истинно Взрослым.
Не о чем было плакать после, не о чем плакать и сейчас, но слёзы текут, вдруг принося невероятную горькую успокоенность. Она медленно обволакивает его теплом, расслабляя стянутые напряжением мышцы, он медленно опускается на колени, беззвучно оплакивая — не себя, свою исковерканную жизнь, те знания, которыми владеет и которые не способен применить к самому себе, жестокость окружающей его реальности, неизбежность боли за свои мечты, что всегда разбиваются вдребезги, в мелкое пыльное крошево, растворяясь в сизой темноте равнодушной вселенной.
Истерика проходит так же внезапно, как и появилась, он только непонимающе оглядывается, долго смотрит на свои мелко дрожащие мокрые руки и затем, поднявшись, медленно моется, отмывая тело от чужих прикосновений и горьковатого запаха.
Когда он выходит из ванной, Сеймей спокойно спит на свежей, перестеленной постели, положив раскрытую книгу на колени и откинувшись головой на большую подушку.
Рицка горько ухмыляется, качая головой увиденной умиротворённой картине, подходит к брату, вглядывается в умиротворённое, расслабленное лицо, протягивает руку, касается пальцами чёрных волос, убирает прядку, упавшую на закрытые глаза, представляя себе его изумлённый взгляд.
Рицка мало касается брата, а так — практически никогда, хоть и понимает, что для Сеймея, возможно, эта искра ласковости стала бы верхом эмоций. Он до сих пор помнит невероятно искренние, если он вообще способен на правдивость, слова брата, когда он был безбожно пьян и они находились вдали от дома, но Нисея рядом не было.
— Только с тобой я могу чувствовать себя живым. Могу во всей полноте ощущать свои чувства, эмоции и желания. Только ты пробуждаешь их во мне. Поэтому я не могу отпустить тебя, ты слишком мне необходим, Рицка.
Это бессмысленное помешательство, беспритязательная мания, болезненная, ничем незатушимая страсть, привороженность к одному, неутомимая приверженность и неостановимое желание быть тем, кем ты себя не ощущаешь в полной мере самостоятельно. Сеймей понимает себя слишком хорошо, поэтому и не может позволить ни себе, ни брату разорвать этот порочный круг бессмысленности.
Жалость — ядовитое чувство, она отравляет саму основу отношений, и один из двоих обязательно получает всё, а другой всегда остаётся ни с чем. Но Рицка не испытывает к брату ничего, кроме жалости, он попросту не может испытывать что-либо ещё, кроме неё, ему нечего предложить его ненасытности, он так давно пуст, что это кажется для него смешным, что брат так отчаянно ищет в нём то, чего нет и не может быть. Было бы смешно, если бы не было так бесконечно грустно и безнадёжно горько.
Он вздыхает едва заметно, стоит ещё некоторое время, разглядывая родные черты, а потом отходит к шкафу, тихо одевается и спускается в гостиную, чтобы приютиться на широком диване, притягивая под голову небольшую подушечку, решая для себя, что он уедет как можно скорее обратно, выпросит разрешение оставаться там безвылазно, изредка выбираясь в город без поездки домой, если такое вообще возможно.
Глаза устало закрываются, он чувствует себя измученным, неживым и таким тяжёлым, что хочется забыться, хоть как-нибудь, хоть в чем-нибудь, лишь бы не помнить, не знать, не понимать и не чувствовать себя вот таким, полным беспомощного ожидания невозможной, испепеляющей душу надежды.
Он не замечает Нисея, что сидит в темноте комнаты, долго наблюдая за ним, за его попыткой согреться, за неровным, ускользающим сном, а после, когда он проваливается в глухую ко всему темноту, укрывает его лёгким пледом, невесело улыбается уголком губ, едва заметно проводит пальцами по его щеке и тихо шепчет:
— Прости, малой. Прости Судьбу за то, что у тебя такой брат, а у меня — такая Жертва.
Мерное тиканье часов расслабляет внимание, но это кажется только на первый взгляд: он неотрывно следит из-под опущенных ресниц за ним. То, как он раскручивает баночки с краской, то, как склоняется над ними, всматриваясь в глубину цвета, то, как скользит кончиками пальцев по шероховатости дорогой бумаги, то, как прикрывает глаза и как робкая, ни с чем несравненная медленная улыбка появляется на его губах — всё это для него сродни сбывшемуся вожделенному чуду.
— Сенсей, как вы узнали? — Соби всё же нарушает тишину, открывая глаза и вглядываясь в разложенные на журнальном столике рисовальные принадлежности.
