Ты не умрешь раньше, чем я. Ты проживешь тысячу лет В сердце моем, рана моя… Девочка-яд, девочка-смерть. Глеб Самойлов
Совсем недавно меня начали мучить страхи. Даже не после моего переезда в Нью-Йорк, нет, хотя и он, несомненно, сыграл немаловажную роль в моем превращении в дерганого неврастеника. Иррациональные детские фобии стали всё чаще и чаще терзать меня после смерти моей матери Сью Клируотер. Мама — сильная, волевая женщина, много лет управлявшая нашими семейными делами железной рукой и державшая меня и мою сестру в ежовых рукавицах, просто сломалась. Видимо, каждому из нас отпущен свой предел прочности, достигнув которого мы выходим из строя. Так ломаются старые вещи, срок службы которых истек. Уж не знаю, является ли уместным такое сравнение в случае, когда изнашивается человеческий дух, но, тем не менее, это так. Много лет назад, после смерти отца, она сильно сдала, и я всё чаще и чаще стал замечать ее нездоровое пристрастие к крепким алкогольным коктейлям. Гибель шерифа Свона, с которым ее связывала нежная многолетняя дружба, и мой отъезд из Ла-Пуш окончательно добили ее. Одиночество оказалось вещью непосильной для несгибаемой спины моей матери. Она пила сначала втихомолку, понемногу, но каждый вечер. Пила, скрываясь от осуждающих взглядов соседей и друзей. Пила и стыдилась. Стыдилась и пила. Сознание ее тонуло всё глубже и глубже в отвратительной, вязкой жиже этой зависимости, и, по мере усиления деградации, она начала пить в открытую, даже немного демонстративно, напоказ, уже никого и ничего не стесняясь. Спилась моя мать, как это нередко случается с женщинами, особенно с женщинами моей национальности, стремительно, за полтора года превратившись в высохшую, трясущуюся от постоянной абстиненции алкоголичку. Деньги, потраченные мной и моей сестрой Ли на реабилитацию Сью в хороших клиниках, были выброшены на ветер. Она не желала лечиться, сопротивляясь, как одержимая. Ей хотелось умереть. В свой последний приезд в Ла-Пуш я смотрел на эту опустившуюся, всклокоченную, костлявую женщину с морщинистым одутловатым лицом, на котором не осталось даже тени былой красоты, зато застыло, как примерзшее намертво, извиняющееся, униженное выражение, словно просила она у всех и каждого прощения за собственную несуразность, и мучился от тяжелого предчувствия, что вижу свою мать в последний раз. Мне ужасно не хотелось уезжать от нее, но беспокойство за Эрику, переживавшую очередную свою надуманную депрессию, перевесило. Я уехал. Оставил единственную женщину, любившую меня бескорыстно, лицом к лицу со сворой терзавших ее демонов. Месяц спустя мне позвонили. Ночью. Если быть точным — около трех часов утра. Вежливый женский голос, полный деланного сочувствия, извинился за поздний звонок и сообщил мне, что Сью Клируотер скончалась этим вечером в реанимации благотворительной больницы Форкса от алкогольного отравления. Демоны оказались сильнее. Мама умерла. В сотый, в тысячный раз я не устану повторять в темноту, в которой уже нет тебя: прости… Знаю, что грешно так говорить, но отчасти я даже рад, что тебе не позволено было знать, в какое жуткое чудовище превратился твой единственный сын. Человек, на которого ты почти молилась, так и не смог пролить о тебе ни единой слезы, мама. Просто стоял и радовался, что те подозрения, на которые тебя навела смерть Анны, так и не стали стопроцентной уверенностью. Почему-то мне становится легче от мысли, что в твоих глазах, затуманенных родительской любовью, я всегда был самым лучшим, самым умным, самым добрым... Самым-самым. Ты желала мне другой судьбы, но на том пути, которым я следую прямиком в ад, все перекрестки и ответвления неизбежно ведут в тупик. Я не достоин твоей любви. Под изысканной маской утонченной красоты скрывается изрытый безобразными язвами лик чудовищного порождения тьмы. Иногда, когда красивая маска идет трещинами от долгого использования, и сквозь прорехи начинает просвечивать моя истинная сущность, я