Ему не верится, что это происходит с ним наяву, что кто-то так внезапно вернул ему то, от чего он давно отказался. Но разве можно отказаться от собственной души? Можно, если чувствуешь покаяние за то, что совершил, не делая.
— Подумал, что тебе бы это подошло, — Рицка старается держать тон ровным, безразличным, но у него плохо получается, не выказанная улыбка чувствуется в голосе.
Он нарочито небрежно откидывается в кресле, смотря прямо перед собой, словно бы задумавшись о чём-то, обманчиво-правдивое действо, чтобы добиться своего, но взгляд, скошенный в сторону Соби, скрыть не удаётся.
Нишиока, присутствующий при всём этом, только хмыкает себе под нос, не понимая ровным счётом ничего в том, что сейчас происходит, и что это значит для двух людей, что находятся так далеко и так близко друг от друга.
Он продолжает дальше отвечать на вопросы теста, который ему подсунул бескомпромиссный сенсей, вытащивший его в свой кабинет вместе с его не противником, но человеком, которого он никогда не мог понять и потому неимоверно бесился, впрочем, то же самое он чувствует и сейчас. Неподдельная ярость непонимания, отчего с этим выродком с исполосованной шрамами шеей так возится этот молодой психиатр.
— Спасибо.
Тихо-тихо, но Рицка слышит, не может не услышать это благоговение в голосе, что вдруг расцветает на мгновение яркими красками, он улыбается уголком губ, чувствуя тихую, искреннюю радость от того, что поступил правильно во всех отношениях.
Но тут замечает, как напрягся второй пациент, как он пытается себя сдержать и не накинуться не то на него, не то на Соби, что сидит на диване со своими кисточками, и понимает, что допустил непростительную оплошность.
— Нишиока-сан, если вы устали, то можете передохнуть. — Нужно хоть как-то сгладить эту нервную напряжённость.
— Угу.
Мужчина откладывает ручку в сторону и откидывается на стуле, чтобы в следующую секунду впиться пристальным взглядом в парня напротив. Рицка спокойно, без боязни и открыто выдерживает его взгляд, отчего преступник звереет ещё больше, но понимает, что если тронет его, то головы ему уж точно не сносить.
— Вас что-то беспокоит, Нишиока-сан? — спокойно и даже чуть с интересом спрашивает его Рицка.
— Ни-че-го. — Игра — догадайся сам.
Соби, тихо сидевший и разглядывавший битком набитый этюдник всевозможными карандашами, красками, пастелью и всем прочим, чувствует витающее в воздухе остервенелое напряжение; секунда — и он поднимается с дивана и, взяв в руки несколько листов бумаги и карандашей, подходит к столу, за которым сидит врач и человек, извечно терроризирующий его все эти годы, что он находится здесь, и каждому протягивает лист с карандашом.
— Давайте порисуем.
Нишиока поднимает на него взгляд, полный недоумения и раздражения. Рицка же смотрит с любопытством, пытаясь сообразить, что толкнуло мужчину на такое действие и проследить, что вообще из этого выйдет.
— Агацума, ты издеваешься, что ли? — шипит бритоголовый бугай, медленно вскипая, но всё так же продолжает сидеть на месте, только сверля взглядом блондина.
— Нет, мне не свойственно издеваться над людьми, — говорит, как припечатывает, оглушает своей тихой правдой, отчего у преступника, который не ожидал такого ответа, только пальцы в кулаки сжимаются. — Сенсей, вы не против? — Соби слегка поворачивает голову в сторону Рицки и с ожиданием смотрит на него.
— Думаю, это хорошая идея. Нишиока-сан, я считаю, что вам тоже стоит попробовать выражать чувства другим, менее травматичным для людей способом. Что будем рисовать? — Рицка поправляет очки и придвигает лист с карандашом ближе, глядит в задумчивое лицо Соби, на котором светлым, но маленьким проблеском мелькает что-то отдалённо похожее на неясную догадку, ускользающую мысль вдохновения, и от этого становится бесконечно тепло где-то тут, совсем рядом, слева, возле мерного ничем непоколебимого ритма жизни.
— Бабочку… Да, бабочку. — И ритм сбивается, начинает частить, и ему уже хочется сказать что-то, спросить, узнать, но в дверь стучат, и он с сожалением поднимается с кресла, чтобы открыть.
— Ну, сенсей, как ваши успехи? — в голосе подполковника слышен сарказм пополам с иронией.
— Учимся рисовать. Но не это главное, — чуть улыбнувшись, Рицка отходит к окну и выжидательно наблюдает за мужчиной.
Начальник тюрьмы проходит вглубь кабинета и с неприятным удивлением смотрит, как Соби, вернувшийся на место, действительно старательно выводит на девственном листе филигранную хрупкую красоту крыльев. Да и второй, Нишиока — тоже его извечная головная боль — водит карандашом по бумаге.
— Хмм… И вы действительно считаете, что, пачкая бумагу, можно прийти к человечности? — подполковник прячет руки в карманы формы и выжидательно смотрит на психиатра.
— А что, к человечности можно прийти только понуканием, избиением и содержанием, как в лагерях смертников? — Рицка стоит у окна, руки сложены на груди, он безучастно глядит на сосредоточенно рисующих, плечи расслабленны — он ничего и никого не боится и показывает это в открытую, голова чуть склонена к плечу, будто он к чему-то прислушивается. — Человек, каков бы он ни был, прежде всего — человек. И ничто человеческое ему не чуждо; только это в нём нужно откопать, открыть, показать, как этим пользоваться во благо себе и окружающим его людям.
— Вот как? Ну что ж, не буду прерывать процесс открывания, — коротко усмехнувшись, говорит мужчина и поворачивается, намереваясь покинуть кабинет, как врач останавливает его одной-единственной фразой:
— Мне нужно поговорить с вами, Ринтаро-сан.
Затяжной день подходит к концу, но Рицке так хорошо, так вольно, как не было уже очень давно. Он читает книгу, изредка отвлекаясь от её содержания и задерживаясь взглядом на притихшем Соби, что сидит за установленным этюдником, благоговейно смешивая краски, медленно выводя линии по абрису, весь отдаваясь этому моменту нахлынувшего враз вдохновения.
Соби не улыбается, но чувствует, как сейчас упоенно хорошо, нестерпимо сладостно, будто впервые просыпаешься и видишь мир в расцвете ярчайших красок, и так хочется плакать, но он не позволяет себе этого, закончить начатое важнее. Мужчина чувствует внимательный, но не пристальный взгляд фиалковых глаз, и воспоминания, блёклые, нестерпимо болезненно-сладкие, кружат перед глазами, вливаются потоком бессвязных мыслей и ощущений.
Рицка только неслышно вздыхает, раз, другой, третий. Не понимает, что с ним творится, чувствует себя тревожно, хотя нет никаких опасений, волнуется, не осознавая, почему именно. Возможно, это всё от ожидания. Вездесущего ожидания, что ходит за ним по пятам, когда Соби, его Соби не то что вспомнит, просто примет его живым, поймёт, увидит это, признает его существование.
Отложенная в сторону книга, пустой диван и помятая подушка; он осторожно подходит к нему, чтобы заглянуть через плечо на рисунок и замереть, взволнованно вглядываясь в прекрасную сине-чёрную бабочку на полураскрытой ладони. Аллегория двойственности — сомкнутся пальцы, раня, или же раскроются, отпуская. Так всё ясно, что режет в глазах, комом встаёт в горле понимание и выбор, давний выбор сладко потягивается в нём, посылая по телу дрожь.
Но — тихий вздох, встрепенувшийся взгляд, и глаза встречаются, вглядываются в серую с синими искрами радужку, ищут ответ на незаданный вопрос, блестят глубоким фиолетовым в ответ, проникая, принимая, сливаясь в нерасторжимое, но интуитивно понятное, хоть и не выражаемое словами.
Лёгкий наклон головы — и он даже не успевает понять собственного действия — шершавая мягкость тёплых сухих губ под его губами. Удивленная растерянность в глазах напротив, тихий вздох, и он сам уже прячет взгляд, нервно теребя край чёрной рубашки.
— Прости.
Откуда появилось это жгучее желание коснуться, испробовать этот едва тлеющий жар трепетного в своей робости поцелуя? Откуда по телу разрастается тёплая волна?
От его понимающего взгляда с толикой горечи, незаметной ухмылки, будто говорящей — ты не достоин его, ты не сможешь заменить его, призрака прошлого, что теперь неотступно будет стоять между ними, того мальчика, которого убили давным-давно духовно, но не физически, который вырос и стоит перед ним, неузнаваемый, ненужный, не необходимый, как сама жизнь — не теперь и, возможно, уже никогда.