привычным жестом беру краску и клей, заштукатуриваю трещины и делаю вид, что ровным счетом ничего не случилось. Продолжаю жить дальше… Двуличие давно уже стало привычкой. Именно ему я принес тебя в жертву, мама. У меня нет выбора. И выхода тоже нет. Я стал бояться ночных телефонных звонков. Эрика, словно чувствуя нутром эту крохотную прореху в моей непробиваемой броне, частенько звонит мне именно ночами, около часа или двух. Чаще всего с каких-нибудь вечеринок или студенческих дружеских попоек, обычно сильно навеселе, пытаясь перекричать забивающие ее голос нечленораздельные пьяные вопли и оглушительную музыку. Иногда, что случается гораздо реже, она набирает мой номер, уже валясь в постели, и долго болтает о какой-то чепухе томным голосом, подпитываясь, словно вампир, от моей растерянности, в то время как я, мысленно проклиная свои расшатанные нервы, стараюсь унять бешено колотящееся сердце и выровнять дыхание. Эти спонтанные звонки ужасно бесят меня, не важно, звонит она трезвая из постели или уже изрядно подгулявшая с какого-нибудь праздника, которые у беззаботных студентов элитных колледжей случаются триста шестьдесят пять дней в году. Я даже не предпринимаю вымученных попыток поддержать разговор. Просто стою на балконе и молчу в трубку, нервно затягиваясь едким дымом бесчисленных сигарет, терпеливо дожидаясь, когда ей наскучит измываться надо мной. А потом всё-таки отключаюсь, не дождавшись прохладного: «Ну, пока…» Звонки эти означают только одно: ее тянет ко мне. Тянет непреодолимо, как пьянчужку к бутылке с зельем. Но признаться в этом — всё равно, что расписаться в собственной слабости, подтвердить, что она — такая же душевнобольная, как я сам. О нет! Только не это! Кто угодно может быть размазней и хлюпиком, даже непробиваемый Сет Клируотер. Только не она, Эрика Блэк. Обычные человеческие слабости даже как-то не к лицу ей, той, вокруг которой вся вселенная, не прекращая, продолжает свое размеренное кружение… Этими пустыми телефонными разговорами Эрика пытается лишний раз доказать свою безграничную власть надо мной. Издевается, играя с моим сердцем холодно и расчетливо, прекрасно понимая, что давно уже зарвалась. Мое бешенство только забавляет ее, а боль вызывает снисходительную ухмылку. Она вьет из меня веревки, доводит меня до белого каления своими поддевками, получая болезненное удовлетворение от моей беспомощности и неспособности раз и навсегда послать ее к чёрту. Я — ее раб. Я — ее вещь, безропотная, бессловесная. И Эрика, зная это, никогда не отказывает себе лишний раз в удовольствии насладиться моей зависимостью. Стерва. Какая же она всё-таки стерва… Не могу заснуть. Сквозь распахнутые настежь окна проникает в квартиру густой вязкий воздух, напоенный испарениями большого города: запахами мокрого асфальта, гниющего картона, выхлопных газов, прогорклого масла из понатыканных на каждом углу киосков, где жарятся несъедобные сосиски для хот-догов, едкой химии, которой здесь моют тротуары, бесконечной, не имеющей никакого смысла и никакой цели судорожной круговерти и безотчетной тоски… Не приносящий никакого облегчения ледяной, дурно пахнущий ветер шелестит бумагами, беспорядочно разбросанными на письменном столе. Этот зловещий шелест, напоминающий шорох одиноких крыльев какого-то неведомого сумеречного создания, нервирует так сильно, что в горле помимо воли начинает клокотать неосознанный звериный рык. Но заставить себя встать, собрать бумаги или закрыть окно я не могу. Нет сил. Здесь всё имеет легкий привкус хлорки и бензиновой гари. Вода, пища, воздух. Я заметил, что теперь даже дышу как-то поверхностно, неглубоко, стараясь не впускать в себя этот город больше, чем следует. Начни я дышать полной грудью, это место завладеет мной окончательно, его неперешибаемый дух просочится сквозь нежные альвеолы легких прямо в кровь, которая, кажется, тоже постепенно приобретает привкус солярки. Я уверен, если я когда-нибудь пущу себе пулю в лоб, алая