И тоскливая горечь саднит губы, и шквальная разъедающая боль ранит руки, словно наказывая за то, что касался, оскверняя, будто святыню, вызывает чувство омерзения от самого себя. Неоправданная зашкаливающая чувствительность, что очнулась ото сна. Всё обрушивается на него в одно мгновение, так быстро, что он не успевает совладать с самим собой, позволяет эмоциям показаться на лице.
Развернуться и уйти, запереться в ванной комнате, долго стоять перед раковиной, слушая мерно бегущую воду и душить отчаянные слёзы. Когда с ним приключилась эта какофония разрозненных чувств, что были надёжно заперты внутри? Как долго они копились внутри, чтобы хлынуть всё сносящей волной?
Он не слышит звука открываемой двери, не слышит несмелых шагов, только шёпот, чуть надрывный, на грани отчаянной смелости:
— Ри… Ри-цка?..
Он не оглядывается, всё ниже опуская голову, ощутив солёную влагу на ресницах, щеках, губах. Слышать его голос, шепчущий его имя — больнее всего сейчас, ибо шёпот этот в глубине своей несёт скрытое забвение, и оно просачивается в воздух, остывает на губах, раня острыми крыльями снежных бабочек.
Судорожно вздохнуть, оторвать руки от края раковины, набрать в ладони воды, ополоснуть лицо, смывая следы глупой наивности и блудной надежды.
— Всё хорошо, Соби. Со мной всё хорошо.
Вот теперь он в полной мере познал, как тяжело было Бойцу скрывать от него правду, любую, и большую, и маленькую, тяжесть эта камнем повисает на плечах, выбивает из легких воздух, заставляет натягивать на лицо ничего не значащую улыбку.
— Ты… Рицка.
— Да. Всё правильно. Я — Рицка.
Повернуться, заставить себя взглянуть в его лицо и увидеть — нет, не понимание, не осознание, а растерянность пополам с наваждением, потерянность во времени, смешение прошлого и настоящего. Неприкаянная метаморфоза. Всё так глупо и от этого печально.
— Рицка… Сенсей, позволь мне называть тебя так.
Осознанная вдруг необходимость, как живое подтверждение, чтобы не сходить с ума, чтобы подтвердить право своего безумного желания, сокрытого не только от посторонних, но и от себя.
— Можно. Конечно же, можно, Соби.
Невинно улыбнуться, вытереть лицо и пройти в комнату, чтобы достать второй комплект постельного белья.
— Ты сегодня ночуешь в моём кабинете. Выбирай, где тебе будет удобно.
— Но… Разве меня не отправят в камеру? — он не понимает абсолютно ничего.
Ему и так сегодня было безмерное счастье — вновь соприкоснуться с живым миром творчества, окунуться во внутренний мир вдохновения, а теперь его не отпустят на ночь в холодную камеру, оставят в тепле, будто он и в правду — человек, заслуживающий человеческого обращения. Это кажется столь диким и непривычным за столько лет тюремного заключения, что он чувствует подступающие к глазам слёзы.
— Нет. И если ты не можешь выбрать, то давай это сделаю я. Будешь спать в моей комнате, на кровати.
— Н-но, Рицка…
— Никаких «но»… Если хочешь ещё рисовать — забирай этюдник в комнату и рисуй. Ничего против иметь не буду.
Рицка едва заметно улыбается ему и уходит в кабинет, оставляя Соби растерянно смотреть себе вслед.
Ночь, душная, дрожащая в неверном свете растущей луны, что жадно заглядывает в окна, тревожа своей бледностью, и заставляет ворочаться с боку на бок и думать обо всём и ни о чём. Скользить за мыслями, образами, желаниями — неуместными, неправильными, необходимыми, запретными, важными.
Рицка вздыхает в подушку, а потом резко встаёт с дивана, откинув одеяло, проходит в открытую дверь комнаты, чтобы нерешительно остановиться около кровати, на которой спит мужчина.
Долго стоит, не думая ни о чём, не признаваясь самому себе в желании быть как можно ближе к нему, в его теплых объятиях, не отдавая отчёта, откуда это желание появилось, растревожило разум и тело, вглядывается в расслабленное лицо Соби, улыбается уголком губ — грустно, потерянно, робко.
Так горько смотреть на него, быть для него незнакомцем, быть просто одним из тысячи, что промелькнёт пред синим взором его теплых глаз и растает, не оставив и кусочка воспоминания.
Рицка прикусывает губу, не позволяя вздоху вырваться на волю. Он не знает, что сделать, как достучаться до него, своего единственного, которого он выбрал не только сердцем, но и разумом, и которого потерял из-за своей нерешительности так давно, бесконечное время назад, что и не вспомнить теперь. Он вновь грустно улыбается и мягко проводит кончиками пальцев по тёплой щеке мужчины.
Тихо скользнув, опускается на край постели, несмело касается ладонью его плеча, а потом забирается с ногами, придвигается ближе и обхватывает в лёгком объятии его живот, уткнувшись лицом в тёплую израненную шею, и вдыхая аромат тёплой кожи.
Едва заметно вздыхает, не сдержавшись, чуть шевелится, устраиваясь с удобством, и через несколько минут проваливается в сон, почувствовав, как Соби перевернулся, и его руки, скользнувшие по своей спине, и в полусне слышит негромкое:
— Рицка…
День проходит за днём, кружа над одним и тем же, по одному и тому же, только меняя изредка правила игры, разворачивая картину под другим углом, безжалостно, без изысков показывая, что не всё подвластно человеку, что не всё будет так, как думается и как того желается.
Месяц-другой проходит после того несмелого поцелуя. Рицка больше не позволяет себе таких вольностей, а Соби ничего не говорит ему на то, что тот приходит к нему бессонными ночами, устраиваясь под тёплым боком, и сладко спит в его объятиях, а перед самым рассветом уходит в кабинет, равно как и не комментирует своё постоянное присутствие в комнате врача, несмотря на то, что он обязан находиться в камере как и все остальные.
Для мужчины это сродни доверию, показательности того, что ему, преступнику (а он считает себя им, слепо верит в это, ибо забрал чужую жизнь), есть ещё смысл доверять, и что он не может, не имеет права отплатить на это болью, жестокостью и вездесущим отчаянием.
Соби не может удержаться от лёгкой улыбки — воспоминание о том, как молодой врач принёс на его день рождения шоколадный торт с вишней — оно до сих пор греет душу, заставляя трепетную дрожь тихой волной прокатываться по телу. Молодой врач слишком похож на его последнюю Жертву, и не только внешне. Поступки, слова — наверное, если бы Рицка был жив, то он был бы именно таким. Иногда мужчину пугает их схожесть, и ему тогда кажется, что это действительно его Рицка, повзрослевший, красивый и безумно далёкий.
Он старается не думать об этом. Отгоняет непрошенные мысли о том, что стоит присмотреться, стоит прислушаться и увидеть что-то, что ускользает от сознания. Доброта и ненавязчивое внимание врача капля за каплей вливается в его сознание, исцеляя от ран, с которыми существовал столько времени.
Но Соби всё равно эта забота кажется очень странной, нелогичной, несвойственной врачам, а сам парень всеми действиями изо дня в день напоминает того, кого он не посмеет никогда забыть, и это теребит уставшую, но внезапно обласканную щедрым теплом душу мыслями — разными, противоположными и сходящимися в едином, которым не видно конца и края.
Линия выходит слегка неровной, рука всё ещё плохо слушается, но он терпеливо мазок за мазком возвращает ей былое ощущение творческого накала. В комнате стоит тишина, изредка нарушаемая шелестом страниц, тихим вздохом, невнятным шёпотом да взглядами, что встречаясь на бесконечную секунду, расходятся на километры бегущих куда-то минут.
И в этих безмерно сиюминутных встречах сквозит едва заметное, скрытое, но чувствующее, сродни неисчислимо малым потокам, что сливаются в один — не бурлящий, нет, но играющий в своём спокойствии, в своей размеренности и непоколебимости ощущений.
Застывшая кисть у белизны листа, остановившийся взгляд на чёрном полотне строк, и вновь вздох, и глаза ищут друг друга. В его взгляде так много всего, что Соби даже теряется на мгновение; в нём всё: и тревога, и решительность, и нежность, и ностальгия по чему-то, и тихая радость, и непонятное светлое, и сокрытое темное, что есть в его душе, — переплетается, образуя глубокий фиолетовый.
— Так похож…
Рицка настороженно вслушивается в его слова, произнесённые незамеченно им, вглядывается в его глаза, что обретают долгожданную синеву, в которых чувствуется полёт мысли и оживших чувств.
— Всего лишь похож на самого себя.
Соби вздрагивает и нерешительно глядит в ответ на Рицку, не зная, как понимать его слова, что он пытается сказать ими.
— Я не похож на него. Я и есть Он, — словно предугадав вопрос, что готов был сорваться с губ мужчины, тихо говорит врач. — Я… Рицка. Твой Рицка.
— Мой… Рицка… — как эхо повторяет Соби.