лужица, растекающаяся неровной окружностью по грязному асфальту, будет переливаться всеми цветами радуги, словно покрытая тоненькой бензиновой пленкой. Электронные часы на тумбочке равнодушно отсчитывают минуты уходящей ночи. Половина второго. Как раз тот самый час, когда сходство мое с человеком почти стирается, теряясь в чернильной мгле. В сумерках зрачки мои сверкают фосфоресцирующим светом, красивая благообразная маска тает на лице, как тонкая корочка льда, втягивается в поры, и моя истинная природа торжествует недолгую победу, чтобы, остервенело отлаиваясь и ворча, вновь отступить с первыми лучами солнца. Потому-то и страшно мне оставаться наедине с самим собой в эти часы перед рассветом. Я боюсь, что однажды зверь не уйдет, поняв, что моя человеческая сущность больше не имеет над ним власти. Не могу спать. Меня пугает тьма. Первозданная, непроницаемая, заполняющая каждый отдаленный закоулок моего существа. В этом мраке я становлюсь слепым, как новорожденный щенок и таким же беспомощным. Телефон жужжит на тумбочке. Мгновенно в тугой безжизненный ком сжимается сердце. Асфальтоукладчиком прокатывается ледяная адреналиновая волна дурноты, вдавливая отяжелевшее тело в мокрые от пота простыни. Пытаюсь сфокусировать взгляд на светящемся дисплее мобильника. Глаза услужливо подстраиваются, считывая с таинственно мерцающего прямоугольника ряд незнакомых цифр. Чужой номер. Незнакомый. Кому я понадобился в два часа ночи? Собрав волю в кулак, нажимаю на клавишу соединения. — Стейтон. — Мистер Александр Стейтон? — усталый женский голос звучит издалека и кажется искусственным, неживым, как звуки, издаваемые механической куклой. — Алло! Вы меня слушаете? — Да, да! Говорите! Кто вы? Вежливые приветствия и телефонный этикет в этот час излишни. Ночь срывает маски. Сейчас все мы такие, какие есть. Без наносной мишуры хорошего воспитания и светских приличий. Сердце колотится где-то в горле. Кажется, тяжелые, торопливые удары сотрясают всё тело. Странно, но именно в такие моменты начинаешь понимать, что сердце — всего лишь насос. Если он остановится, всё будет кончено раз и навсегда. Чужой скрипучий голос в трубке окатывает мои взъерошенные нервы вежливым равнодушием: — Меня зовут Сара Хэмилтон, я звоню вам из приемного покоя госпиталя Леннокс Хилл. Извините за поздний звонок, но дело не терпит отлагательств. Вам известна Эрика Блэк? Эрика… Только не Эрика. — Да, да, да! Я знаю ее! — я уже почти кричу. — Что с ней? Где она?! Руки трясутся, как у запойного алкоголика. Госпиталь? Она сказала: госпиталь. Почему? Что Эр делает в госпитале? Мой соглядатай-наймит Гарри отзвонился вечером, сообщил, что она дома и даже выключила свет. Она никак не могла оказаться в госпитале. Или всё-таки могла? Где-то внутри из обычно запертой клетки наружу, мерзко скалясь ухмылкой неизвестной науке рептилии, выползает панический страх, тут же запуская отравленные когти в мое незащищенное нутро. — Мистер Стейтон, пожалуйста, успокойтесь, — вежливое сочувствие в голосе женщины на том конце провода постепенно сменяется на тщательно сдерживаемое раздражение. Ей, похоже, нет дела до чужих истерик. Она к ним привыкла. — Эрику Блэк нашли час назад на Лексингтон Авеню. Перед тем, как потерять сознание, она сказала, что хочет видеть вас и продиктовала ваш телефон. — Что с ней? — нетерпеливо осведомляюсь я. — Она сильно избита, — голос становится извиняющимся. — Избита… — повторяю я за ней, чувствуя, как отдаются эхом последние сказанные этой женщиной слова в гулкой ледяной пустоте, внезапно заполняющей мои внутренности. Страх испаряется. Остается какое-то странное отчаяние. И чувство вины. Трубка словно примерзает к руке, кажется, что я уже никогда не смогу выпустить ее из сведенных судорогой пальцев. Хорошо, что неизвестная, представившаяся Сарой Хэмилтон, не видит меня сейчас. Терпеть не могу, когда посторонние наблюдают за мной в редкие моменты потери самообладания. — Где она? — Пока в операционной. — В