Растерянность с медленно проступающим во взгляде осознанием, настороженное неверие, боязливая надежда с отчаянной верой — вот таков сейчас Соби, на которого замедленным в вечности взрывом обрушивается серая, правдивая реальность.
И Рицка терпеливо ждёт — и его мыслей, и его слов, и его действий. Его понимания, что до этого было притворство, слепое потакание больному рассудку, который необходимо было вытянуть из трясины и собрать воедино, и только тогда вернуть то, что было утрачено когда-то.
И теперь все их муторные, долгие, неспешные разговоры ни о чём и обо всём, не затрагивающие самого главного, обходящие его стороной, кружатся, как разноцветный калейдоскоп, заставляя понять и принять одну простую истину — только человек, которому ты не безразличен, вытащит тебя откуда угодно при условии, что этот человек важен для тебя.
А он и важен — всё было сделано ради него одного, но теперь стоит признаться самому себе, что все потерянные годы вовсе не потеряны. И что самый важный человек, что был в его жизни — вот он, совсем рядом. Только протяни руку — и можно коснуться его. Что не было ничего, что бы связывало его со смертью.
Дыхания не хватает, он задыхается в этой агонии собственных непостоянных мыслей и обманчивых ощущений. Всё было грубой ложью. А он так беспечно повёлся. Так глупо. До нелепости.
— Рицка… — это единственное, на что его хватает.
Потемневший синий и едва заметная, грустная нерешительная улыбка, что медленно проступает на губах. Встрепенувшиеся тёмные ресницы, в синих зрачках застыло неясное ожидание чего-то, безоговорочное повиновение и неверие — это слишком для него, он не в состоянии принять всё это вот так — сразу.
— Прости.
Рицка легко, неслышно встаёт с кресла и так же неслышно оказывается рядом с мужчиной, кладёт тёплую ладонь на его плечо и, помолчав, говорит:
— Если ты… понимаешь, о чём я сказал тебе, то… пойми еще одно — тут нечего прощать.
Соби запрокидывает голову и всматривается в его глаза, видя в них что-то незнакомое — понимание ли, прощение ли, влитое в ласковость печальной грусти, которой полон его взор, беспокойство, сокрытое под бесконечным терпением, и толику сожаления. Горькая улыбка вновь касается губ мужчины, а руки несмело обхватывают тёплые ладони, пальцы крепко переплетаются между собой, ощущая неразрывный стук сердца.
— Я… не могу поверить. Не могу поверить в то, что ты — Рицка, которого я знал. Прости. Прости меня… Пожалуйста, прости…
Он склоняет голову, упирается лицом в их переплетенные в тесном объятии руки, а Рицка коротко и тихо вздыхает. Он и не думал, что будет просто. И не надеялся на это. Он и сам понимает, каково сейчас мужчине. Он сам был в таком же состоянии, когда увидел его в столовой. Только для него это не было растянуто во времени, как для Соби.
— Но я — это тот самый Рицка, которого ты знаешь. К которому пришёл по велению его брата. И от которого ушёл по его же велению.
Глухой вздох, дрожь по спине, и так больно, нескончаемо больно и хочется вдруг закричать, разорвать эту тишину руками, лишь бы не чувствовать собственного бессильного непонимания. Кого же он оплакивал? Кого же он защищал? От кого? Для чего? Почему? Вопросов так много, а ответ лишь один, но он горек до оскомины от ярчайшего осознания.
И не решение — лихорадочная сумятица всколыхнувшихся чувств приходит молниеносно, заставляет вздрогнуть крупной дрожью; и он осторожно высвобождается и встаёт со стула, отходит к окну, опирается ладонями о подоконник. О чём теперь говорить, когда понятно, что он проиграл в самом начале, что позволил себя обмануть и слепо верил в эту ужасающую ложь.
Разве нужен он теперь Рицке такой, позволивший себя одурачить, не достойный его доброты, что согревает его душу не один день после той неразберихи в тюремной столовой.
Теплые руки овивают бока и живот, и к спине прижимается тёплое тело, тихий вздох раздаётся в шею, исчерканную ради забавы. Тяжело, но он не может отступить сейчас. Отчего-то не хочется отступать, хочется дойти до конца, чтобы понять, стоят ли вообще чего-нибудь все его усилия. И сможет ли принять его Соби. Принять после стольких лет долгой разлуки, помноженной на иллюзорную смерть обоих.
— Я не знал, что ты жив. Мне все эти годы пели сказку о том, как ты погиб в Бою. Все эти годы… мне не хватало тебя. Очень не хватало, Соби.
Признание даётся с трудом. Горько до невозможности, но отпустить его сейчас, когда только нашёл и вытянул из лап смерти… Он сможет. Сможет, потому что понимает столь многое, чего не нужно бы понимать, но от этого никуда не денешься. И он поймёт, если тот, о ком он так много думал и для которого все эти месяцы делал всё, что мог, захочет уйти, не приняв и отвергнув всё, сказанное им. Он поймёт и отпустит.
Задохнувшись от понимания, что не только он сам попался на всевластную удочку, которую уготовили не только для него, разозлившись, что посмели причинить боль единственно важному, необходимому человеку, и почувствовав зарождающуюся радость, Соби мягко поворачивается в его объятиях, обнимает в ответ, зарываясь пальцами в жёсткие волосы, перебирает тёмные пряди, лаская затылок, утыкается в его макушку и молчит.
Тут не хватит слов, чтобы высказать то, что он ощущает сейчас, только неостановимое желание вжать его в себя, почувствовать всего, слиться с ним, чтобы более не расставаться. Слишком много чувств, сложных, неоднозначных, непонятных, недоверчивых, но глубоких, что от этого даже больно и сладко одновременно.
Осознавание того, что человек, с которым он бы хотел прожить всю свою жизнь, жив, что он сейчас в его объятиях, наконец расставляет всё по местам, успокаивая разбушевавшийся рассудок, утихомиривая взволнованную душу и даря тихое, щемящее счастье.
Рицка прижимается к его тёплому плечу, обнимает спину, крепко вцепляясь непослушными пальцами в ткань футболки, ощущая, как щиплет глаза солёная влага. Он чувствует под руками шальной стук его сердца, и только от одного этого тепло разливается по телу и хочется улыбнуться.
Он не знает, когда ещё был так счастлив. Но страх всё ещё витает в воздухе, подобно невидимой пыли, и от него хочется спрятаться в его объятиях, соткать за эти секунды вечности новую реальность, что дрожит в неровном свете ламп от лёгкого дыхания в унисон.
— Прости… — голос глухой, немного сиплый, севший. — Прости меня, Рицка.
— Чшшш… Ты не должен извиняться. Тебе не за что просить прощения.
Рицка вышёптывает слова, подобные заклинаниям, и едва заметно прижимается губами к изгибу шеи, скользит по темным линиям, что складываются в Имя. Красивое Имя, но бездушное, отрешённое от всего, и от этого мерзкое, отвратительное. Соби только запрокидывает голову и прикрывает глаза пушистыми ресницами, молчаливо позволяя себя не мучить, не истязать, а вливать с каждым касанием не Силу, но трепетную нежность, от которой ком подкатывает к горлу и непростительные слёзы подступают к закрытым глазам.
А в Рицке вдруг пробуждается от долгой спячки глухая ко всему ненависть, хочется наказать того, кто сотворил такое с Соби, отомстить таким же способом, довести до сознания, что нельзя так обращаться с живым, который тебе безоговорочно доверился. И эта холодная ярость, смешанная с нарастающим гневом, заставляет его оторваться от тёплой кожи, разомкнуть объятия и отойти, склонив голову. Он чувствует вину за содеянное не им, непростительную вину, жалящую своей болью за него.
— Рицка… — Соби распахивает ресницы, с настороженным ожиданием и непониманием глядя на парня, что стоит в шаге от него, смотрит в сторону, с остервенением кусая губы и хмурясь своим мыслям.
— Я… Пойму, если ты не захочешь остаться со мной. — Всё, слова сказаны, собственные демоны выпущены на волю, остается только чуть заметно улыбнуться, чтобы скрыть слёзы, и отправиться проводить очередные бессонные ночи.
Рицка резко разворачивается, проходит в комнату, чтобы забрать постель, но не успевает, потому что его руку ловит чужая ладонь, перехватывая запястье, не сильно, но надежно сжимая.
— Останься.
Рицка оглядывается и встречается с тёплым ласковым небом, в котором нет и намека на обвинение, только щемящая нежность, граничащая с беспокойством, качает головой, будто не соглашаясь не с его словами, а со своими мыслями.
— Всё равно ведь вернёшься, — тихая усмешка, ласковая, добрая, сожалеющая, что всё — так. — Не уходи, Рицка.
Соби столкнулся с его излюбленным страхом — вновь стать никому не нужным, никому не принадлежащим, одиноким в холоде мира; но справившись с ним, он не смог справиться с осознанием, что Рицке уже плохо, муторно, тяжело от собственных слов, а он не желает, чтобы ему было хоть сколь больно.