операционной? — переспрашиваю я. — Всё… так плохо?! Пытаюсь проглотить вязкую слюну, но она комом застревает в пересохшем горле, я начинаю кашлять, мучительно, надсадно. Моя собеседница терпеливо ждет, когда приступ отпустит меня, и продолжает: — Мистер Стейтон, я не хочу вас пугать, но она действительно в тяжелом состоянии, иначе я позвонила бы утром. У нее множественные ушибы внутренних органов, сотрясение мозга, разрыв селезенки. Нам нужны ее родные, чтобы уладить дело с полицией и подписать необходимые бумаги. Кем вы ей приходитесь? — Двоюродным братом. — У нее еще есть родные? — Да, родители в Вашингтоне, родной брат в Ванкувере. — Мы не можем ждать их прибытия. Это долго. Вы можете приехать? Знаете адрес? — Да. — Тогда до встречи. Она мгновенно отсоединяется. Несколько бесконечных минут я сижу, прижимая к уху мертвую молчащую трубку, не в силах пошевелиться, пытаясь переварить обрушившуюся на меня новость. Избита. Моя девочка избита. Да так зверски, что сейчас ее тело остро заточенным куском металла кромсает неизвестный мне хирург. Какая-то тварь осмелилась поднять руку на ту, к которой я боялся даже прикоснуться. На которую боялся даже дышать. Перед моими невидящими глазами — изувеченное, изломанное тело дочери Карла, только теперь у этой обездвиженной куклы знакомая копна черных кудрей с синим отливом и золотистый загар на тонкой фарфоровой коже. Эрика. Тяжелая волна животной ярости сдавливает горло, заволакивая мозг непроницаемым, лишающим рассудка, удушливым багровым облаком. Трансформация впервые за много лет застает меня врасплох. Через секунду я тупо таращусь на то, как моя деформировавшаяся ладонь с жуткими удлиненными пальцами острыми, как бритвы, когтями вспарывает смятые простыни. Остановись, Сет. Остановись. Только не сейчас. Дыши глубже. Дыши... Тряхнув головой так, что по плечам рассыпаются несобранные волосы, отгоняю парализующие волю воспоминания. Когти втягиваются, ладонь постепенно приобретает привычные очертания. Здорово. Поднимаюсь и начинаю механически одеваться, не зажигая света, в абсолютной темноте собирая беспорядочно разбросанные по комнате вещи. Одевшись, присаживаюсь на краешек кровати. Делаю глубокий вдох, внимательно рассматривая свои ладони со сцепленными пальцами. Руки больше не дрожат. Хорошо. Сейчас главное — собранность, концентрация и четкий план действий, который, я уверен, у меня еще будет время обдумать. Бешенство? Ярость? Зачем? По сути ничего из ряда вон выходящего не произошло. Эрика давно зарвалась. Было бы наивно надеяться, что человек, который с таким маниакальным упорством стремится разгуливать по краю пропасти, никогда не сорвется вниз. Жаль только, что она, устраивая свои безрассудные пляски на ломкой кромке над черной бездной, забывает о том, что и мне придется шагнуть вслед за ней. Мне не в чем ее упрекнуть. Оба мы эгоисты. Ведь я сам, подобно ей, давно уже хожу по краю, пытаясь забыть о прожегшем однажды мое сердце почти насквозь клейме. Я-то точно знаю, что если мой следующий шаг закончится в пустоте, она не сумеет продолжить этот путь без меня. Импринтинг сплавляет нас воедино. Пусть ей почти удалось доказать обратное. Почти. В этом вся соль. Я знаю точно, что делать дальше. Сначала — в больницу. Я должен быть рядом с ней, когда она откроет глаза. Должен держать ее за руку. Должен убедиться в том, что ее жизни ничего не угрожает. Эрика позвала меня, впервые с той памятной ночи, когда она, будучи еще ребенком, едва не умерла от жесточайшей пневмонии в доме своей матери в Форксе. Я ее вытащил тогда. Вытащу и сейчас. А потом… Чувствую, как губы сами собой растягиваются в волчий оскал. Потом я отыщу того урода, у которого хватило духу тронуть мою женщину. Я не стану убивать его, нет. Но после нашей встречи до последнего своего вздоха он будет жестоко сожалеть о том, что его когда-то угораздило родиться.Я так долго был виновным, что даже не знаю, зачем я дышу. Сет
3 октября 2014 г., 19:59