Он мягко тянет парня на себя, заставляя подойти шаг за шагом, и обнимает за плечи, вынуждая уткнуться лицом в своё плечо. Рицка вздыхает, потом всхлипывает, теснее прижимается к мужчине, не ощущая, как тело сотрясает дрожь, только глухо плачет, выплескивая с горячими слезами всё накопившееся напряжение не последних месяцев — лет.
А Соби, отступив к кровати, до которой было всего пару шагов, опускается на плед, усаживает Рицку на колени, продолжая обнимать, тихо нашептывает успокоительные слова, гладит по голове, плечам, спине. Рицка что-то отвечает невпопад, что-то требует от мужчины, цепляется за него, чувствует тёплые губы на мокрых щеках, на влажных ресницах, на солёных губах.
Поцелуй горек от соли, от невысказанного вслух отчаяния, сладок от облегчения, что остался, что рядом, что не уйдет, что остановит, если надо. Губы жадно хватают воздух и вновь приникают к горячим губам, даря ответную ласку, наглый язык просительно скользит по губам, но отказывать ему нет ни малейшего желания, и он глухо стонет, отвечая на нескромную, упоительную нежность.
А когда хватает усилия оторваться от него, глубокий фиолетовый растерянно оглядывает изменённую черноту пространства комнаты, тысячи индиговых эфемерных созданий и всматривается в его штормно-синий взгляд, который, кажется, вливается в самую душу.
Медленная улыбка появляется на горящих от поцелуя губах, и всё его существо затопляет единственное желание.
— Соби… Будь моим.
Опустившиеся длинные ресницы, ласковая улыбка и дрогнувший, хриплый голос.
— Читаешь мои мысли?
— Я… — он даже теряется поначалу. — Соби!
— Знаю, Рицка. Я знаю. Прости.
— Ты! Соби, ты просто невозможен! — тихий смех, кулаки мягко ударяют его плечи, а потом ладони скользят по шее, затылку, пальцы вплетаются в золото волос, которые отросли за эти месяцы, что он с ним.
Лица так близко, глаза неотрывно смотрят в глаза, взоры сливаются в один, неразрывный, вечный, шепчущий о спрятанной, укрытой от всех болезненно-нежной любви.
Тихая просьба на ухо, удивленный возглас и томность горячих, влажных губ, и жар объятий, и громкий стук бьющихся в унисон сердец. Рицка обнимает ладонями лицо Соби, целует его, с трепетом касается губами ресниц, ластится, трётся лицом о лицо, чувствуя подступающие слёзы к глазам, целует израненную кожу шеи, крепко обнимает, лелеет мгновение тёплой близости, шепчет о чём-то, на что Соби только кивает, улыбнувшись.
И только теперь Рицка ощущает свою просыпающуюся чувственность и всё, чего не ощущал до этого — и дрожь пальцев от касаний, и невозможность оторваться от Соби, ведь к нему тянет, как магнитом, и как хочется дарить любовь прикосновениями, и ловить его тёплый, ласковый взгляд в ответ, и как кружится голова от бесконечной нежности нескромных поцелуев, и как хочется на каждом вздохе застонать, и прижаться к нему сильнее и не отпускать, и услышать его стон в ответ, и как смущение затапливает всё тело, заставляет расцветать яркий румянец на щеках.
Но он понимает, что всё это — только начало, и что должно пройти время, чтобы желание расправило свои крылья для долгожданного полёта. Он улыбается этой мысли и вновь прижимается к манящим губам Соби.
Система исчезает так же внезапно, как и появилась, Соби нехотя отстраняется от Рицки, ласково скользит ладонями по спине и бокам, а потом откидывается и с удобством устраивается на кровати, укладывая парня рядом, не переставая держать его в своих объятиях.
Рицка мимолетно целует его в шею и затихает, примостив голову на его плече, улыбается уголком губ, но улыбка меркнет, как только он вспоминает о том, что на его просьбу ответ так и не пришёл. Он мягко разрывает плен дорогих рук, садится в кровати, чтобы заглянуть в телефон, и с облегчением улыбается вновь, убирая гаджет в карман и опять устраиваясь в тёплых объятиях самого важного для него человека.
«Слушание его дела состоится через месяц. С тебя задача — узнать всё о той ночи. Или уговорить его дать показания. Потому что тогда он ничего так и не рассказал. Приеду через две недели».